Текст книги "Лицо тоталитаризма"
Автор книги: Милован Джилас
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)
Все устали от здравиц, от еды, от фильмов. Сталин снова молча пожал мне руку, но я чувствовал себя уже спокойнее и беззаботней, хотя и не знал почему. Может быть, из-за сносной атмосферы? Или потому, что во мне созрели какие-то решения и я успокоился? Вероятно, и потому и поэтому. Во всяком случае – жить можно и без сталинской любви.
Но через день или два, на торжественном обеде в Екатерининском зале Большого Кремлевского дворца, Сталин оттаял – он вообще оживал и приходил в хорошее настроение, когда ел и пил.
По тогдашнему советскому церемониалу Тито досталось место слева от Сталина и справа от Калинина, тогдашнего Председателя Президиума Верховного Совета. Мне – слева от Калинина. Молотов и Шубашич сидели напротив Сталина и Тито, а все остальные югославские и советские деятели – вокруг.
Атмосфера была неестественной и сдержанной: присутствующие, кроме доктора Шубашича, были коммунистами, а обращались друг к другу во время тостов – "господин" и точно придерживались международного протокола, как будто это встреча представителей различных систем и идеологий.
После официальных речей и протокола мы обычно общались как друзья, то есть как близкие люди, принадлежащие одному движению с одинаковыми целями. Это противоречие между формализмом и действительностью было резко ощутимо – отношения между советскими и югославскими коммунистами еще не испортились, их еще не подорвало советское стремление к гегемонии и борьба за престиж в коммунистическом мире. Но жизнь не подчиняется желаниям и схемам и навязывает формы, которые никто не может предугадать.
Советский Союз и западные союзники переживали как раз медовый военный месяц своих взаимоотношений, и советское правительство хотело таким путем избежать упреков, что к Югославии оно относится не как к независимому государству, потому что это коммунистическая страна. Позже, когда оно укрепилось в Восточной Европе, советское правительство стремилось устранить протокольные и другие формальности как "буржуазные" и "националистические" предрассудки.
Сталин нарушил официальную атмосферу – он один мог это сделать, не рискуя подвергнуться критике за "ошибку". Он просто встал, поднял бокал и, обратившись к Тито, назвал его "товарищ", добавив, что не хочет называть его "господином". Это снова всех сблизило и оживило атмосферу. Радостно заулыбался и доктор Шубашич, хотя трудно было поверить, что он делал это искренне, впрочем, притворство не было несвойственно этому политику без идей и каких бы то ни было устойчивых принципов. Сталин начал шутить – острить и поддевать через стол, весело ворчать. Оживление не прекращалось.
Старик Калинин, который был почти слеп, с трудом находил бокал, посуду, хлеб, и я ему все время старательно помогал. Тито за день или за два до этого был у него на официальном приеме и сказал мне, что старик еще не совсем беспомощен. Но по подробностям, на которые обратил внимание Тито, и по замечаниям Калинина на банкете можно было скорее заключить обратное.
Сталин, конечно, знал о дряхлости Калинина и неуклюже подшутил над ним, когда тот заинтересовался югославскими сигаретами Тито.
– Не бери – это капиталистические сигареты! – сказал Сталин, – и Калинин в смятении выронил сигарету из дрожащих пальцев.
Сталин засмеялся, став похожим на фавна. Через несколько минут все тот же Сталин поднял тост в честь "нашего президента" Калинина, но это были пустые громкие слова в адрес человека, уже ничего, кроме чисто символической фигуры, собою не представляющего.
Здесь, в более широком официальном окружении, обожествление Сталина ощущалось сильнее и непосредственнее.
Сегодня я мог бы сказать: обожествление, или, как теперь говорится, "культ личности" Сталина, создавал не только он сам, а в такой же, если не в большей степени – сталинское окружение и бюрократия, которым такой вождь был необходим.
Отношения, конечно, изменялись: превращенный в божество, Сталин со временем стал настолько силен, что перестал обращать внимание на изменения в нуждах и потребностях тех, кто его возвеличил.
