355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Дрюон » Заря приходит из небесных глубин » Текст книги (страница 14)
Заря приходит из небесных глубин
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:42

Текст книги "Заря приходит из небесных глубин"


Автор книги: Морис Дрюон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

VII
Душевное потрясение

Как раз той весной, вскоре после моего восемнадцатого дня рождения, мне пришлось познать самый жестокий миг моего отрочества.

Итак, в восемнадцать лет я был в риторическом классе и по-прежнему сожалел о годе, потерянном в начале учебы. Приближался экзамен на степень бакалавра. Слабость в математике вынудила меня брать частные уроки, чтобы лучше подготовиться. Давал мне их молодой русский эмигрант, едва тридцати лет, скудно зарабатывавший на жизнь в качестве лицейского репетитора. Он был приятного нрава, довольно умен, одарен и любил поболтать после занятий.

И вот как-то вечером он заговорил о Кесселях, с которыми его семья подружилась на чужбине, понятия не имея о моих собственных связях с ними. Он рассказывал о юности Жефа, о докторе Кесселе, о Раисантонне, как вдруг я услышал: «Когда их второй сын, Лазарь, покончил с собой…»

Меня словно молния поразила в душу. Покончил с собой!

Мать все меньше и меньше говорила о том, кто меня породил и остался ее великой возвышенной любовью, но продолжала поддерживать с моего раннего детства эту выдумку об унесшем его испанском гриппе. Дескать, он умер от болезни…

И вот выдумка развалилась.

Я ничего не сказал своему репетитору, не возопил: «Да ведь я же сын этого самоубийцы!» Наоборот, спокойно изобразил интерес, чтобы узнать побольше об обстоятельствах драмы.

Вернувшись домой, я тоже ничего не сказал. Промолчал, замкнув это открытие в самой глубине своего существа. И оно стало опустошать меня изнутри.

Моя мысль беспрестанно к нему возвращалась. «Он покончил с собой. Почему?.. Я сын человека, который наложил на себя руки».

Никогда не надо скрывать от детей такого рода события, которые касаются самого корня их жизни. Не надо скрывать от брошенных детей, что они были брошены, от приемных, что были приняты, а от сыновей самоубийц – какая драма лишила их отца.

Надо сообщать им это довольно рано, мягко, чтобы правда, войдя в них, успела там обжиться, чтобы родилось что-то вроде привычки к изначальной трагедии. Иначе всегда всплывет какое-нибудь непредвиденное обстоятельство, завеса падет и обнаружится правда. Узнать внезапно, в пору отрочества, в том возрасте, когда душа еще хрупка, что происходишь от человека, который пустил себе пулю в сердце, не может не вызвать глубокого смятения. И молчание, к которому я себя обязал, ничего не улаживало.

Сколько неотвязных вопросов! Почему, едва вкусив славы, он уничтожил себя? Не повлиял ли я отчасти, самим своим существованием, на его решение? Может, ответственность за меня оказалась слишком тяжелой, чтобы он смог ее вынести? И какой по отношению к нему была роль моей матери, на которую я внезапно стал смотреть другими глазами? Совершая свой непоправимый поступок, он был всего на три года старше меня, восемнадцатилетнего. Имел ли я право жить дольше, чем он? И не передается ли склонность к самоубийству по наследству?

Последствием стал ужасный приступ тревоги, внезапно случившийся со мной во время экзаменов на степень бакалавра, как раз посреди письменной работы по математике. Незачем прибегать к психоанализу, чтобы обнаружить связь.

Девушка, писавшая неподалеку от меня, недавно упала в обморок. И это оказалось для меня заразительным. Я вдруг ощутил стеснение в груди, головокружение, туман перед глазами и жуткую близость неминуемой смерти. Пришлось выйти из зала, оставив свою письменную работу незаконченной.

