Текст книги "Лицо тоталитаризма"
Автор книги: Милован Джилас
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 40 страниц)
Во время этой встречи я познакомился с супругой Димитрова. Она была судетской немкой – об этом не было принято говорить из-за всеобщей ненависти к немцам, которой средний русский стихийно поддавался и воспринимал легче, чем антифашистскую пропаганду.
Дача Димитрова была обставлена роскошно и со вкусом. В ней было все – кроме радости. Единственный сын Димитрова умер – портрет бледного мальчика висел в кабинете отца. Как борец Димитров мог еще переносить поражения и радоваться победам, но как человек это уже был старик, которого покидали силы и который уже не мог вырваться из окружавшей его атмосферы молчаливого сочувствия.
Еще за несколько месяцев до нашего приезда Москва сообщила, что в Советском Союзе сформирована югославская бригада. Незадолго до этого были созданы польские, а затем чехословацкие части. Мы в Югославии никак не могли сообразить, откуда в Советском Союзе столько югославов, если и оказавшиеся там немногочисленные политические эмигранты пропали во время чисток.
Сейчас, в Москве, мне все стало понятно: главная масса югославской бригады состояла из военнослужащих полка, посланного на советский фронт хорватским квислингом Павеличем в знак солидарности с немцами. Но у армии Павелича и там не было удачи – полк был разбит и взят в плен под Сталинградом. После обычной чистки он был превращен во главе с его командиром Месичем в югославскую антифашистскую бригаду. С разных концов набрали немного югославских политических эмигрантов и направили в полк на политические должности, а советские офицеры – военные специалисты и из госбезопасности – взяли в свои руки обучение и проверку его личного состава.
Советские представители сначала хотели ввести в бригаде те же знаки различия, что и в королевской югославской армии, но, натолкнувшись на сопротивление Влаховича, согласились ввести знаки Народно-освободительной армии. Договориться об этих знаках в телеграммах было трудно. Влахович все же сделал что мог – знаки были смесью фантазии и компромисса. По нашему настоянию был разрешен наконец и этот вопрос.
Других существенных проблем в бригаде не было, если не считать нашего недовольства тем, что в ней остался старый командир. Но русские его защищали, говоря, что он раскаялся и положительно воздействует на людей. У меня создалось впечатление, что Месич был глубоко деморализован и что он, как и многие другие, сменил вехи, чтобы избежать лагеря военнопленных. Своим положением он и сам не был доволен, так как всем было ясно, что его значение в бригаде было ничтожным, чисто формальным.
Бригада стояла вблизи Коломны в лесу. Размещена она была в землянках и проходила обучение, не обращая внимание на жестокую русскую зиму.
Вначале меня удивила суровая дисциплина, царившая в бригаде, – было противоречие между целями, которым должна была служить эта часть, и способом, которым убеждали личный состав поверить в эти цели. У нас в партизанских частях царили товарищество и солидарность, а строгие наказания применялись лишь в случаях грабежа и дисциплинарных проступков. Здесь же все базировалось на слепом подчинении, которому могли бы позавидовать пруссаки Фридриха II. Ни намека на сознательную дисциплину, которой мы научились в Югославии и которой учили других. Но и тут мы ничего не могли изменить – ни в отношении непомерно строгих советских инструкторов, ни в отношении бойцов, которые вчера еще сражались на стороне немцев. Мы произвели смотр, произнесли речи, кое-как обсудили проблемы и оставили все без изменения. Состоялся и неизбежный пир с офицерами – они быстро перепились, поднимая здравицы за Тито и Сталина и лобызаясь во имя славянского братства.
Между прочим, одной из побочных наших задач была разработка первых орденов новой Югославии. Нам и здесь пошли навстречу, а что ордена – особенно "В память 1941 года" – получились плохими, то виной этому не столько советская фабрика, сколько наша скромность и бедность рисунков, привезенных из Югославии.
Надзором за подразделениями из иностранцев ведал генерал НКВД Жуков. Стройный и бледный блондин, еще молодой и очень находчивый, не без юмора и тонкого цинизма – свойств, нередких среди работников секретных служб. Про югославскую бригаду он сказал мне:
– Она совсем неплоха, если учесть материал, которым мы располагали.