Маленький неуклюжий человечек шествовал по золотым и малахитовым царским палатам, перед ним открывался путь, его провожали горящие восторженные взгляды, слух придворных напрягался, чтобы запомнить каждое его слово. А он, уверенный в самом себе и в своем деле, как будто не обращал на все это внимания. Его страна лежала в развалинах, голодная, изможденная. А его армии и отягченные жиром и орденами, опьяненные водкой и победой маршалы уже затоптали половину Европы. Он был уверен, что в следующем раунде они затопчут и вторую половину. Сталин знал, что он – одна из наиболее деспотических личностей человеческой истории. Но его это нимало не беспокоило: он был уверен, что вершит суд истории. Ничто не отягощало его совесть, несмотря на миллионы уничтоженных от его имени и по его распоряжению, несмотря на тысячи ближайших сотрудников, которых он истребил как предателей, когда они усомнились в том, что он ведет страну и народ к благосостоянию, равенству и свободе. Борьба была опасной, долгой и все более коварной, по мере того как противники становились малочисленнее и слабее. Но он победил, а практика – единственный критерий истины! И что такое совесть? Существует ли она вообще? Для нее нет места в его философии и практике. И человек, между прочим, результат производительных сил.
Поэты им вдохновляются, оркестры гремят кантатами о нем, философы и институты пишут тома о произнесенных им фразах, а казнимые мученики умирают, выкрикивая его имя. Сейчас он победитель самой большой войны в истории и его абсолютная власть над шестой частью земного шара неудержимо ширится дальше. Поэтому он верит, что в его обществе нет противоречий и что оно во всем превосходит любое другое общество.
И он шутит со своими придворными – "товарищами". Он шутит не только из царского великодушия. Царственность лишь в том, как он это делает: он никогда не шутит над самим собой. Он шутит потому, что ему нравится спускаться с олимпийских высот – показать, что он живой человек среди людей, время от времени напомнить, что личность без коллектива – ничто.
И я увлечен Сталиным и его шутками. Но краешек мозга и мое моральное существо трезвы и взволнованны: я замечаю и уродливое и не могу примириться с тем, как Сталин шутит – и как он сознательно не хочет сказать мне человеческого, товарищеского слова.
И все же я был приятно удивлен, когда на интимный ужин на даче Сталина пригласили и меня. Доктор Шубашич, разумеется, об этом даже не подозревал – из югославов там были только мы, югославские министры-коммунисты, а с советской стороны ближайшие сотрудники Сталина: Маленков, Булганин, генерал Антонов, Берия и, конечно, Молотов.
Как обычно, около десяти часов вечера мы собрались за столом у Сталина – я приехал вместе с Тито. Во главе стола сел Берия, справа Маленков, затем я и Молотов, потом Андреев и Петрович, а слева Сталин, Тито, Булганин и генерал Антонов, начальник Генерального штаба.
Берия был тоже небольшого роста – в Политбюро у Сталина, наверное, и не было людей выше его. Берия тоже был полный, зеленовато-бледный, с мягкими влажными ладонями. Когда я увидел его четырехугольные губы и жабий взгляд сквозь пенсне, меня как током ударило – настолько он был похож на Вуйковича, одного из начальников белградской королевской полиции, особым пристрастием которого было мучить коммунистов. Только усилием воли я отогнал от себя неприятное сравнение, напрашивавшееся так назойливо еще потому, что сходство было не только внешнее, а и в выражении – смесь самоуверенности, насмешливости, чиновничьего раболепия и осторожности. Берия был грузин, как и Сталин, но это нельзя было заключить по его внешности – грузины обычно костистые и брюнеты. Он и тут был неопределенным – его можно было принять за славянина или литовца, а скорее всего за какую-то смесь.
Маленков был еще более низкорослым и полным, но типичным русским с монгольской примесью – немного рыхлый брюнет с выдающимися скулами. Он казался замкнутым, внимательным человеком без ярко выраженного характера. Под слоями и буграми жира как будто двигался еще один человек, живой и находчивый, с умными и внимательными черными глазами. В течение долгого времени было известно, что он неофициальный заместитель Сталина по партийным делам. Почти все, связанное с организацией партии, возвышением и снятием партработников, находилось в его руках. Он изобрел "номенклатурные списки" кадров – подробные биографии и автобиографии всех членов и кандидатов многомиллионной партии, которые хранились и систематически обрабатывались в Москве. Я использовал встречу, чтобы попросить у него произведение Сталина "Об оппозиции", которое было изъято из открытого употребления из-за содержащихся в нем многочисленных цитат Троцкого, Бухарина и других. На следующий день я получил подержанный экземпляр – он и сейчас в моей библиотеке.