Мне предстояло еще долгие месяцы мучиться от этих приступов тревоги на фоне повышенной эмоциональности. При этом меня преследовали навязчивые мысли о самоубийстве, я словно боролся с силой, желавшей выбросить меня в окно (от которого мне приходилось отстраняться), или толкнуть под колеса машин, или сунуть мне нож в руку, чтобы я зарезался. В меня вселился Танатос, или же Сатурн, пожиратель собственных детей.

И только война, где смерть угрожает извне, излечила меня от этого наваждения.

VIII
Первый шанс

Но Юпитер был бдителен и собирался подарить мне в качестве возмещения мой первый шанс и мой первый успех.

Любопытная, но типично французская традиция, Всеобщий конкурс учащихся был учрежден в середине XVIII века одним гуманистом, аббатом Лежандром, с целью выявить «юную элиту нации». Сначала он охватывал лишь учащихся Парижа, затем был распространен на Версаль, а впоследствии и на всю Францию. С наступлением XX века его упразднили, потому что он якобы не отвечал духу равенства (уже!), но около 1924 года восстановили. Это своего рода олимпиада в рамках среднего образования.

Стать одним из его участников – уже отличие. Но награда победителям – всего лишь несколько книг да иногда какая-нибудь поездка. Это просто соревнование ради чести – чести отличиться, чести быть лучшим. Это также конкурс первого шанса, поскольку, как и во всяком соревновании, он тоже играет тут свою роль. Капля золота, падающая на юношеское чело.

Список его лауреатов, который начинается с Тюрго и Лавуазье, а продолжается Гюго, Сен-Бевом, Мюссе, впечатляет множеством писателей, ученых, государственных деятелей. Жорес тут соседствует с Барресом, Леон Блюм с Андре Тардье, Андре Моруа с Жоржем Помпиду.

В общем, той весной 1936 года я был избран для участия в конкурсе на лучшее сочинение. Он состоялся за несколько недель до экзамена на степень бакалавра в зале Сорбонны. Одна сидевшая неподалеку конкурентка, довольно красивая, с греческим профилем, уже лишилась чувств; но ее обморок не оказал на меня физического воздействия, наверняка потому, что я писал по предмету, в котором был силен. Инцидент лишь вдохновил на следующий день мое стихотворение:

 
Вы могли бы умереть в шестнадцать лет и в мае…
 

Нам предстояло прокомментировать заявление крупного промышленника, сделанное в недавно опубликованном интервью: «Люди и вещи – вот реальность; что толку властвовать над бумажным миром».

Немного позже я узнал, что промышленник, произнесший эту фразу, был Луи Рено, а записал ее Андре Моруа.

Но в теме имелось уточнение: «Представьте себе, что в своем рабочем кабинете, среди знакомых книг некий просвещенный человек, довольно похожий на Бержере Анатоля Франса, записывает свои размышления по этому поводу и т. д.».

Предаться размышлениям – охотно; но я изрядно отдалился от заданной темы. Мой эрудит не очень-то походил на г-на Бержере. Я дал волю своему темпераменту. Мое сочинение начиналось так: «Я взбешен!»

Это «я взбешен» принесло мне премию, но, как мне сообщили, после долгих прений жюри и всего лишь вторую, первая же досталась другому сочинению, может, и не такому блестящему, но менее запальчивому и гораздо ближе придерживавшемуся заданной темы.

Мой счастливый соперник, старше меня на год, был (совпадение, которое заставляло задуматься) сыном рабочего, как раз с заводов Рено. Надеюсь, теперь понятно, почему я, сильный этим опытом, никогда не разделял теории, где утверждается, будто различия «социокультурных» кругов создают между детьми непреодолимое неравенство.

Первый шанс, сказал я о конкурсе. И не замедлил испытать на себе его последствия. Поскольку я чуть было не провалил экзамен на степень бакалавра из-за слишком низкой оценки, но не по математике, как можно было бы ожидать, а по французскому! Мое сочинение, наверняка слишком оригинальное, не понравилось одному экзаменатору-брюзге. Однако в экзаменационной комиссии оказался, на мое счастье, один из членов жюри Всеобщего конкурса. Он устроил немалый скандал, и моя отрицательная оценка была исправлена.