И это было правдой. Бригада позже, в боях против немцев в Югославии, не оказалась на высоте, хотя и понесла громадные потери, – не столько из-за боевых качеств личного состава, сколько из-за уродливости ее организации и отсутствия опыта взаимодействия с армией, отличающейся от советской, и еще потому, что война велась здесь иначе, чем на Восточном фронте.
Генерал Жуков тоже устроил в нашу честь прием. Военный атташе Мексики в разговоре со мной предложил помощь, но ни он, ни я, к сожалению, не могли сообразить, как доставить эту помощь борцам в Югославии.
Перед отъездом из Москвы я был на обеде у генерала Жукова. Он занимал с женой двухкомнатную квартирку. Она была удобно, но скромно обставлена, хотя по московским условиям, да еще в военное время, казалась почти роскошной. Жуков был отличным служакой и на основе опыта больше верил в силу, чем в идеи как средство осуществления коммунизма. Наши отношения приобрели оттенок какой-то интимности и в то же время сдержанности, так как ничто не могло устранить различий в наших привычках и точках зрения, – политическая дружба ценна, только если каждый остается самим собой.
На прощание Жуков подарил мне офицерский автомат – скромный, но соответствующий обстоятельствам подарок.
Была у меня тогда и встреча совсем иного характера – с органами советской разведки. Через капитана Козовского со мной в ЦДКА познакомился скромно одетый человечек, который не скрывал, что говорит от имени органов госбезопасности. Мы условились встретиться на следующий день, с применением такого количества конспиративных уловок, что я – именно потому, что много лет сам был подпольщиком, – увидел в этом излишние и шаблонные усложнения. В ближнем переулке меня ждал автомобиль, затем, после петляния по городу, мы перешли в другой, покинули его на одной из улиц огромного города и пешком вышли на следующую, где нам из окна громадного дома сбросили ключ, которым мы открыли большую роскошную квартиру на третьем этаже.
Хозяйка квартиры – если это была хозяйка – была одной из тех северных блондинок с прозрачными глазами, которых полнота делает только более красивыми и мощными. Но ее бодрая красота, по крайней мере при встрече со мной, не играла никакой специальной роли. Оказалось, что она рангом выше, чем приведший меня, – она спрашивала, а он записывал. Их больше интересовало, кто у нас в руководящих органах коммунистической партии и что это за люди, чем сведения о других югославских партиях. У меня было неприятное ощущение полицейского допроса, но я знал, что, как коммунист, обязан дать требуемые сведения. Если бы меня вызвал кто-нибудь из членов Центрального Комитета ВКП(б), я не стал бы сомневаться. Но зачем данные о коммунистической партии и руководящих коммунистах этим людям, если их обязанность – борьба с врагами Советского Союза и возможными провокаторами в коммунистических партиях? Я все же отвечал на вопросы, избегая любых точных и, во всяком случае, отрицательных оценок, особенно же всего, что касалось внутрипартийных трений. Делал я это из моральных соображений, не желая говорить о своих товарищах что бы то ни было без их ведома, из внутреннего протеста вводить в свой интимный мир и посвящать во внутренние дела моей партии тех, кто не имел на это права. Мое неприятное ощущение передалось, конечно, и хозяевам – рабочая часть встречи продолжалась не более полутора часов и затем перешла в менее напряженную товарищескую беседу за чаем с печеньем.
Зато с советскими общественными деятелями я встречался чаще и ближе.
В то время в СССР контакты с иностранцами из союзных государств не были так строго ограничены.
Потому что была война, и мы – представители единственной партии и единственного народа, поднявших восстание против Гитлера, – возбуждали любопытство многих людей. К нам приходили писатели в поисках новых идей, киноработники в поисках интересных сюжетов, журналисты за материалами для статей и информацией, молодые люди и девушки с просьбой помочь им попасть в Югославию в качестве добровольцев.
"Правда", наиболее значительная газета, хотела получить от меня статью о борьбе в Югославии, "Новое время" – о Тито.
И в первом и во втором случае во время редактирования этих статей я встретился с трудностями.