Булганин был в генеральской форме. Крупный, красивый и типично русский, со старинной бородкой и весьма сдержанный в выражениях. Генерал Антонов был еще молод – красивый и стройный брюнет, в разговор он вмешивался, только когда дело его касалось.
Очутившись лицом к лицу со Сталиным, я вдруг почувствовал уверенность в себе, хотя он ко мне и здесь долго не обращался.
Только когда атмосфера оживилась благодаря напиткам, тостам и шуткам, Сталин посчитал, что наступило время покончить распрю со мной. Он сделал это полушутливым образом: налил мне стопку водки и предложил выпить за Красную Армию. Не сразу поняв его намерение, я хотел выпить за его здоровье.
– Нет, нет, – настаивал он, усмехаясь и испытующе глядя на меня, – именно за Красную Армию! Что, не хотите выпить за Красную Армию?
Разумеется, я выпил, хотя у Сталина я избегал пить что-либо, кроме пива, потому что я не люблю алкоголь и потому что пьянство не вязалось с моими взглядами, хотя я никогда не был и проповедником трезвости.
Затем Сталин спросил – что там было с Красной Армией? Я ему объяснил, что вовсе не хотел оскорблять Красную Армию, а хотел указать на ошибки некоторых ее служащих и на политические затруднения, которые нам это создавало.
Сталин перебил:
– Да. Вы, конечно, читали Достоевского? Вы видели, какая сложная вещь человеческая душа, человеческая психология? Представьте себе человека, который проходит с боями от Сталинграда до Белграда – тысячи километров по своей опустошенной земле, видя гибель товарищей и самых близких людей! Разве такой человек может реагировать нормально? И что страшного в том, если он пошалит с женщиной после таких ужасов? Вы Красную Армию представляли себе идеальной. А она не идеальная и не была бы идеальной, даже если бы в ней не было определенного процента уголовных элементов – мы открыли тюрьмы и всех взяли в армию. Тут был интересный случай. Майор-летчик пошалил с женщиной, а нашелся рыцарь-инженер, который начал ее защищать. Майор за пистолет: "Эх ты, тыловая крыса!" – и убил рыцаря-инженера. Осудили майора на смерть. Но дело дошло до меня, я им заинтересовался и – у меня на это есть право как у Верховного Главнокомандующего во время войны – освободил майора, отправил его на фронт. Сейчас он один из героев. Воина надо понимать. И Красная Армия не идеальна. Важно, чтобы она била немцев – а она их бьет хорошо, – все остальное второстепенно.
Немного позже, после возвращения из Москвы, я с ужасом узнал и о гораздо большей степени "понимания" им грехов красноармейцев. Наступая по Восточной Пруссии, советские солдаты, в особенности танкисты, давили и без разбора убивали немецких беженцев – женщин и детей. Об этом сообщили Сталину, спрашивая его, что следует делать в подобных случаях. Он ответил: "Мы читаем нашим бойцам слишком много лекций – пусть и они проявляют инициативу!"
Сталин спросил меня:
– А генерал Корнеев, начальник нашей миссии, что он за человек?
Я не хотел говорить о Корнееве и о его миссии что-либо дурное, хотя сказать можно было многое. Сталин продолжал:
– Он, бедняга, не глуп, но он пьяница, неизлечимый пьяница!
После этого Сталин начал шутить по поводу того, что я пил пиво, которое я, кстати, тоже не люблю:
– А Джилас пьет пиво, как немец, как немец – он немец, ей-богу, немец.
Мне эта шутка пришлась не очень по вкусу: в то время немцы – даже и то небольшое количество коммунистов-эмигрантов на нашей стороне – котировались в Москве ниже всех прочих, но я принял ее не сердясь и без внутреннего возмущения.
Этим, как казалось, спор вокруг Красной Армии был исчерпан. Отношение Сталина ко мне стало сердечным, как прежде.
Так это продолжалось до конфликта между югославскими советским ЦК в 1948 году, когда Молотов и Сталин в своих письмах снова использовали и извратили этот самый спор и "оскорбления", которые я нанес Красной Армии.