Перед каникулами меня ожидало еще торжественное распределение премий конкурса в большом амфитеатре Сорбонны.

Оно проходило тогда со всей республиканской и университетской пышностью. Гвардейцы в белых лосинах и касках с лошадиным хвостом отдавали честь. На церемонии присутствовал сам президент республики Альбер Лебрен, восседая в центре среди министров и ректоров за длинным, зеленого сукна столом, занимавшим весь помост. Ритуальную речь по традиции произносил тот, кому предстояло получить 14 июля, тоже ритуально, орден Почетного легиона. В прессе появилась моя фотография, где я красовался в обществе нескольких одноклассников, держа свой приз – красные тома, которые оттягивали мне руки.

Ассоциация бывших лауреатов, присоединиться к которой я был приглашен, тоже традиция. Это что-то вроде дружеского братства, где перемешались все поколения. В последующие годы я присутствовал на банкете, называемом Сен-Шарлемань, который состоялся в Военном клубе на площади Сент-Огюстен. Входя туда, я столкнулся в дверях с генералом Вейганом и увидел, как этот семидесятилетний старец помчался к отходящему автобусу и вспрыгнул на подножку. В тот день я также видел, как возглавлявший трапезу Эдуар Эррио, которому было всего лишь шестьдесят пять, записывал на манжете накрахмаленной сорочки основные пункты своей итоговой речи. И я в первый раз встретил там Андре Моруа, уже переступившего пятидесятилетий порог, но в еще свежих лаврах совсем недавнего академика, того самого Андре Моруа, которому я был обязан темой своего сочинения на конкурсе.

Я поблагодарил его, и это стало началом дружбы, одной из самых моих верных и обогащающих.

Я узнал, что Анри де Ренье тоже был лауреатом и что среди тогдашних французских академиков по меньшей мере десятеро свою первую пальмовую ветвь завоевали на Всеобщем конкурсе.

Немало лет спустя я заметил Жоржу Помпиду, еще премьер-министру, что не только он сам, но и многие члены его правительства были конкурсантами-лауреатами: Морис Шуман, Эдгар Фор, Кув де Мюрвиль… «Кув де Мюрвиль? – переспросил он. – И по какому предмету?» – «По географии». – «Ах, ну да, – сказал Помпиду, – он же описатель».

Я проявил верность детищу аббата Лежандра, сочтя своим долгом сменить ушедшего из жизни Моруа, и согласился стать президентом ассоциации вместо того, кто долгие годы исполнял эту должность с безупречной доброжелательностью.

Моя дружба с Эдгаром Фором, ставшим министром народного образования сразу после университетских волнений. 1968 года, позволила мне спасти Всеобщий конкурс, этот бастион элитаризма, от требуемого упразднения.

IX
Философ-сократик

Слишком тяжелая для короткого тела голова, взволнованное лицо, руки подняты на уровень плеч, словно удерживая груз Вселенной, – Амеде Понсо преподавал в некоем философском трансе.

Он был сократиком, хотя и не обладал иронической невозмутимостью самого Сократа. Начало его урока всегда отталкивалось от какого-нибудь обнаруженного в газете события или же от романного персонажа, который мог принадлежать как Бальзаку, так и Сельме Лагерлеф. Затем следовали описания, вопросы, утверждения, повторы, и, по мере того как его мысль набирала высоту, философский транс превращался в священный танец.

Он преподавал в классе Жюля Ланьо, о чем сообщала мраморная табличка на стене. Но это напоминание о былой знаменитости мало его впечатляло: он сетовал, что зимой тут сыро и насквозь продувается сквозняками.

Понсо был человеком добропорядочным и достойным, превыше всего ценившим индивидуализм и свободу человеческой личности. А потому считал себя защитником демократии, если не во всех ее проявлениях, то, во всяком случае, в первоосновах. Он предостерегал нас об опасности подъема гитлеризма.