"Правда" вычеркнула главным образом все, имевшее отношение к характеру борьбы и ее политическим последствиям. Подгонка статей под партийную линию практиковалась и в нашей партии. Но это делалось только при резких отклонениях и в случае деликатных вопросов. "Правда" же выбросила все, что касалось сути нашей борьбы – новой власти и социальных перемен. Она шла даже так далеко, что изменяла мой стиль, выбрасывая каждый необычный образ, сокращая фразы, изменяя обороты. Статья стала серой и бестемпераментной. После спора с одним из сотрудников я согласился и разрешил уродовать статью – не имело смысла портить из-за этого отношений и лучше было опубликовать хоть это, чем вообще ничего.
С "Новым временем" пришлось сражаться еще упорнее. Там несколько меньше оскопили мой стиль и темперамент, но смягчили или вычеркнули почти все места, где говорилось об особом и исключительном значении личности Тито. На первой встрече с одним из сотрудников "Нового времени" я согласился с изменением каких-то несущественных мелочей. Но только на второй – когда я понял, что в СССР нельзя хвалить никого, кроме Сталина, и когда сотрудник так открыто и сказал: "Это неудобно из-за товарища Сталина, так у нас принято!" – я согласился и на остальные поправки, кстати, еще и потому, что в статье была сохранена ее суть и колорит.
Для меня и для других югославских коммунистов ведущая роль Сталина была неоспоримой. Но мне все-таки было непонятно, почему нельзя возвеличивать и других коммунистических вождей – в данном случае Тито, – если они с коммунистической точки зрения этого заслуживают.
Следует добавить, что сам Тито статьей был очень польщен и что в советской печати, насколько мне известно, никогда еще не была опубликована столь высокая оценка какого бы то ни было другого деятеля – во время его жизни.
Это объясняется тем, что советская общественность – естественно, партийная, так как другая себя активно, открыто не проявляла, – была увлечена борьбой югославов. Но также и тем, что ход войны изменил атмосферу советского общества.
Глядя в прошлое, я мог бы сказать: тогда стихийно распространилось убеждение, что после войны, во время которой советские люди еще раз доказали верность родине и основным идеям революции, не будет надобности в политических ограничениях, а также идеологических и иных монополиях группки вождей, и уж во всяком случае – одного вождя. На глазах советских людей менялся мир. Было очевидно, что СССР не будет больше единственной социалистической страной и что появляются новые революционные вожди и трибуны.
Такая атмосфера и такие настроения не только не мешали в то время советскому руководству, а, наоборот, облегчали ему ведение войны. Было много причин, по которым и оно само поддерживало подобные иллюзии. А кроме того, Тито, вернее, борьба югославов изменяла отношения на Балканах и в Средней Европе, нисколько не угрожая позициям Советского Союза, а, наоборот, укрепляя их, и не было причин не популяризировать и не поддерживать эту борьбу.
Но было одно еще более важное обстоятельство. Хотя советская власть, вернее, советские коммунисты и были в союзе с западными демократиями, они ощущали себя в этой борьбе одинокими – только они одни сражались за свое существование и за сохранение своего образа жизни. А так как второго фронта не было – вернее, не было крупных сражений на этом фронте в моменты, решающие судьбы русского народа, – одиноким ощущал себя и простой человек, рядовой боец. Югославское восстание снимало это чувство одиночества и у руководства, и у народа.
Я – и как коммунист, и как югослав – был тронут любовью и уважением, которые встречал повсюду, в особенности в Красной Армии. Со спокойной совестью записал я в книге для посетителей на выставке трофейного немецкого оружия: "Горжусь тем, что здесь нет оружия из Югославии!" – потому что там было оружие изо всей Европы.
Нам предложили посетить Второй Украинский фронт, которым командовал маршал И. С. Конев.
Наш самолет спустился возле Умани, городка на Украине, – среди опустошений и ран, оставленных войной и бесконечной человеческой ненавистью.
Местный совет устроил нам ужин и встречу с общественными работниками города. Ужин не мог быть веселым в запущенном, полуразрушенном здании, а уманский священник и секретарь партии не умели скрыть взаимной неприязни, несмотря на присутствие иностранцев и на то, что оба они – каждый по-своему – боролись против немцев.
