Текст книги "Дочь Голубых гор"
Автор книги: Морган Лливелин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
ГЛАВА 17
Возницы были одеты в суконные накидки с капюшонами, которые в этот теплый, солнечный день были откинуты назад. Хотя телег было и не очень много, фракийцы по своему обычаю ехали под шумную музыку; на третьей телеге, вместе с возницей, сидел человек с лирой: перебирая струны, он пел какую-то дорожную песню. Певец он был не очень вдохновенный, к тому же, как и все, устал после долгого пути. Остальные возницы лишь изредка подпевали ему.
Рядом с торговцами, в их телегах, лежали копья, но у них не было обычной вооруженной охраны. Поэтому они отчаянно торопились в ближайший торговый центр, надеясь продать там достаточное количество товаров, чтобы нанять себе новых стражников взамен тех, что они потеряли в пути.
Встреча со скифами не предвещала фракийцам ничего хорошего, все они были насторожены. Хорошо хоть, думал начальник обоза, их всего четверо; может быть, они столь же плохо подготовлены к сражению, как и его люди. Может быть, они всего лишь горсть усталых путешественников, торопящихся в родные края. Он приветствовал предводителя скифов церемонным поклоном и учтивыми словами. Он выразил свое восхищение серым скакуном, и Кажак ответил ему вполне дружелюбно.
– Ты знаешь этого человека? – шепнула Эпона за его плечом.
– Нет, но он ездит на лошадях, – ответил Кажак. – А все, кто ездит на лошадях, – братья.
Он заговорил с начальником обоза на ломаном фракийском языке.
Эпона уже заметила, что Кажак схватывал разные языки с легкостью, а в таких вот разведывательных поездках этот его дар был очень полезен. Она с интересом прислушивалась, как двое мужчин обменивались комплиментами по поводу своих лошадей. Она понимала их лучше, чем предполагала. Кажак с восхищением говорил о паре гнедых кобыл, запряженных в первую повозку, а серый жеребец мягко ржал, присоединяясь к похвалам своего хозяина.
Трое остальных скифов, настороженные, сидели на своих лошадях, готовые выполнить любой приказ Кажака. С таким же напряжением ждали дальнейшего развития событий и фракийцы.
Начальник обоза представился, назвав себя Проватоном и сказав, что он племянник хорошо известного коневода с берегов Струмы.
– Очень хорошие лошади, – вновь сказал Кажак. – Не хотите ли их продать?
Эпона вся напряглась. Что может Кажак предложить взамен фракийских лошадей? Она была уверена, что железные мечи он ни за что не отдаст.
Проватон намотал поводья на колышек, сделанный специально для этой цели на передке четырехколесной, с закрытыми бортами телеги, с трудом разминая затекшие руки и ноги – ведь он уже много дней трясся по ухабистым дорогам, – спустился на землю. Потер поясницу, потянулся и только потом подошел к Кажаку.
– А что ты можешь за них предложить? – спросил он скифа. – И как я доберусь домой, если продам своих добрых лошадей? – Он старался говорить без напряжения, как можно приятнее; их встреча должна пройти мирно, в противном случае он рискует так и не добраться домой.
Прежде чем Кажак успел ответить, один из фракийцев крикнул:
– А как насчет этой женщины? Она продаетcя?
Эпона вцепилась пальцами в пояс Кажака.
Проватон поднял на нее глаза. Судя по ее облику, женщина из племени кельтов. Молодая. С молочно-белой кожей и голубыми глазами. На южных невольничьих рынках на такой товар всегда большой спрос, хотя туда редко попадают на продажу северные кельты, эти сильные люди предпочитают смерть рабству.
Сложив вместе руки, Проватон искоса взглянул на скифа, вызывая его сделать первое предложение.
– Что ты можешь предложить? – спросил он.
– А что у вас есть в телегах? – вопросом на вопрос ответил Кажак.
– Янтарь, меха, шерстяная пряжа. Мы выменяли все это на медь и анис; эти товары пользуются хорошим спросом в Македонии.
Кажак опустил брови, пряча алчный блеск своих глаз.
– И много янтаря?