Сталин намеренно – одновременно и шутливо и зло – поддразнивал Тито: плохо отзывался о югославской и хорошо о болгарской армии. Недавно, прошедшей зимой, югославские части, пополненные свежемобилизованными новобранцами, впервые участвовали в серьезных регулярных боевых операциях и терпели неудачи. Сталин, очевидно, имевший обо всем точные сведения, язвил:
– Болгарская армия лучше югославской. У болгар были недостатки и враги в армии. Но они расстреляли десяток-другой – и сейчас все в порядке. Болгарская армия очень хороша – обученная, дисциплинированная. А ваша, югославская, – все еще партизаны, неспособные к серьезным фронтовым сражениям. Один немецкий полк зимой разогнал вашу дивизию! Полк – дивизию!
Немного погодя Сталин предложил тост за югославскую армию, не забыв при этом прибавить:
– Но за такую, которая будет хорошо драться и на равнине!
Тито воздерживался от реакций на замечания Сталина. Когда Сталин отпускал какую-нибудь остроту по нашему адресу, Тито со сдержанной улыбкой молча поглядывал на меня, а я его взгляд встречал с солидарностью и симпатией. Но когда Сталин сказал, что болгарская армия лучше югославской, Тито не выдержал и воскликнул, что югославская армия быстро устранит свои недостатки.
В отношениях между Сталиным и Тито было что-то особое, недосказанное – как будто между ними существовали какие-то взаимные обиды, но ни один ни другой по каким-то своим причинам их не высказывал. Сталин следил за тем, чтобы никак не обидеть лично Тито, но одновременно мимоходом придирался к положению в Югославии. Тито же относился к Сталину с уважением, как к старшему, но чувствовалось, что он дает отпор, в особенности сталинским упрекам по поводу положения в Югославии.
В какой-то момент Тито сказал, что в социализме существуют новые явления и что социализм проявляет себя сейчас по-иному, чем прежде, на что Сталин заявил:
– Сегодня социализм возможен и при английской монархии. Революция нужна теперь не повсюду. Тут недавно у меня была делегация британских лейбористов и мы говорили как раз об этом. Да, есть много нового. Да, даже и при английском короле возможен социализм.
Как известно, Сталин никогда открыто не становился на такую точку зрения. Британские лейбористы вскоре после этого получили большинство на выборах и национализировали свыше 20% промышленности. Но все-таки Сталин никогда не признал эти меры социалистическими и не назвал лейбористов социалистами. Я думаю, что он не сделал этого главным образом из-за несогласия и столкновений с лейбористским правительством во внешней политике.
Во время разговора об этом я сказал, что в Югославии, в сущности, советская власть – все ключевые позиции в руках коммунистической партии и никакой серьезной оппозиционной партии нет. Но Сталин с этим не согласился:
– Нет, у вас не советская власть – у вас нечто среднее между Францией де Голля и Советским Союзом.
Тито добавил, что в Югославии происходит нечто новое. Но дискуссия осталась неоконченной.
Я внутренне не согласился с точкой зрения Сталина и думаю, что мое мнение не отличалось от мнения Тито.
Сталин изложил свою точку зрения и на существенную особенность идущей войны.
– В этой войне не так, как в прошлой, а кто занимает территорию, насаждает там, куда приходит его армия, свою социальную систему. Иначе и быть не может.
Он без подробных обоснований изложил суть своей панславистской политики:
– Если славяне будут объединены и солидарны – никто в будущем пальцем не шевельнет. Пальцем не шевельнет! – повторял он, резко рассекая воздух указательным пальцем.
Кто-то высказал мысль, что немцы не оправятся в течение следующих пятидесяти лет. Но Сталин придерживался другого мнения:
– Нет, оправятся они, и очень скоро. Это высокоразвитая промышленная страна с очень квалифицированным и многочисленным рабочим классом и технической интеллигенцией – лет через двенадцать-пятнадцать они снова будут на ногах. И поэтому нужно единство славян. И вообще, если славяне будут едины – никто пальцем не шевельнет.
В какой-то момент он встал, подтянул брюки, как бы готовясь к борьбе или кулачному бою, и почти в упоении воскликнул:
– Война скоро кончится, через пятнадцать-двадцать лет мы оправимся, а затем – снова!
Что-то жуткое было в его словах: ужасная война еще шла. Но импонировала его уверенность в выборе направления, по которому надо идти, сознание неизбежного будущего, которое предстоит миру, где он живет, и движению, которое он возглавляет.