Я уже знал от советских партийных работников, что русский патриарх, как только вспыхнула война, начал, не спрашивая разрешения правительства, рассылать гектографированные послания против немецких захватчиков и что послания эти находили отклик, охватывая не только подчиненное ему священство, а гораздо более широкие круги. Эти воззвания были привлекательными и по форме – среди однообразия советской пропаганды от них веяло свежестью древнего и религиозного патриотизма. Советская власть быстро приспособилась и начала опираться на церковь, хотя и продолжала считать ее пережитком прошлого. Во время невзгод войны религиозность ожила и начала распространяться, а начальник военной миссии в Югославии, генерал Корнеев, рассказывал, как многим – причем весьма ответственным – товарищам в часы смертельной угрозы со стороны немцев приходило в голову обратиться к православию как к более долгодействующему идеологическому стимулятору.
– Мы бы с помощью православия спасали Россию, если бы это было необходимо! – объяснял он.
Сегодня это звучит невероятно, но только лишь для тех, кто не представляет себе всей тяжести ударов, обрушившихся тогда на русский народ, для тех, кто не понимает, что каждое человеческое общество воспринимает и развивает именно те идеи, которые в данный момент наилучшим образом его сохраняют и улучшают условия для его существования. Генерал Корнеев хотя и был пьяницей, но был не глуп и глубоко привержен советской системе и коммунизму. Мне, выросшему в революционном движении, которое боролось за существование именно при помощи чистоты своих идей, гипотезы генерала Корнеева казались смешными. И тем не менее я нисколько не удивился, когда уманский священник поднял тост за Сталина как "собирателя русских земель", – настолько усилился русский патриотизм, если не сказать национализм. Сталин инстинктивно понял, что ни его социальная система, ни власть не удержатся под ударами немецких армий, если не обратиться к исконным стремлениям и самобытности русского народа.
Уманский секретарь обкома едва скрывал досаду, глядя, как владыка умело и как бы вскользь подчеркивал роль Церкви. А больше всего секретаря раздражало пассивное настроение жителей – партизанский отряд, которым он командовал во время оккупации, был настолько малочислен, что не мог справиться даже с украинской пронемецкой полицией.
И действительно, скрыть пассивное отношение украинцев к войне и советским победам было невозможно. Население оставляло впечатление угрюмой скрытности, а на нас не обращало никакого внимания. И хотя офицеры – единственные люди, с которыми у нас был контакт, – молчали или говорили о настроениях украинцев в преувеличенно оптимистических тонах, русский шофер крыл их матом за то, что они плохо воевали, а русские теперь вот должны их освобождать.
На следующий день мы двинулись сквозь украинскую весеннюю грязь – по победоносному следу Красной Армии. Разбитая, искалеченная немецкая техника, которую мы часто встречали, дополняла картину умения и мощи Красной Армии, но больше всего восхищала нас выносливость и скромность русского солдата, способного днями, неделями, по пояс в грязи, без хлеба и сна выдерживать ураган огня и стали и отчаянные атаки немцев.
Если отбросить односторонние догматические и романтические увлечения, то я бы и сегодня, как и тогда, высоко оценил качество Красной Армии, и в особенности ее русского ядра.
Хотя советский командный состав, а еще в большей степени солдаты и младшие командиры воспитаны политически односторонне, однако во всех других отношениях у них развивается инициатива, широта культуры и взглядов. Дисциплина – строгая и безоговорочная, но не бессмысленная – подчинена главным целям и задачам. У советских офицеров не только хорошее специальное образование, одновременно они – наиболее талантливая, наиболее смелая часть советской интеллигенции. Хотя им сравнительно хорошо платят, они не замыкаются в закрытую касту; от них не требуют чрезмерного знания марксистской доктрины, они прежде всего должны быть храбрыми и не удаляться от поля боя – командный пункт командира корпуса возле Ясс был всего в трех километрах от немецких передовых линий. Хотя Сталин и провел большие чистки, в особенности среди высшего командного состава, это имело меньше последствий, чем предполагают, так как он одновременно без колебаний возвышал молодых и талантливых людей, – каждый офицер, который был ему верен, знал, что его амбиции будут поняты. Быстрота и решительность, с которой Сталин во время войны производил перемены в высшем командном составе, подтверждают, что он был находчив и предоставлял возможности наиболее талантливым. Он действовал одновременно по двум направлениям: вводил в армии абсолютное подчинение правительству, партии и лично себе и ничего не жалел для усиления ее боеспособности, улучшения уровня жизни ее состава, а также быстро повышал в чинах наиболее способных.