Между ним и учениками возникала такая мысленная связь, что, бывало, увлекшись пылким движением его красноречия, я слышал слова еще до того, как они были произнесены.

Оговорюсь: хоть я и проявлял интерес и способности к этике, психологии, социологии, однако более абстрактные дисциплины интересовали меня мало. Я пришел в класс философии с ожиданием, да что я говорю, с уверенностью, что получу ответы на все метафизические вопросы, которые задавал себе. Но заметил, что Понсо отвечал на них лишь другими вопросами.

Однажды он бросил мне, показав рукой на мраморную табличку: «Я вам повторю то же, что Жюль Ланьо сказал Барресу: „Вы украли инструмент“».

Замечание лестное, однако требует разъяснения. Ланьо упрекал Барреса за то, что тот использовал философский инструмент не по прямому назначению, а для своих романных построений.

Но разве сам Понсо, у которого художественные произведения так часто служили сырьем для размышления, не испытывал ностальгии романиста? Ведь кроме «Введения в философию», которое резюмирует курс его лекций и вполне достойно внимания, после него остались «Бальзаковские пейзажи и судьбы» – свидетельство того, что он был одним из лучших знатоков «Человеческой комедии». Он держал инструмент в руке, но красть не стал.

Премия на Всеобщем конкурсе осенила меня ореолом скромной лицейской славы. Я пользовался некоторой свободой, и преподаватели закрывали глаза на мои прогулы, когда я отправлялся, например, в Коллеж де Франс послушать поэтическую лекцию Поля Валери.

Помню, в конце одного из своих выступлений он сказал: «У художника есть два способа завершить свой труд. Воскресный любитель, в восторге от того, что покрыл лаком свою картину, может решить, что в ней уже нечего подправлять и оставляет после себя мазню. И есть способ Леонардо да Винчи, который на протяжении целых семи лет возвращается к одному и тому же произведению и останавливается со словами: „Это не то, чего я хотел, но лучше я сделать не могу“. И оставляет после себя „Тайную вечерю“».

Я продолжал руководить ученическим кружком, который стал называться «Кружком Мишле», и дал ему девиз: «Культура и Прогресс». В данном случае культура была классической, а прогресс весьма умеренным.

Я организовал два литературных утренника в нашем актовом зале, пригласив на них не только преподавателей лицея, но и родителей учеников. Первый был посвящен Анри де Ренье, которому я хотел посмертно воздать дань своего восхищения. Морис Эсканд, пайщик и будущий администратор «Комеди Франсез», знавший меня почти с самого рождения, оказал мне любезность, прочитав несколько стихотворений, чтобы проиллюстрировать мою болтовню.

Второй был посвящен Фернану Грегу, на сей раз поэту вполне здравствовавшему, бывшему ученику лицея и лауреату Всеобщего конкурса. Я сказал пару слов о его творчестве, а он прочитал лекцию об итогах символизма. Этому дню суждено было иметь некоторые последствия в моей жизни. К чему я еще вернусь.

В обоих случаях актовый зал был так же полон, как и в день распределения наград.

Антуан Блонден, один из самых блестящих писателей моего поколения, чей юмор был свидетельством безнадежности, признался мне однажды, когда мы вместе обедали, что я отравил его юность. Он тоже учился в Мишле, но двумя классами ниже, и его мать беспрестанно ставила меня ему в пример: «Посмотри на Дрюона… Бери пример с Дрюона…» – «Я на вас уже не сержусь», – сказал он мне. Его глаза были затуманены доброжелательностью и алкоголем.

Меня еще раз отправили на Всеобщий конкурс, на сей раз по философии, но награды я не удостоился. Зато без всяких помех сдал свой второй экзамен на степень бакалавра.

А потом двери лицея закрылись. Время детского лепета миновало.

Что касается Амеде Понсо, то он сподобился одной из тех кончин, которые резюмируют, оправдывают и иллюстрируют целую жизнь.