Все остальное, что он сказал в тот вечер, едва ли стоило запоминать – много ели, еще больше пили и поднимали бесчисленные и бессмысленные тосты.
Молотов рассказал, как Сталин подшутил над Черчиллем: Сталин поднял тост за разведчиков и службу разведки, намекая на неуспех Черчилля в Галлиполи в первую мировую войну, причиной которого была недостаточная осведомленность британцев. Но он не без удовольствия упомянул и тонкое остроумие Черчилля. В Москве, под бокал хорошего вина, Черчилль сказал, что заслуживает высший советский орден и величайшую благодарность Красной Армии, потому что в свое время интервенцией в Архангельске он научил ее хорошо драться. Вообще можно было заметить, что Черчилль, хотя они его и не любили, произвел на советских вождей весьма сильное впечатление – дальновидный и опасный "буржуазный государственный деятель".
Возвращаясь на свою дачу, Тито, тоже не переносивший большого количества алкоголя, заметил в автомобиле:
– Не знаю, что за черт с этими русскими, что они так пьют – прямо какое-то разложение!
Я, конечно, с ним согласился, в который раз напрасно пытаясь уяснить себе, почему верхи советского общества так отчаянно и систематически пьют.
На обратном пути в город с дачи, в которой жил Тито, я подытожил опыт этой ночи, во время которой ничего особенного не произошло: спорных вопросов нет, но отдаление между нами как бы увеличилось – все спорные вопросы разрешены по политическим причинам, как неизбежные в отношениях между независимыми государствами.
Один вечер мы провели и у Димитрова. Чтобы как-то его заполнить, он пригласил двух или трех советских актеров, которые выступали с короткими отрывками.
Естественно, шел разговор о будущем объединении Болгарии и Югославии, но короткий и в очень общих чертах. Тито и Димитров обменивались воспоминаниями из времен Коминтерна. Вообще это была скорее дружеская, чем политическая встреча.
Димитров был в то время еще и одинок, потому что вся болгарская эмиграция давно уже отправилась в Болгарию – следом за Красной Армией.
В Димитрове ощущались усталость и безволие. Причины этого, во всяком случае часть из них, нам были известны, но вслух об этом никто не говорил. Хотя Болгария была освобождена, Сталин не разрешал Димитрову туда возвращаться, утверждая, что время для этого еще не наступило, – западные правительства его возвращение восприняли бы как открытый курс на введение в Болгарии коммунизма. Как будто этот курс и без того не был очевиден! Об этом зашел разговор на ужине у Сталина. Неопределенно подмигнув, Сталин сказал:
– Для Димитрова в Болгарии еще не пришло время, ему и здесь хорошо.
И хотя этого ничем нельзя было доказать, уже тогда возникли подозрения: Сталин будет препятствовать возвращению туда Димитрова пока сам не наведет порядка в Болгарии.
Наши сомнения еще не превратились в уверенность, что Советский Союз стремится к гегемонии, хотя мы это и ощущали. Мы поневоле соглашались с мнимыми опасениями Сталина, как бы Димитров не повернул Болгарию слишком быстро влево.
Но и этого было достаточно – для начала.
Это вызывало ряд вопросов: Сталин, конечно, гений, но и Димитров не простак – откуда Сталину лучше Димитрова знать, что следует делать в Болгарии? Разве задержание Димитрова в Москве против его воли не подрывает его авторитета среди болгарских коммунистов в болгарском народе? И вообще, к чему эта сложная игра вокруг его возвращения, о которой русские никому, даже самому Димитрову ничего не говорят?
В политике больше, чем где-либо, все начинается с морального отталкивания и сомнений в добрых намерениях.
Мы возвращались через Киев и по взаимному желанию нашего и советского правительства остановились на три дня, чтобы нанести визит украинскому правительству.
Секретарем украинской партии большевиков и председателем правительства был Никита Хрущев, а его наркомом иностранных дел Мануильский. Они нас встретили, и с ними мы провели все три дня.
Тогда, в 1945 году, еще шла война и можно было выражать кое-какие желания – Хрущев и Мануильский запрашивали: не могла бы Украина установить дипломатические связи с "народными демократиями"?