Проватон был в замешательстве. Ведь чтобы завладеть янтарем, четверо скифов вполне могут вырезать всех его возниц.
– Мало янтаря, очень мало, – поспешил он сказать. – Мы приехали на север позже всех других торговцев и смогли скупить одни лишь остатки. Да и меха в этом году у нас не лучшие. Почти сплошь горностай; его очень ценят в Моэзии и Фракии, но у вашего народа такого меха очень много.
– Ты знаешь, как мы живем у себя в Море Травы? – с внезапной теплотой спросил Кажак.
– Какой человек, любящий конское мясо, не знает об этом? Я сам был на большой конской ярмарке на равнине около Майкопа.
При упоминании о Майкопе Кажак с любопытством перегнулся вперед.
– Ты знаешь Колексеса, Повелителя Лошадей? – спросил он, прикидываясь, будто истосковался по вестям о своих родных краях. – Колексес продает много лошадей в Майкопе.
Фракиец явно заколебался.
– Кто не слышал о Колексесе? – уклончиво сказал он. Он с трудом выговорил это имя, и свет в глазах Кажака погас.
– Он никогда не слышал о Колексесе, – шепнул он, повернувшись к Эпоне. – Фракиец лжет. – Кажак вдруг ухмыльнулся; эта ложь как бы расторгала узы братства, связующие всех ездящих на лошадях людей.
Кажак показал на Аксинью.
– У моего брата, – сказал он, – есть много кельтских железных кинжалов. Таких прочных кинжалов ты никогда даже не видел. Ты знаешь добрых лошадей, выращенных в Море Травы, поэтому Кажак предлагает тебе выгодную сделку. Меняем сумку с кинжалами на одну из твоих телег. Не глядя. Как принято у хороших друзей. – Он вновь усмехнулся. Усмешка была невероятно простодушной: сплошь обнаженные зубы, широко открытые глаза.
– Я не могу согласиться на такой обмен, – угрюмо произнес Проватон. – Как я смогу объяснить эту сделку тем, кто ссудил меня товарами для этой поездки? Нагруженная телега с двумя хорошими лошадьми стоит куда дороже, чем сумка с чем бы то ни было. Исключая, разумеется, золото.
Усмешка все не сходила с лица Кажака.
– Хорошо известно, у скифов всегда есть золото, – уклончиво произнес он.
Фракиец бросил второй взгляд на набитую сумку за спиной Аксиньи. Аксинья насупился, у него был вид человека, который опасается, как бы его не ограбили.
«Пожалуй, лучше принять этот обмен, даже если он и несправедлив, может быть, скифы будут удовлетворены и отвяжутся, – подумал Проватон. – Если они и впрямь везут с собой кельтское железо… а это вполне возможно, обмен может оказаться выгодным; к тому же у них с собой эта женщина…»
Внезапно, напрягшись, фракиец обернулся, оглядывая небольшую вереницу телег. Он только в этот момент осознал, что другие скифы отъехали от них и окружили обоз, как охотничьи псы окружают стало оленей.
Это лето было очень неудачным для Проватона. Поэтому он был в прескверном расположении духа.
– Что делают твои люди? – резко спросил он Кажака.
Ответ был обезоруживающим.
– Сидят на лошадях. Ничего плохого, – сказал он невозмутимо.
Проватон быстро прикинул, как ему поступить. Он знал, что любой риск гораздо лучше неминуемой смерти.
– Ну что ж, мне нравится твое предложение, – сказал он дружеским тоном, как будто не чувствуя никакой угрозы. – Мне оно кажется забавным. Пожалуй, я готов сменять одну телегу… вот эту, с коричневым охолощенным конем и гнедой кобылой… на сумку с кельтским железом.
– Там лежат короткие мечи, которые кельты называют кинжалами, – объяснил Кажак. – Лучшие, какие бывают. Все мои люди их носят.
У Эпоны, слушавшей этот разговор, отлегло от сердца. Она пережила несколько неприятных минут, когда фракиец обратил на нее внимание, но теперь, казалось, все складывалось для нее благополучно. Кажак подскакал к телеге, на которую показал начальник обоза, и Эпона посмотрела на двух впряженных в нее лошадей.