Как-то весенним днем, через несколько лет после своего выхода в отставку, этот философ писал у себя дома в Нормандии, сидя перед яблонями в цвету. И что же он писал?

«Сон, размышление, смерть застигают нас в самых разнообразных позах; их-то и надо сохранить, когда это случается… Быть может, умерший – это тот, кто просто отказался менять некую благоприятную позу, которую ему предоставил случай, с виду трагичный или досадный. Настает день, когда не упускаешь случая умереть, как не упускаешь однажды удобного случая поразмышлять».

Несмотря на сердечный приступ, он заставил себя дописать фразу, слабеющим от строчки к строчке почерком. И упал лбом на стол, в то время как его вечное перо еще крутилось возле финальной точки.

Книга четвертая
Ожидание драм

I Время слепцов

Между 1930 и 1936 годом во Франции сменилось девятнадцать правительств, причем некоторые продержались всего несколько дней, а остальные в лучшем случае несколько месяцев. Казалось, что главная забота парламента, выпадавшая то палате депутатов, то сенату, – это опрокидывать их.

Появлялись министерские образования, успевавшие лишь сфотографироваться на крыльце Елисейского дворца, после чего уступали место другому образованию с теми же лицами, но в другом порядке. Способ правления при посредстве ассамблеи проявлял в этом свои самые пагубные свойства и в первую очередь неспособность проводить сколь-нибудь длительную политику.

Президент Республики Поль Думе был убит в 1932 году каким-то безумцем на распродаже произведений писателей-фронтовиков. Трагедия без последствий. У президентов Республики было слишком мало полномочий, а они по традиции не пользовались даже теми, что им оставила конституция 1875 года.

Общественное мнение регулярно сотрясали финансовые скандалы: дело Устрика, дело Ано, особенно дело Стависки. Этот мошенник не был лишен ни таланта, ни умения подать себя, а его связи были многочисленны и влиятельны. Его дело, вскрыв странный сговор между политической и судебной властями и спровоцировав целый каскад самоубийств и таинственных смертей, серьезно пошатнуло парламентский строй. Режим загнивал.

Вследствие этого скандала 6 февраля 1934 года на площади Согласия произошли серьезные волнения. С 1928 года ни один жандарм во Франции не воспользовался своим оружием, а тут национальной гвардии пришлось стрелять по манифестантам – утверждали, что их было шестьдесят тысяч и они хотели преодолеть мост, чтобы осадить Бурбонский дворец. В одиннадцать часов вечера срочно вызвали эскадроны конной жандармерии, а когда те примчались галопом, вооруженные бритвами манифестанты стали перерезать лошадям сухожилия. Хоть и движимые разными чувствами, уязвленные ветераны, роялисты из «Аксьон франсез», а также фашиствующие лиги или движения вдруг оказались заодно, сплоченные несчастьем.

Министерство Даладье, просуществовавшее всего шесть дней, и министр внутренних дел Эжен Фор так и не оправились от этого. Левые партии ответили огромным шествием и всеобщей забастовкой. Случились и другие возмущения и были подавлены не менее жестоко.

Той ночью 6 февраля 1934 года несколько вооруженных подразделений спасли Республику, но сама Франция распадалась, потому-то она и окажется разделенной, когда настанут главные испытания.

В октябре того же года в Марселе от пуль фанатика-хорвата погиб король Югославии Александр. Вместе с ним был убит и министр иностранных дел Луи Барту. Возможно, это оказалось для Франции и Европы даже досаднее, чем гибель монарха, поскольку со смертью Барту рушилась вся система средиземноморских союзов, которую он возводил.

Перейдем к 1936 году, 7 мая. Эта дата вполне заслуживает того, чтобы на ней ненадолго остановиться. Мрачная остановка, поскольку этот день по-настоящему отмечает поворот в наших судьбах.