Впервые в Красной Армии я услышал от командующего одной из армий – тогда для меня странную, но смелую мысль:
"Когда коммунизм победит во всем мире, – сказал он, – войны станут предельно жестокими".
По марксистской теории, которую советские командиры знали не хуже меня, война есть только результат классовой борьбы, а поскольку коммунизм должен уничтожить классы, исчезла бы и потребность человечества воевать. Но мой генерал, как и многие русские воины, как и сам я, в жестоких битвах, сквозь ужасы войны ощутили и какие-то более отдаленные истины: борьба между людьми стала бы предельно жестокой именно после того, как все человечество подчинилось бы одной общественной системе. Потому что систему невозможно сохранить в ее чистом виде и различные ее секты начали бы беспощадно уничтожать человеческий род – для того, чтобы его "осчастливить". Эта мысль у советских офицеров, воспитанных на марксизме, была оттеснена на задний план. Но я ее не забыл, да, впрочем, и тогда не посчитал случайной. Пусть они четко не осознавали, что в том обществе, которое они защищают, тоже существуют глубокие антагонистические расхождения. Но у них, несомненно, возникала неясная мысль, что человек, хотя он и не может существовать вне определенного общества и определенных идей, живет еще и по каким-то другим, не менее значительным и незыблемым законам.
Мы привыкли уже ко многому в Советском Союзе. Но нас – детей партии и революции, путем аскетического соблюдения чистоты риз, обретших веру в себя и доверие народа, – все же поразила попойка, устроенная в нашу честь в штабе маршала Конева в одном бессарабском селе перед нашим отъездом с фронта.
Девушки – слишком красивые и слишком разряженные для официанток – подавали громадные количества изысканных яств: икру, балыки, семгу, форель, свежие огурцы и соленые молодые помидоры, вареные окорока, холодных заливных поросят, горячие пирожки и пикантные сыры, затем борщи, горячие котлеты и, наконец, торты в пядь толщиною и подносы с южными фруктами, от которых гнулись столы.
У советских офицеров чувствовалась скрытая радость предвкушения пира, и они явились на него с намерением объесться и перепиться. Но югославы шли туда как на великое искушение – им надо было пить, хотя это не совпадало с их "коммунистической моралью", с традициями их армии и партии. Но держались они превосходно, в особенности если учесть их непривычку к алкоголю, – страшное напряжение воли и сознания помогло им пережить множество здравиц "до дна" и до конца удержаться на ногах.
Я, как всегда, пил мало и осторожно, ссылаясь на головные боли, которыми тогда действительно страдал. Генерал Терзич выглядел трагически – он пил против воли, не зная, что возразить русскому собрату, когда тот поднимал тост за Сталина, – в особенности если он только что выпил до дна за Тито.
Еще более трагически выглядел сопровождающий нас полковник из советского Генштаба, на которого, как на "тыловую крысу", ополчились маршал и его генералы, используя при этом свои высокие чины. Маршал Конев не обращал внимания на то, что полковник был болезненным: он и попал-то на работу в Генштаб, после того как был изранен на фронте. Маршал просто приказал:
– Полковник, выпейте сто грамм за успех Второго Украинского фронта!
Наступило молчание. Все повернулись к полковнику, а я хотел, было, за него заступиться. Но он стал по стойке смирно и выпил – вскоре на его высоком и бледном лбу выступили горошинки пота.
Но пили не все – не пили те, кто нес ответственность за связь с фронтом. Не пили штабы на фронте, кроме как в минуты несомненного затишья. Рассказывали, что Жданов во время финской кампании из-за страшных холодов предложил Сталину выдавать по сто граммов водки в день на солдата, – с тех пор этот обычай остался в Красной Армии. Перед наступлением выдавали двойную порцию.
"Бойцы ощущают себя более беззаботными!" – разъясняли нам.
Не пил и сам маршал Конев – он страдал болезнью печени, и врачи ему запретили, а никого старшего чином, кто мог бы приказать ему пить, не было.
Лет пятидесяти от роду, блондин, высокого роста, с очень энергичным костистым лицом, он хотя и поощрял кутеж, придерживаясь официальной "философии", что "людям надо время от времени дать возможность повеселиться", но сам был выше ее, уверенный в себе и в своих фронтовых частях.
Писатель Полевой, сопровождавший нас на фронт как корреспондент "Правды" и слишком уж часто и тенденциозно восхищавшийся геройством и преимуществами своей страны, рассказывал нам о случаях, свидетельствующих о сверхчеловеческом самообладании и храбрости Конева. Когда наблюдательный пункт, на котором он как раз в этот момент находился, был накрыт огнем немецких минометов, он, делая вид, что наблюдает в бинокль, на самом деле искоса посматривал, как держатся его офицеры. Каждый из них знал, что тут же будет разжалован, если обнаружит малейшее колебание, а указать самому Коневу на опасность, грозящую его жизни, никто не решался. Так это и продолжалось – люди падали мертвые и раненые, но он покинул позицию только после того, как наблюдение и все остальное было закончено. В другой раз осколок попал ему в ногу – с него сняли сапог, перевязали ногу, но он остался на позиции.
Конев был одним из новых, сталинских, военных командиров. Однако его карьера не была ни столь стремительной, ни столь бурной, как у Рокоссовского. Вступил Конев в Красную Армию сразу после революции молодым рабочим и постепенно повышался по службе, одновременно проходя военные школы. Но и он ковал свою карьеру в боях, что было типичным для советской армии под руководством Сталина во второй мировой войне.
Неразговорчивый, Конев мне в нескольких словах рассказал про операцию под Корсунь-Шевченковским, которая только что закончилась и которую в Советском Союзе сравнивали со Сталинградской битвой. Не без ликования он рисовал картину окончательной немецкой катастрофы: почти восемьдесят тысяч отказавшихся сдаться немцев были сбиты на небольшом пространстве, затем танки смяли все их тяжелое вооружение и пулеметные гнезда, после чего их добила казачья конница.
– Мы дали казакам рубить сколько душе угодно – они рубили даже руки тем, кто подымал их, чтобы сдаться! – рассказывал с улыбкой маршал.
Должен сознаться, что и я в тот момент радовался такой судьбе немцев, – нацизм и моей стране во имя высшей расы навязал войну, лишенную всех традиционных признаков гуманности. Но при этом я ощущал и другое – ужас, что все происходит именно так, что иначе быть не может.
Сидя по правую сторону от этой выдающейся личности, я воспользовался случаем, чтобы выяснить некоторые из особенно интересовавших меня вопросов.
Во-первых, почему были смещены со своих командных постов Ворошилов, Буденный и другие крупные военачальники, с которыми Советский Союз вошел в войну?
Конев отвечал:
– Ворошилов – человек непомерной храбрости, но методы современной войны он не сумел освоить. Его заслуги громадны, – но войну надо выиграть. Красная Армия в гражданскую войну, из которой вышел и Ворошилов, практически не имела против себя авиации и танков, а в нынешней войне именно они играют решающую роль. Буденный никогда много не знал и ничему не учился – он оказался совершенно непригодным и допустил громадные ошибки. Шапошников был и остался специалистом – штабным офицером.
– А Сталин? – спросил я.
Осторожно, чтобы не показать, что вопрос его удивил, Конев, немного подумав, ответил:
– Сталин талантлив всесторонне – он блестяще разобрался в войне как в целом, и это обеспечивает ему успешное руководство.
Он не сказал ничего больше и ничего такого, что напоминало бы стандартное возвеличивание Сталина. О сталинском руководстве в чисто военных операциях он умолчал. Конев – старый коммунист, глубоко преданный правительству и партии, но, я бы сказал, упорный в своих взглядах на вопросы военные.
Конев нам вручил и подарки: для Тито свой личный бинокль, а нам пистолеты – свой я хранил, пока его не конфисковали во время моего ареста в 1956 году.
На фронте было множество примеров личного геройства и непреодолимой стойкости и инициативы солдатских масс. Измученная лишениями, Россия была вся крайним напряжением и волей к конечной победе. В те дни Москва и мы вместе с нею по-детски радовались "салютам" – фейерверкам, приветствовавшим победы, за которыми стояли пожар и смерть, надежды и ожесточение. Это была и для югославских борцов радость среди горя, постигшего их землю. Как будто в Советском Союзе ничего и не было, кроме этого гигантского, самозабвенного напряжения безбрежной страны и многомиллионного народа. Я только это и видел, необъективно ставя знак равенства между патриотизмом русского народа и советской системой, потому что и я о ней мечтал, за нее боролся.
Было около пяти часов пополудни – я только что закончил доклад во Всеславянском комитете и начал отвечать на вопросы, – когда мне шепнули, что надо немедленно кончать, что есть важное и неотложное дело. Этому моему докладу придавали особое значение не только мы, югославские работники, но и советские – избранной публике меня представил помощник Молотова С. А. Лозовский. Проблема Югославии явно становилась все более неотложной и для союзников.
Я извинился – или кто-то извинился за меня – и с недосказанными мыслями меня вместе с генералом Терзичем вывели на улицу и усадили в чужой и довольно потрепанный автомобиль. Машина двинулась – и только тогда незнакомый полковник госбезопасности сообщил нам, что мы будем приняты Иосифом Виссарионовичем Сталиным. В то время наша миссия была перемещена на дачу в Серебряный Бор в предместье Москвы, и я, вспомнив о подарках для Сталина, с беспокойством подумал, что мы запоздаем, если поедем за ними так далеко. Но непогрешимая госбезопасность позаботилась и об этом – подарки лежали в машине возле полковника. Все, следовательно, было в порядке, даже наши формы: дней десять как мы уже облачились в новые, сшитые в советских мастерских. Надо было только не волноваться, слушать полковника и задавать как можно меньше вопросов.
Ко второму я уже привык. Но своего возбуждения я не мог перебороть – оно возникло из непостижимых глубин моего бытия, и я сам осознавал свою бледность и радостное, почти паническое беспокойство.
Но что могло быть более возвышенным и волнующим для коммуниста, прибывшего с войны, из революции?
Быть принятым у Сталина – это было наивысшим признанием героизма и страданий партизанских бойцов и нашего народа. Для тех, кто побывал в тюрьмах, участвовал в военной резне и пережил жестокие душевные переломы и борьбу против внутренних и внешних противников коммунизма, Сталин был чем-то большим, чем вождь в борьбе. Он был воплощением идеи, был претворен в коммунистических головах в чистую идею, а тем самым в нечто непогрешимое. Сталин был нынешней победной борьбой и грядущим братством человечества. Я знал, что только благодаря случайности именно я – первый югославский коммунист, которого он принимает. Но я ощущал гордость и радость, что об этой встрече смогу рассказать своим товарищам, а кое-что сообщить и югославским борцам.
Вмиг исчезло все отрицательное в СССР, а все недоразумения между нами и советскими руководителями потеряли значение и вес, как будто их не бывало. Все отталкивающее исчезало перед потрясающими размерами и красотой того, что во мне происходило. Что значила моя личная судьба в сравнении с масштабами борьбы и наши недоразумения в сравнении с грядущим осуществлением идеи?
Читатель должен знать, что я тогда верил, что троцкисты, бухаринцы и другие партийные оппозиционеры были действительно шпионами и вредителями и что этим самым были оправданы и жестокие меры по отношению к ним – так же, как и к другим так называемым классовым врагам. Если я и замечал, что те, кто был в СССР во время чисток середины тридцатых годов, что-то недоговаривали, то я считал, что это относится к незначительным моментам или к перегибам – к надрезам по здоровому телу, чтобы без остатка удалить гниль, как это сформулировал Димитров в разговоре с Тито, который нам это пересказал. Поэтому я на жестокости, творимые Сталиным, смотрел именно так, как их изображала его пропаганда, – как на неизбежные революционные меры, от чего его личность и его историческое значение только выигрывали. Я и сегодня не могу точно определить, что бы я делал, если бы знал правду о процессах и чистках. С уверенностью могу сказать, что я пережил бы серьезный кризис совести, но не исключено, что и дальше оставался бы коммунистом – с верой в коммунизм, более совершенный, чем тот, который реально существует. Потому что для коммунизма как идеи важнее не средства, а цель, ради которой все совершается. Кроме того, коммунизм был самой разумной, самой захватывающей идеологией для меня и для тех людей в моей охваченной усобицами и отчаянием стране, которые хотели забыть столетия рабства и отсталости и перегнать саму реальность.