Но из этого ничего не вышло – Сталин вскоре и сам натолкнулся в "народных демократиях" на сопротивление, так что ему даже в голову не могло прийти укреплять самостоятельность УССР. А краснобай, живой старичок Мануильский – министр без министерства – еще два-три года пустословил в Объединенных Нациях, чтобы потом внезапно исчезнуть.
Совсем иной была судьба Хрущева. Но о ней в тот момент никто не мог даже догадываться.
Он уже тогда – с 1938 года – был в высшем политическом руководстве, хотя считалось, что он не так близок к Сталину, как Молотов или Маленков или даже Каганович. В советских верхах он считался очень ловким практиком, с большим талантом в экономических и организационных делах, но как оратор или автор был совершенно неизвестен. На руководящие посты Украины он выдвинулся после чисток середины тридцатых годов, но какое он в них принимал участие, мне совершенно неизвестно – впрочем, тогда меня это и не интересовало. Зато хорошо известно, как в сталинской России вообще выдвигались: нужна была решительность и изворотливость в кровавых "антикулацких" и "антипартийных" кампаниях. В особенности на Украине, где к упомянутым "смертным грехам" добавлялся еще и "национализм".
Карьера Хрущева, хотя он выдвинулся еще сравнительно молодым, не была необычной для советских условий: как работник он проходил школы, политические и иные, и поднимался по партийным ступенькам с помощью преданности, ловкости и ума. Он, как большинство руководства, был из нового, послереволюционного, сталинского поколения партийных и советских работников. Война застала его на наивысшем посту Украины. Но, когда Красная Армия вынуждена была с Украины отступить, он получил в ней высокую, но не самую высокую политическую должность – он все еще носил форму генерал-лейтенанта, вернувшись после отступления немцев на место хозяина партии и правительства в Киеве.
Мы слыхали, что по рождению он был не украинцем, а русским. Но об этом молчали, избегал говорить на эту тему и он сам, так как было неудобно, что на Украине даже председатель правительства не украинец! Было действительно странно для нас, коммунистов, способных оправдать и объяснить все, что могло бы испортить идеальную картину, изображающую нас самих, что среди украинцев, нации, размерами превышающей французскую и кое в чем более культурной, чем русская, не нашлось личности на место председателя правительства.
И от нас нельзя было скрыть, что украинцы часто покидали Красную Армию, как только немцы занимали их родные места, – после того как немцев выбили, в Красную Армию было мобилизовано два с половиной миллиона украинцев. Против украинских националистов все еще велись небольшие операции – одной из их жертв пал талантливый русский генерал Ватутин*, – и нас не могло удовлетворить объяснение, что все это только последствия живучего украинского национализма. Напрашивался вопрос: а откуда этот национализм, если нации в СССР действительно равноправны?
Смущало и удивляло явное русифицирование общественной жизни: в театре говорили по-русски, некоторые газеты выходили на русском языке.
Но мы были далеки от мысли обвинять в этом или в чем-либо другом предупредительного хозяина Н. С. Хрущева, который, как хороший коммунист, мог лишь выполнять распоряжения своей партии, ленинского ЦК и вождя и учителя И. В. Сталина.
Все советские руководители отличались практичностью, а в своем коммунистическом окружении часто и непосредственностью – Н. С. Хрущев и в том и в другом среди них выделялся.
Ни тогда, ни сегодня – после того как я внимательно прочел его выступления – у меня не создалось впечатления, что его знания выходят за пределы русской классической литературы, а его теоретические познания превышают уровень средних партийных школ. Но кроме этих поверхностных, набранных на различных курсах знаний, гораздо важнее те, которые он приобрел как самоучка, неустанной работой над собой и еще больше на опыте живой и разносторонней практики. Количество и характер этих знаний определить было невозможно, потому что поражало как его знание некоторых малоизвестных подробностей, так и незнание элементарных истин. Его память превосходна, а способ выражения живой и образный.
От других советских вождей он отличался необузданной говорливостью, и, хотя он, как и все остальные, охотно употреблял народные пословицы и изречения – тогда был принят такой стиль для доказательства связи с народом, – у него это звучало не так фальшиво из-за простого и естественного поведения и речи.