Прежде чем дух успел предостеречь ее, чтобы она хранила молчание, она сказала:
– Не эту телегу, Кажак.
Удивленный начальник обоза вторично посмотрел на нее оценивающими глазами торговца, как бы прикидывая, что такую женщину можно было бы продать за очень высокую цену на большом невольничьем рынке в Фасосе, где ионийцы делают просто баснословные предложения за непохожих на всех других женщин.
Кажак повернулся.
– Почему не эту телегу? – спросил он.
– Одна из лошадей больна, – объяснила Эпона.
Темные брови Кажака, как две гусеницы, поползли ко лбу.
– Откуда знаешь?
– Я кельтская женщин, – ответила она; это было единственное объяснение, какое она могла дать. Каким образом могла она объяснить иноплеменнику, что от гнедой кобылы исходит аура боли?
– Все мои лошади совершенно здоровы, – запротестовал Проватон.
– А ну-ка покажи, – велел Кажак.
Между тем Эпона соскользнула с серого коня и подошла к упряжке, о которой шла речь. Гнедая кобыла наблюдала за ее приближением воспаленными, полными страдания глазами. Она переносила свои муки молча, как это свойственно лошадям, но от нее к Эпоне шли незримые волны боли. Ей пришлось собраться с духом, пришлось заставить себя притронуться к больному животному.
Она наклонилась и прижала ухо к брюху кобылы. Но она не услышала привычного урчания и бульканья, издаваемых кишками здоровой лошади. Закрыв глаза, она представила себе что-то вроде огня, заживо пожирающего кобылу.
Выпрямившись, она повернулась к Кажаку.
– Эта лошадь отравлена, – сказала девушка. – Она поела какую-то ядовитую траву, которая непроходимым комом стоит у нее в кишках и причиняет сильную боль. Эта лошадь долго не протянет.
Возница не понял ее слов, но он хорошо знал, для чего прижимают ухо к брюху лошади. И он знал свою прожорливую кобылу, которая щипала придорожную траву все время, пока они ехали от Моэзии до Балтики и обратно.
Положив руку на шею кобылы, Проватон почувствовал, что шея начинает увлажняться потом – осклизлым нездоровым потом, проступающим на теле больного животного.
«Но как, сидя на другой лошади, на расстоянии многих шагов, девушка смогла распознать, что кобыла больна?» – подумал он.
Возница с беспокойным видом слез с облучка и встал рядом с Эпоной.
Голова кобылы стала клониться ниже. На глазах у них из ее ноздрей потянулись кровавые нити слизи, глаза полузакрылись. И вдруг, при сильном спазме боли, она широко открыла их, дико затрясла головой и забила копытами по земле.
Боль была нестерпимая.
– Выпряги ее, – сказала Эпона.
Фракиец изумленно уставился на нее. Кто она такая, эта женщина, чтобы давать ему распоряжения? Она очень плохо говорила на их языке, но ее жесты были очень выразительны, и она требовала повиновения, как будто была облечена какой-то властью.
Не обращая ни на кого внимания, Эпона стала выпрягать лошадь, и после недолгого колебания возница пришел ей на помощь. Однако, когда в мучительной агонии кобыла взбрыкнула, едва не попав ему копытом по голове, он отпрянул. Выпряженная кобыла тотчас же взвилась на дыбы, ударяя передними копытами по воздуху; Эпона крепко держалась за повод и кобыла оторвала ее от земли. Окружающие хотели ей помочь, но Эпона знаком показала, чтобы они не приближались, и по какой-то необъяснимой причине все они ей повиновались, оставив молодую женщину наедине с кобылой, которую сотрясали отчаянные конвульсии.
Боль, подобно сильной руке, крепко сжимала кишки. Кобыла и Эпона ощущали боль с одинаковой силой, обе боролись с безумным страхом, но и это было еще не все. Эпона стремилась обособить свои чувства, собраться с мыслями, сосредоточиться. Она упрямо держалась за повод, в то время как кобыла металась по кругу, таща ее за собой. Всем своим существом Эпона взывала о помощи к Великому Огню Жизни.