Германией тогда уже три года правил Адольф Гитлер – австриец по рождению, сын таможенника, быть может, с примесью еврейской крови. Этот самоучка, униженный капрал, художник, отвергнутый Венской школой изящных искусств, человек по многим статьям ненормальный, но в котором легко воплотились силы зла, успел написать в тюрьме, куда угодил за свои первые политические выступления, «Майн кампф» – книгу, которую никто или почти никто на Западе не прочтет и не примет всерьез. Ненависть к евреям, объявленным виновниками всех несчастий мира, и превосходство немецкой расы, предназначенной для мирового господства, – у дьявола идеи просты, но заразны. На их основе Гитлер создал мощную партию с брутальной и зрелищной организацией, куда хлынули вся горечь от поражения, надежды на реванш, смятение из-за бедственного экономического положения, а главное, наихудшие инстинкты, которые могут всплыть в человеке, если организовать его в насильственные группы и дать полную власть над другим человеком.

Благодаря своей национал-социалистической партии Гитлер в 1933 году с благословения престарелого маршала Гинденбурга стал канцлером Германии, а вскоре и фюрером рейха. Он восстановил армию и заставил немецкий народ маршировать строевым шагом.

Как западные нации, запутавшиеся в своих демократических принципах, политических играх, изощренных дипломатических сделках, противоречивых мнениях, как их правительства, их парламентарии не встревожились, видя, что посреди континента разрастается эта чудовищная опухоль?

Неужели большие нацистские парады, грохочущие шествия, орлы и свастики над головами новоявленных преторианцев не открыли им глаза?

Хотя ведь Гитлер недвусмысленно заявил о своих намерениях: прежде всего вновь оккупировать военной силой левый берег Рейна, в полное нарушение Версальского договора и Локарнских соглашений. Но даже такой искушенный и трезвый посол, как Андре Франсуа-Понсе, полагал в своей депеше от 27 февраля 1934 года, стало быть, за десять дней до события, что Германия, возможно, «избежит непоправимого».

Но какого такого непоправимого? Французский генеральный штаб не готовился ни к чему, кроме обороны внутри нашихграниц, и упрямо не желал ничего предусматривать против уже прояснявшейся угрозы.

7 марта в 10 часов утра министр иностранных дел Германии фон Нейрат созвал послов Франции, Англии, Бельгии и Италии, чтобы предложить им неприемлемый пакт о ненападении сроком на двадцать пять лет с демилитаризацией обоихберегов Рейна.

Не дав им времени даже подумать над ответом, два часа спустя Гитлер произнес речь перед рейхстагом, в которой провозглашал желание повторной военной оккупации немецкого берега; а пока он говорил, войска уже входили в демилитаризованную зону, чтобы занять ее главные города.

Это было как гром средь ясного неба. Увы, никакой грозы не последовало.

Гитлер выбрал для своего удара субботу. В воскресенье председатель совета Альбер Сарро сказал по радио твердые слова, которых требовала ситуация: «Мы не подставим Страсбург под огонь немецких орудий». К несчастью, фраза была не его. Она принадлежала Рене Массильи, который написал его речь. Позже этот выдающийся дипломат окажется рядом с генералом де Галлем в свободной Франции. Однако заявление на следующий же день обрушило биржу. Пресса разделилась. Но общая тенденция, даже у таких, как Моррас, от кого можно было ожидать более живой патриотической реакции, была: «Мы не хотим войны».

К тому же пресса не говорила всего, потому что не могла знать всего, во всяком случае, она еще проявляла некоторое уважение к правительственным совещаниям.

Она не могла присутствовать на заседании Совета министров, из которых только четверо выступали за немедленный отпор. Она не могла знать, что военный министр, генерал Морен, заявил, что Франция неспособна на частичную мобилизацию, потому что таковая не предусмотрена в наших стратегических планах. Что же они делали в течение восемнадцати лет, эти победители? По его словам выходило, что надо или объявить всеобщую мобилизацию, или промолчать. Всеобщая мобилизация за шесть недель до выборов? Но это же безумие, отвечали ему. Такими были заботы тех, кто держал в руках судьбу Франции.