Хрущев обладал чувством юмора. Но в отличие от Сталина, юмор которого был главным образом интеллектуальным и потому неуклюжим и циничным, юмор Хрущева был типично народным и потому зачастую вульгарным, но живым и неисчерпаемым. Когда он оказался на вершине власти и на него смотрел весь мир, видно было, что он следит за своим поведением и выражениями, но в основе своей он не изменился, и в новом хозяине советского государства нетрудно было узнать человека из народных низов. Следует добавить, что он меньше, чем любой из коммунистических самоучек и недоучек, страдает комплексом неполноценности. Он меньше, чем кто-либо из них, ощущает потребность прикрыть внешним блеском и общими местами свое невежество и недостатки. Банальности, которые он в таком количестве излагает, указывают или на подлинное невежество, или на вызубренные марксистские схемы, но излагает он их непосредственно и убежденно. Его язык и способ выражения доступен более широкому кругу слушателей, чем тот, к которому обращался Сталин, хотя Сталин обращался к той же самой, партийной публике.
В не новой и вовсе неотутюженной генеральской форме, он был единственным из советских руководителей; кто входил в мелочи, в ежедневную работу рядовых коммунистов и граждан. Конечно, он это делал не для того, чтобы поколебать основы, а, наоборот, чтобы их укрепить – чтобы усовершенствовать существующее, положение. Но он узнавал и исправлял, в то время как другие отдавали распоряжения из кабинетов, в которых принимали и отчеты.
Никто из советских руководителей не ездил в колхозы, а если случайно ездил, так только ради пирушек и парада. Хрущев же ездил с нами в колхоз и, твердо веря в правильность колхозной системы, чокался с колхозниками громадными стаканами водки. Но одновременно он осмотрел парники, заглянул в свинарник и начал обсуждать практические вопросы. По дороге назад в Киев он все время возвращался к неоконченной дискуссии в колхозе и открыто говорил о недостатках.
Необыкновенные практические его способности в больших масштабах мы ощутили на заседании хозяйственных ведомств украинского правительства – его комиссары, в отличие от югославских министров, отлично разбирались в проблемах и, что еще важнее, реальнее оценивали возможности.
Небольшого роста, толстый, откормленный, но живой и подвижный, он был как бы вырублен из одного куска. Он почти заглатывал большие количества еды – как будто берег свою искусственную стальную челюсть. Но в то время как Сталину и его окружению было присуще скорее гурманство, если не прямой культ еды, то Хрущеву, как мне показалось, почти безразлично, что он ест, и что самое важное для него, как для каждого переутомленного работой человека, – просто хорошо наесться. Конечно, если у него такая возможность есть. И его стол был богатым – государственным, но безличным. Хрущев не гурман, хотя ест не меньше, а пьет даже больше Сталина.
Он чрезвычайно жизнедеятелен и, как все практики, обладает большой способностью приспосабливаться. Я думаю, что он не стал бы очень церемониться в выборе средств, если бы это было ему практически выгодно. Но, как все демагоги из народа, которые часто и сами начинают верить в то, что говорят, он с легкостью отрекся бы от невыгодных методов и был бы готов объяснить это моральными причинами и самыми высокими идеалами. Он любит пословицу: во время драки дубину не выбирают. Эта пословица оправдывает для него дубину и тогда, когда драки нет.
Все, что я здесь изложил, нисколько не отвечает тому, что надо было бы сказать о Хрущеве сегодня. Но я передал свои прежние впечатления и только мимоходом – нынешние размышления.
Тогда я не заметил у Хрущева никакого возмущения Сталиным или Молотовым. О Сталине он говорил с почтением и подчеркивал свою близость с ним. Он рассказал, как Сталин, накануне немецкого нападения, сказал ему из Москвы по телефону, что надо быть осторожнее, так как есть данные, что немцы могут завтра – 22 июня – начать операции. Сообщаю это просто как факт, а не для того, чтобы опровергать слова Хрущева о том, что в неожиданности немецкого нападения виновен Сталин. Эта неожиданность – следствие ошибочных политических оценок Сталина.
Все же в Киеве ощущалась свежесть – благодаря невоздержанности и практичности Хрущева, восторженности Мануильского, красоте самого города, который бесконечными горизонтами и возвышенностями над громадной мутной рекой напоминал Белград.
Но если Хрущев производил впечатление твердости, самоуверенности и реализма, а Киев – продуманной и культивированной красоты, то Украина осталась в памяти как безличие, усталость и безнадежность.