На какой-то миг обе они, женщина и лошадь, обрели успокоение. Кобыла прекратила свое отчаянное метание и взбрыкивание и, с трудом дыша, пыталась удержаться на подкашивающихся ногах. Эпона отпустила повод и плашмя прижалась всем телом к кобыле так, что ее груди упирались в бок животному; она даже не думала о том, что это рискованно. Закрыв глаза, она молилась и всем известным ей духам, и тем, неизвестным, что окружали ее в этом месте. Ее не обучали ритуальным жестам и заклятиям; тут она руководствовалась лишь своей интуицией, и молилась она тоже по-своему.
Боль, быстро начинающаяся, быстро и убивает. Затрудненное дыхание усугубляло отчаянный страх кобылы. Неожиданно она упала на колени, увлекая за собой упрямо цеплявшуюся за повод Эпону; увидев это, возница застонал и стал заламывать руки. Он знал, что упавшая кобыла – обречена.
Глаза у лошади остекленели, но она все же сумела подняться на ноги вместе с прилипшей к ней, как репей, девушкой. Все существо Эпоны раздирала боль, но она все же молилась Духу Жизни. Ей ничего не оставалось, кроме как терпеть дикую боль и молиться.
У лошади начались конвульсии, и Кажак криком предупредил Эпону об опасности. Кобыла так обезумела, что никто из его людей не решался к ней приблизиться, чтобы оттащить прочь Эпону; они только беспомощно наблюдали, как она возится с качающейся, отчаянно ржущей лошадью, яростно сосредоточив все свои мысли на боли, таща ее, извлекая ее наружу… вот сейчас полегчает… сейчас!
Они заметили, как под золотистыми веснушками побелело лицо Эпоны. Глаза кобылы закатились в смертной агонии, и она завопила как человек. Ее подруга, все еще в упряжи, откликнулась сочувственным ржанием.
Гнедая стояла на широко расставленных ногах, с опущенной головой, но она так и не упала. Не веря себе, все увидели, как ее остекленевшие в преддверии смерти глаза вновь оживились. Дыхание стало ровным. Истечение кровавой слизи из ноздрей сперва замедлилось, а затем и вовсе прекратилось. Она подняла голову и, навострив уши, с интересом прислушалась, когда ее подруга заржала во второй раз.
Эпона, пошатываясь, отошла в сторону и, стараясь отдышаться, упала на траву.
Скифы и торговцы столпились вокруг нее, расспрашивая, что она сделала и как сделала; в их голосах теперь звучало уважение и даже благоговейный трепет. Это был бы опьяняющий миг торжества для Эпоны, не чувствуй она себя такой больной и измученной. Во рту у нее чувствовалась горечь желчи, внутри все болело. Она лежала, опираясь на один локоть, в ожидании, пока земля не перестанет кружиться вокруг нее.
Чуть поодаль, изумленно покачивая головой, возница тщательно осматривал свою кобылу. Она опорожнила свой живот и уже тянулась к траве.
Проватон повернулся к Кажаку.
– Что ты возьмешь за женщину? – прямо спросил он. – Одну телегу, две? Или больше?
Кажак оглядел обоз. У него было слишком мало людей, чтобы отогнать его к себе домой; да и судя по виду, там вряд ли было что-либо ценное.
Другое дело – женщина.
– Она не продается, – сказал он.
Эпона не знала, радоваться ей или огорчаться. Фракийцы были деятельным, художественно одаренным народом, живущим на восточном краю блистательной страны эллинов. Жизнь среди них, возможно, предпочтительнее жизни в Море Травы, среди кочевников.
Но она уже привыкла к верховой езде, привыкла чувствовать на своем лице ветер и стремиться ко все новым и новым безграничным горизонтам, сознавая, что под ней находится сильное животное, которое поможет ей преодолеть любое расстояние.
Она постаралась перехватить взгляд Кажака. Улыбнулась ему, напоминая, как сливались по ночам их тела.
– Я дам тебе самую высокую цену, какую ты только пожелаешь, – настаивал Проватон, стараясь не говорить умоляющим тоном, губительным для любой сделки. Но ему до смерти хотелось завладеть этой кельтской женщиной. Нет, он не продаст ее ионийцам, он будет объезжать самых процветающих коневодов, живущих в долине Марицы, и пусть она лечит их драгоценных животных, а ему останется только сидеть и смотреть, как его кошелек наполняется золотом. Наконец-то он по-настоящему разбогатеет; ему не придется долгими месяцами, глотая пыль, трястись по торговым дорогам, где он должен прилагать столько усилий, чтобы уцелеть и вернуться домой хоть с какой-нибудь прибылью. Наконец-то он станет важной особой. И до конца жизни останется обеспеченным человеком.
– Женщина не продается, – повторил Кажак, заметив алчный блеск в глазах фракийца. Эпона досталась ему без всяких усилий, по чистой случайности, и во время их путешествия у него нередко появлялось желание продать ее, но теперь он ни за что не откажется от нее. Ибо теперь он знает, чем обладает, хотя и не может постичь, что же она такое, эта женщина.
Несомненно, однако, что он привезет в Море Травы ценнейшее сокровище.
С этой минуты он потерял всякий интерес к торговому обмену. Хотя разговор о телеге и сумке с железными кинжалами урывками продолжался, ни одна из торгующихся сторон не проявляла особой настойчивости. Истинной ценностью обладало лишь одно сокровище, и фракийцы были слишком плохо вооружены и немногочисленны, чтобы завладеть им силой.
Но, вернувшись к себе домой, они, конечно же, расскажут всем о великой кельтской целительнице лошадей. Умолчать о том, что они видели своими глазами, просто немыслимо. «Со временем, – пронеслось в уме у Проватона, – можно будет снарядить экспедицию к скифам, на занимаемую ими территорию, попытаться отыскать и похитить ее».
А может быть, среди кельтов есть еще и такие же, как она. На следующий год он может отправиться со своим обозом в высокие горы, поторговать там, посмотреть, что к чему. Если, конечно, до тех пор он не сложит где-нибудь голову.
– Ты спас мою лошадь, – сказал он Кажаку, – и для меня была бы большая честь, если бы ты соблаговолил взять у меня какой-нибудь дар. Ты и твои люди можете взять по одной вещи из моего груза. Любая, какая вам понравится, ваша.
– Каждый по одной вещи? – переспросил Кажак, сужая глаза. – Так низко ты ценишь свою лошадь?
– Мне приходится туго, – возразил Проватон. – У меня жена и шестеро детей, к тому же я младший брат. У меня даже своего дома нет, приходится жить в домах у чужих людей.
Кажаку уже надоел этот человек.
– Возьмите каждый по одной хорошей вещи, – сказал он своим людям, показывая на телеги, – если там есть хорошие вещи, и мы поедем дальше.
И скифы ускакали, оставив посреди дороги, около телег, Проватона, на чьих плечах оседала пыль от копыт их лошадей; начальник обоза провожал взглядом золотистую головку Эпоны, пока она и всадники не превратились в небольшие точки, еле заметные в отдалении.
– Запомните эту женщину, – сказал он своим людям. – Запомните хорошенько все, до последней мелочи.
ГЛАВА 18
С этих пор все переменилось. Если раньше люди Кажака относились к Эпоне совершенно равнодушно, как бы даже не замечая ее присутствия, то теперь они смотрели на нее с благоговейным трепетом и гордостью, как смотрели бы на двухголового жеребенка, родившегося от одной из кобыл в их стаде. Эта женщина сотворила необъяснимое чудо. Воскресила умирающую, как все видели, обреченную на смерть лошадь. Такое немыслимо, но они это видели своими глазами. Она рискнула своей жизнью, чтобы спасти обезумевшую кобылу, и ей это удалось.
Ни один человек, который это видел, никогда не сможет смотреть на нее прежними глазами.
Кажак теперь относился к ней очень заботливо и уже не заставлял идти пешком, чтобы жеребец мог отдохнуть. Вместо этого он приказывал одному из своих людей идти пешком, сажал Эпону на его лошадь и сам вел ее в поводу. Он первой давал ей еду и, напоив лошадей, давал ей воду.
Ни один из его людей не протестовал против этого.
По ночам Кажак лежал рядом с ней, глядя на звезды и думая о кельтской женщине, как он еще не думал ни об одной другой. Он входил теперь в ее тело с нежностью и даже благоговением.
Они ехали дальше на восток, когда, приветствуя их, над горным хребтом вдали взошло солнце.
– Карпаты, – произнес Кажак, кося глазами в утреннем свете.
Равнина расстилалась перед горами, точно склоняясь перед высшей мощью.
– Не такие высокие, как ваши горы, – сказал Кажак Эпоне. – Но очень крутые. Очень темные.
– Темные? Что он хочет этим сказать? И почему он избрал именно этот путь. – А я думала, ты не любишь ездить по горам, – напомнила она предводителю скифов. – Ты говорил, что, когда вы добирались до нас, лошади поранили себе ноги о камни.
Кажак, бурча, подтвердил свои прежние слова.
– Камни ранят лошадям ноги. Мы могли бы спускаться по Дуне до Моэзии, затем повернуть на север, затем на восток, но это очень длинный путь до Черного моря, к тому же придется пересекать много болот. И люди, и лошади могут заражаться лихорадкой, всякими болезнями. Поэтому мы поедем коротким путем, через горы, и если лошади собьют ноги, ты будешь их исцелять.
Одно дело – вылечить отравившуюся ядовитыми травами лошадь, другое дело – исцелять сбитые ноги лошадей. В последнее время Гоиббан наловчился выковывать железные подковы и прибивать их к копытам пони, но таким умением она не обладает. Целительная сила была дарована ей лишь по ее мольбе, для особой цели, как одно из проявлений ее дара. В глубине души она хорошо это знала. Но излечить треснутое копыто она не сможет.
Но, пожалуй, неразумно говорить это Кажаку. Ей нравилось слышать почтительные нотки в его голосе; ей нравилось, что она первая выбирала себе еду, а не подъедала остатки.
Плоская равнина постепенно перешла в пологие склоны, покрытые густым зеленым руном лесов. Когда склоны стали круче, скифы спешились и пошли вверх, вдоль берега горного ручья, ведя лошадей на поводу. Огромные хвойные деревья устилали землю почти сплошной тенью. «Может быть, поэтому Кажак сказал, что горы темные?» – осенило Эпону.
В первую же ночь, когда они расположились на ночлег, хотя они и находились недалеко от подножья, Эпона почувствовала, что воздух стал иным.
«Я рождена, чтобы жить в горах, – подумала Эпона. – Здесь мне хорошо».
Скифы, однако, не были рождены, чтобы жить в горах. По мере того как они поднимались в Карпаты все выше и выше, идя то вдоль речек, то по звериным тропам, то по тропам, протоптанным звероловами или дровосеками, они становились все беспокойнее и беспокойнее. Они то и дело искоса поглядывали на окружающий лес, часто останавливались и затаив дыхание, с напряженными лицами прислушивались.
В горах уже давно установилась осень, близилась зима с ее серыми небесами и мрачными красками. Проходя мимо причудливо искривленных ветром и льдом хвойных деревьев и дубов, Эпона и четверо скифов остро ощущали разлитый в воздухе пронизывающий холод. Сквозь тонкий слой почвы угрожающе пробивались россыпи острых камней.
Сначала горы, казалось, согревали сердце Эпоны, но в скором времени холодное дыхание Карпат стало леденить и ее грудь.
«Что-то не так», – мелькнуло в голове у Эпоны. Однако она ничего не сказала Кажаку; предводитель скифов был в небывало мрачном настроении, и все избегали заговаривать с ним, опасаясь резкого ответа или даже удара кулаком по лицу. Он не задумываясь бил своих людей, если они имели несчастье навлечь на себя его гнев.
Скифы останавливались на ночной привал раньше, чем на поросших цветами равнинах, разводили костер и всю ночь бережно поддерживали его яркое пламя. По немому уговору они шли вдоль лесных поселений, черпая ободрение в их близости.
Как ни суровы казались на вид эти горы, в них обитали крепкие, привыкшие ко всяким невзгодам люди, охотники и рудокопы. Как и кельты, они превыше всего ценили свою независимость; неутомимые труженики, они противопоставляли свою силу и выносливость тем жестоким испытаниям, которым подвергала их Мать-Земля. По вечерам они сидели вокруг своих домашних очагов и слушали сказания, напоминавшие кельтские.
Кое-кто из них видел проходящих скифов. Но они не приветствовали чужаков, не предлагали им свое гостеприимство, как это сделали бы кельты. Стоя возле своих домов, построенных из камня и дерева, они молча наблюдали за опасливо проходящими по их территории скифами.
Даже здесь, в диких горах, местные обитатели были наслышаны о скифах и не имели никакого желания бросить вызов этим воинам с востока. Зачем их останавливать, пусть себе идут мимо.
Но за скифами внимательно наблюдали. И посылали гонцов в соседние селения, чтобы предупредить об их приближении.
Идя по извилистым тропам, скифы поднимались все выше и выше; они не знали, что о них рассказывают все более страшные истории. Но после того, как покинули равнину, они ощущали неприятное чувство на шеи сзади, где щетинились мелкие волоски. То же чувство испытывали и лошади, и когда их расседлывали, они вели себя беспокойно, не хотели пастись. Выщипав несколько пучков травы, пережившей первые заморозки, они поднимали головы и прислушивались, нервно поводя ушами.
Кто-то их снова преследовал.
По ночам Кажак сидел возле костра, вновь и вновь пробуя подушечкой большого пальца остроту своих стрел, стремясь найти успокоение в форме их смертоносных наконечников.
Но преследующее их существо было неуязвимо для стрел скифов с их трехгранными наконечниками. Так, по крайней мере, утверждали Басл и Дасадас. Они говорили, что не боятся этого существа, хотя и испытывают к нему должное почтение.
Никто из скифов не признавался, что ощущает страх. Если они и испытывают нервное напряжение, то только по вине гор, этих мрачных, как бы глядящих исподлобья Карпат, которые давно уже являются источником зловещих преданий.
Кажак спал с одним открытым глазом; всегда держал оружие под рукой и внимательно прислушивался к ночным звукам, шелесту ветров в соснах, к каким-то шорохам, легкому постукиванию, топоту – характерным признакам жизни. Особенно он настораживался, когда все звуки вдруг смолкали и неестественная тишь ложилась на поляну, где они располагались на ночь. Много дней продолжался тяжелый подъем; они шли вдоль рек и ущелий, стараясь избегать вы– соких вершин, и вот наконец достигли восточного склона Карпат; после того как эта преграда осталась позади, можно было, казалось, ждать, что Кажак будет в лучшем настроении.
Однако его настроение не улучшалось. Он был в еще большей тревоге, чем прежде, окружающая тишина угнетала его еще сильнее. Он открыл глаза и осмотрелся.
Он увидел Басла и Аксинью, они сидели у костра, за ними что-то мелькало среди деревьев.
Кажак присел.
Тут же проснулась и Эпона; ее рука легла на кинжал. И она тоже услышала это безмолвие. «Будь силен, – мысленно молилась она Духу Железа, заключенному в кинжале, изготовленном Гоиббаном. – Если у меня есть враги, отважно сражайся с ними!
Но врагов не было видно.
– Это – человек, – неуверенно сказал ей Кажак.
Она убрала руку с кинжала.
Утро вставало пасмурное, без солнечного света. Бледно-зеленый туман заволакивал весь окрестный пейзаж; в этом тумане всадники скользили, как привидения, иногда они даже с трудом различали друг друга. Лошади пугались всякого шевеления, вздрагивали при каждом шорохе ветвей, покачиваемых ветром. Эпона, наклонившись, гладила бока серого, стараясь его успокоить, поэтому он вел себя лучше других, но все же косил глазами и кусал мундштук, явно порываясь убежать.
Они подъехали к хижине, сложенной из камней и глины и крытой нетесаными бревнышками. Хижина стояла возле тропы, от нее сразу же начинался крутой спуск к порожистой речке. Перед дверью, пережевывая полоску кожи, чтобы сделать ее достаточно мягкой для изготовления ремня, сидел на четвереньках закутанный в меха старик. При приближении лошадей старик встал.
Эпона уже привыкла к тому, что люди смотрят на скифов с враждебностью или страхом, или же неприкрытой ненавистью, но она никогда еще не видела никого в таком непреодолимом ужасе. Старик побелел точно мертвец, а его руки задрожали, словно тополиные листья. Он попятился назад, а затем повернулся и юркнул в дверь.
Но смотрел он не на всадников, а на что-то позади них.
Сидя в седле, Кажак обернулся.
На опушке густого леса, наблюдая за ними, стоял громадный серебристый волк. Затем он вдруг исчез, как будто растворился в воздухе. По звукам можно было определить, что какое-то огромное существо продирается через подлесок, плотные заросли горного лавра: шумно раскачивались ветки, хрустели, ломаясь, сухие сучья, раздавался странный, не свойственный волкам топот. Раз-два, раз-два, раз-два. Это был ритм бегущих человеческих ног.
Из хижины выглядывал старик, из-за его плеч высовывались его старая жена и взрослый сын; на их бледных от страха лицах выделялись расширенные глаза, наблюдающие за всем происходящим.
– Это был волк, – воскликнул Дасадас, стараясь усмирить лошадь, которая то низко наклоняла голову, то вскидывала задом.
– Это был человек, – крикнул ему Кажак.
– Это был волк-человек, – сказал Аксинья еле внятным шепотом.
Они поскакали вниз к холодной речке, впервые не заботясь о безопасности своих лошадей. Охваченные ужасом животные могли легко споткнуться и упасть, но этого не произошло. Только доскакав до воды, они прервали свой дикий галоп и обернулись, но позади них не было видно ничего, что могло бы внушать страх. Тропа была пуста, туман то сгущался, то расходился, открывая отдельные участки тропы.
Еще один день в седле, еще один ночной привал, и они будут уже в восточных предгорьях, наконец-то оставив темные Карпаты позади.
Кажак испытывал искушение ехать всю ночь напролет, но когда такое предложение высказал Басл, он небрежно ударил его тыльной стороной руки по губам.
– Я Кажак, достойный сын Колексеса, Повелителя Лошадей, – сказал он, – никогда ни от чего не убегаю. И никогда не езжу по ночам по гористой местности. Человек он или волк, какая разница? Людей мы не боимся. Волков тоже не боимся. Пусть это существо идет за нами, Кажак наплевать.
Эпона умела ценить истинную храбрость и была втайне горда скифом. Когда они тронулись в путь, он заговорил с ней снова, пытаясь таким образом восстановить пошатнувшуюся уверенность в себе.
– В Море Травы видно далеко-далеко, за полдня пути, – сказал он ей. – Никто не может заставать тебя врасплох. Горный волк не будет ходить туда за нами, горный волк беспомощный в Море Травы.
Собственный голос подбадривал его.
– Скифы будут преследовать этот волк, – сказал он, представляя себе, как отправляется на охоту с большой группой вооруженных луками и стрелами братьев. Они нападут на конях на это существо, отрубят ему голову, затем снимут с него шкуру, которую он прикрепит к стене своего шатра; женщины будут смотреть на нее, восхищенно перешептываясь.
Скифы во главе со своим предводителем быстро скакали на восток.
Меж тем старик, живущий в каменной хижине возле тропы, рассказывал своей сбежавшейся родне о том, что он видел на краю леса. Слух об этом, как птичий щебет, облетел весь поселок, и в скором времени, чтобы послушать о случившемся или рассказать о других таких подобных случаях, к хижине собрались остальные местные жители.
Приглушенными голосами они рассказывали друг другу о человеке, который обратился в волка, либо о волке на человеческих ногах, преследовавшем всадников; оказалось, что кое-кто уже видел это ужасное существо, никогда прежде не появлявшееся в Карпатах.
Когда скифы остановились на последний свой привал в горах, Кажак предусмотрительно выбрал место, защищенное с трех сторон завалами валунов, с одним-единственным подходом. Они разбили лагерь задолго до наступления тьмы, натаскали много сушняка и развели огромный костер.