Министр иностранных дел Пьер Этьен Фланден, принадлежавший к сторонникам жестких мер, отправился в Лондон. И вернулся оттуда разочарованным. Английское правительство не поддержало бы действия Франции; оно не хотело подвергать себя риску конфликта. «Даже если имеется всего один шанс из ста, что за этой полицейской операцией последует война, – сказал премьер-министр Болдуин, – я не имею права втягивать в нее свою страну». Это был последний удар.

Но зачем надо было полагаться на Великобританию, решая, что должна делать Франция для спасения собственной чести? Что за соломенные душонки были у наших правителей в конце Третьей республики?

Англичанам хватало решительности и упрямства, но не воображения, так что они слишком поздно воспользовались своими достоинствами.

Французы вполне могли вообразить себе ход событий, но слишком долго колебались, что привело к тому же результату. Обе нации объединились в бездействии.

Они так ничего и не сделали, то есть удовлетворились подачей протеста перед бессильной Лигой Наций в Женеве, распространяли ноты, устраивали тайные сборища, отправили кое-какие войска, чтобы занять оборонительные сооружения линии Мажино. И считали большим успехом, что добились от Англии гарантии вмешательства, если произойдет вторжение во Францию или Бельгию.

В те же дни министры и начальники генштаба собрались, чтобы констатировать: у нас нет сил для действенной поддержки наших восточных союзников, если те подвергнутся агрессии. А еще, чтобы после краткого изучения отвергнуть теории полковника де Голля. Одержало верх «лучше что угодно, только не война».

Последствия, хотя и не сразу очевидные, были огромны. Наши союзники в Центральной и Восточной Европе – Австрия, Польша, Югославия, Румыния, Чехословакия – были ошеломлены и обескуражены. Муссолини начинал склоняться на сторону Гитлера. А тот становился героем для своего народа и был готов, упиваясь мечтами о могуществе, направить все свои усилия на войну. У нацизма стали повсюду появляться конкуренты.

Папа Пий XI довольно точно резюмировал ситуацию, когда через десять дней после событий сказал послу Шарлеру: «Если бы вы сразу же двинули двести тысяч человек в реоккупированную немцами зону, вы бы оказали миру огромную услугу».

Увы, увы! Наша юность не знала, но она предчувствовала. Даже если ее в первую очередь занимали школьные отметки, экзамены, поэтические мечтания или карьерные амбиции, она уже начинала сознавать, что ей предстоит пережить драмы. Все ее будущее было поставлено на карту в те дни – самые роковые дни меж двух войн, когда Франция оказалась недостойна самой себя. Войну 1940 года мы начали проигрывать четырьмя годами ранее, 7 марта 1936 года.

Трусость ничему не послужила, даже не смогла спасти центристские партии. Выборы выиграли левые и привели в Бурбонский дворец палату Народного фронта. Правительство Блюма под давлением забастовок вынуждало голосовать за социальные меры, наверняка справедливые и необходимые, такие как оплачиваемые отпуска, но их следовало принимать раньше, а в тот момент они были очень не вовремя, особенно сорокачасовая трудовая неделя, поскольку Германия, наоборот, увеличивала длительность работы, чтобы довести до максимума продукцию своих военных заводов.

Итальянские войска вошли в Аддис-Абебу, и против Италии объявили санкции, вполне заслуженные, но глупые, потому что неосуществимые, а стало быть, недейственные, которые лишь отталкивали от нас нашего соседа.

А тут вдобавок гражданская война, разразившаяся в Испании, жестокая, беспощадная. Она еще больше усугубит раскол во Франции, представив Гитлера, поддержавшего Франко против республиканцев, как оплот борьбы с коммунизмом.

Мы были окружены опасностями. Мое поколение сознавало это, но не их серьезность. Мы различали во французской политике слабости, которые порой возмущали нас, но не могли по-настоящему оценить их размах. То, на чем мы были воспитаны, казалось нам незыблемым, и мы жили в уверенности, что французская армия по-прежнему самая сильная в мире.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю