Текст книги "Лицо тоталитаризма"
Автор книги: Милован Джилас
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)
3
Представляется вполне нормальным, что следствием убежденного ленинского отношения к капиталистическим монополиям и империализму монополий как к последней стадии капитализма, за которой грядет «высшая» «прогрессивная эпоха экономической общественной формации» (даже наступила уже с победой Октябрьской революции), должен был стать миф о всестороннем и безусловном превосходстве новой «социалистической» формы собственности… В этот миф долго верил и я, пока действительность и здравый разум не научили не принимать за чистую монету что-либо, оправдываемое какой угодно идеологией…
Марксистско-ленинистские идеи, некогда реально-идеальные, будоражившие массы, служившие разрушению гнилых, лишенных будущего порядков, выродились в догмы и мифы, которыми коммунисты, сами себе лгущие, оправдывают свою уродливую действительность, доказывают, что она в силу преобладания так называемой общественной собственности и технического прогресса и социальной справедливости дает больше простора, чем мог, может и сможет когда-либо дать любой иной строй. При этом практически всегда подразумевают Соединенные Штаты Америки – главного их идеологического, социально-политического и военного соперника.
Это якобы всестороннее и безусловное преимущество форм собственности или, как сказал бы Маркс, – производственных отношений, преобладающих во всех коммунистических странах, и есть в действительности последний, ключевой миф марксистских догм и коммунистической реальности. Как всякий миф, держится он на воспоминаниях о подлинности, которой, пусть и в мистическом виде, обладал когда-то, да на все еще необходимом участии в поддержке интересов живых общественных сил – политической, то бишь партийной бюрократии, данной формой собственности порожденной, с ее помощью воцарившейся и продолжающей царить по сию пору.
В "Новом классе" я довольно подробно останавливался на реальном характере собственности в коммунизме, здесь же – связного изложения ради – подчеркну лишь, что появление этой формы собственности было следствием отсталости отдельных стран, в первую очередь России, Китая и Югославии, и их неспособности осуществить промышленную революцию капиталистической частной собственности. Аналогично любому образу общественного устройства и форме собственности в период их зарождения, и эти коммунистические казались идеальными: как общество, ведущее к уничтожению классов и угнетения, как общенародная собственность, свободная от насилия и несправедливости, кризисов и стагнации, неотъемлемых от погони за прибылью, дешевыми источниками сырья и рабочей силы. Но на деле, как водится, все вышло по-другому: коммунизм сегодня поражен всеми пороками, которые по праву клеймил, как язвы капитализма, а углубленное рассмотрение коммунистических отношений собственности откроет любопытному, что политическая, партийная бюрократия, захватившая монополию на управление и распоряжение экономикой (абсолют такой монополии, правда, ныне в некоторых странах, в Югославии, например, поколеблен, но и там не разбит полностью), разрушила тем самым свой идеал идеалов – общественную собственность, запрятав в ее реальной иллюзорности и юридической неопределенности свою алчную, собственническую, властолюбивую натуру.
И именно на прошлой – относительно реальной – и теперешней – абсолютно мистифицированной – роли и природе коммунизма основывается миф о преимуществах собственности, которую он породил и которую старается увековечить.
Хотя есть у моего народа пословица: "Неведомо человеку, в какой вере умереть доведется", надеюсь все же, что жизнь не заставит меня защищать ни один, включая американский, капитализм, тем более что таковой уже и в этой стране подвержен изменениям в порядке, при котором, как мне кажется, частная собственность отойдет на второстепенную для нации роль, но который по сему поводу и в будущем не станет менее отличаться и, вероятно, меньше спорить с системами, царящими сегодня на Востоке. Дело в другом: как раз в силу убежденности, что сам по себе никакой строй не имеет абсолютного, безусловного преимущества над другими и что нынешней жизни людей и народов не соответствуют уже ни частнособственнические, ни партийно-бюрократические порядки, считаю, что в своей среде каждый обязан доказывать истину – развенчивать мифы, мешающие взаимопониманию людей и зарождению новых, более привлекательных и нужных людям форм и условий организации жизни. Поэтому я, не думая об оскорбительных нападках, которые могут обрушиться на мою голову, взялся за развенчание мифа об абсолютном и безусловном преимуществе навязанной коммунистами формы собственности. А к статистике я тут прибегаю еще и по той причине, что коммунисты, особенно в Советском Союзе, охотно и всегда самым бессовестным образом ею пользуются, представляя на обозрение единственно собственные, чаще всего приукрашенные, достижения и замалчивая или затуманивая чужие.
Статистика (данные из Encyclopaedia Britannica, 1967) свидетельствует: Соединенные Штаты Америки произвели в 1850 году менее 10 млн. т угля, а в 1910 году – 500 млн. т, то есть за 60 лет добились увеличения в 50 раз; производство стали: около 1872 года – менее 100 тыс. длинных тонн (длинная тонна – 1016,0475 кг), а в 1910 году – более 25 млн. дл. т, то есть за 38 лет увеличение в 250 раз; электроэнергия: 1902 год – 5,969 млрд. кВт.ч, середина этого века – свыше 1 триллиона кВт.ч, то есть за 50 лет увеличение в 180 раз; в Советском Союзе темпы роста производства в базовых отраслях следующие (в тысячах тонн, в миллионах кВт.часов):
1913 г. 1940 г. 1960 г. 1965 г. 1970г.
(план)
уголь 29100 165000 513000 578000 670000
нефть 9200 31100 148000 243000 350000
электроэнергия 1900 48300 292000 507000 845000
сталь 4200 18317 65300 91000 126500
цемент 1500 5675 45000 72400 102500
Самые общие данные. Но и они свидетельствуют со всей очевидностью, что тяжелая промышленность и энергетика – и в относительных, и в абсолютных показателях – развивались в Соединенных Штатах Америки быстрее, чем в Советском Союзе. Дела с легкой промышленностью, а тем более с транспортом и сельским хозяйством еще показательнее; в США их развитие шло еще интенсивнее, но сравнивать я не стану: общеизвестно, что в Советском Союзе данные отрасли прогрессировали медленнее и значительно отстали от тяжелой промышленности. Те же источники открывают, что после объединения в 1871 году Германия также развивалась быстрее Советского Союза, а после второй мировой войны, по всему судя, более быстрыми, чем СССР, темпами восстанавливала свое хозяйство и Япония.12 Важно подчеркнуть и такой еще момент: к середине нынешнего века производительность труда в США была в полтора раза выше западноевропейской и приблизительно в четыре раза – Косыгин признал, что примерно в два, – выше, чем в Советском Союзе. Разница эта по сей день не уменьшилась (если не возросла), вопреки разглагольствованиям коммунистов об абсолютном преимуществе их форм собственности и "уничтожении эксплуатации" в их государстве.
Я склонен верить, что ученые, занимающиеся данной проблематикой, в силах найти немалое количество убедительных причин и этого отставания Советского Союза, и преимуществ, которые в определенной ситуации и в определенных условиях дала народам России новая – советская – власть. Но никто, наделенный порядочностью и разумностью, не может доказать универсальное – вневременное, внепространственное и внечеловеческое – преимущество советского строя только потому, что он – "социалистический"; точно так же никакая сила не в состоянии убедить все народы, даже вопреки явной "американизации" мира с точки зрения техники и производства, в несравнимости достоинств американского образа жизни.
Теория суха, а древо жизни вечно зеленеет, говорил Гёте. Как некогда, так и сейчас каждый народ должен найти свой собственный путь. В мире сегодня доминируют две ядерные суперсилы – Соединенные Штаты Америки и Советский Союз, третья – Китай – только поднимается, располагая перевесом в численности населения: обладание интерконтинентальными атомными ракетами может внезапно возвысить роль его и вес сверх всякой меры опасений. Но ядерные суперсилы – рабы собственной мощи, ибо ни одна из них не имеет, а вероятно, не будет и впредь иметь таких средств защиты, которые позволили бы решиться на использование самого разрушительного оружия, в то время как драться оружием классическим – что демонстрирует война во Вьетнаме – ныне и слишком дорого, и неэффективно. Наше время – время "атомного мира, т. е. индустриальной войны"13. Это создает значительные трудности, но и новые возможности для небольших слаборазвитых стран: они не должны беспрекословно подчиняться воле крупных и сильных государств, но в то же время не могут ни развиваться, ни существовать обособленно, в отрыве от мощных экономико-политических содружеств, пренебрегая современными техническими достижениями и принятыми в мире условиями производства.
Таковой действительность малых и слаборазвитых стран как была, так и осталась, ничуть не соответствуя описаниям госпожи де Бовуар (Simone de Beauvoire) в "Les Belles Images" ("Прелестных картинках"): "Во всех странах, социалистических или капиталистических, человек раздавлен техникой, отчужден от труда своего, окован цепями, оболванен. Всё зло из-за того, что вместо обуздания потребностей, он их множил. Не к изобилию, которого нет и, возможно, никогда не будет, следовало стремиться, а удовлетворяться жизненно необходимым минимумом, как это еще делают некоторые очень бедные сообщества – на Сардинии, в Греции, например, – куда техника не проникла, где деньги людей не испортили. Люди там познают строгое счастье, потому что сохранились некоторые ценности, ценности подлинно человеческие: достоинство, братство, щедрость – все, что дает жизни неповторимый аромат. Если новые потребности не прекратят возникать – размножится обман. Когда же началось это падение? В день, когда наука перевесила мудрость, а польза – красоту. С ренессансом, рационализмом, капитализмом, сциентизмом. Ну да ладно, но что делать теперь, когда все дошло до столь низкого состояния? Попробовать воскресить в себе и подле себя мудрость и стремление к красоте. Только революция моральная, а не общественная, политическая или техническая, приведет человека к утраченной им истине…"14 Понятия не имею о "жизненном минимуме" госпожи де Бовуар, но думаю, что он повыше того, идеализируемого ею в "некоторых очень бедных сообществах". Из парижских левых и правых интеллектуальных салонов жизнь на Сардинии или в Греции действительно может выглядеть "строго счастливой", но по моей Черногории я знаю, что в ней, несмотря на "сохраненные ценности, ценности подлинно человеческие", есть место еще и – голоду, ненависти, смерти…
Зачем морали – госпожой ли де Бовуар, мной или кем бы то ни было – читанные? Кто, во имя чего и как измерит людские потребности? Человечество шагнуло уже в эпоху электроники, где важнейшим фактором производства, а быть может, и всей жизни наций, станут изобретения, пользоваться которыми мыслимо лишь на уровне всеобщего среднего и среднетехнического образования. Йованович подчеркивает, что образование, особенно техническое, неизбежно превращается в важнейшую, сверхпроизводительную отрасль – основу всякого производства15. Формы собственности и политические отношения, неизбежно и в любом случае, обязаны к атому приспособиться – чем раньше и безболезненнее, тем лучше. На Западе это приспосабливание еще кое-как движется, там наращивают роль государства и общественной собственности, что опять-таки вызвано как потребностями современного производства, так и давлением общества. На Востоке между тем наиболее жесткий отпор оказывает деспотическая форма власти, ибо власть там – собственность одной группы, партбюрократии, собственность, обеспечивающая все виды привилегий, а потому прибыльностью несравнимая ни с какой другой. Народы, которым недостанет сил и умения соответствующим образом подготовить и осуществить такое приспосабливание, будут обречены на подчиненность и эксплуатацию вопреки всей щедрости и самым благородным намерениям высокоразвитых наций. "Современное могущество – это умение изобретать, то есть – исследования, а также умение начинять изобретениями продукты производства, то есть – технология. Кладезь, из которого надобно черпать, не в земле более, не в количестве, не в машинах. Он – в уме нашем. Точнее, – в способности людей мыслить и творить"16.
4
Хотя я, выкарабкиваясь из марксистских философских догм, особенно тянуче-неохотно прощался с историческим материализмом Маркса, вернее, с той частью его фундамента, где производственные отношения определяются степенью развития производительных сил, а общественная, политическая и духовная жизнь вообще – способом производства, все же так называемая социалистическая собственность в коммунизме более всего мешала дозреть моим критико-программным размышлениям, и это несмотря на то даже, что я довольно рано – еще работая над «Новым классом», а с предельной ясностью – во время заключения 1956 – 1961 годов – ощутил: вот где собака зарыта, вот где надобно искать первопричину хронических болячек коммунизма. Помогли мне теории Маркса и собственный революционный опыт: от Маркса я усвоил, а участвуя в югославской революции, в перипетиях общественной и партийной жизни сегодняшней Югославии, сам почувствовал, узнал, что правящие группы и силы сопротивляются переменам в большинстве случаев со страху лишиться экономических привилегий, иначе говоря – боясь ликвидации форм собственности, обеспечивающих им материальные или, чаще всего, ряд иных преимуществ. Сегодня и мне ясно, что проблема намного сложнее, но бросавшегося в глаза несоответствия ненасытности коммунистических сановников – вчерашних революционеров и пролетарских вожаков – «идеальным» наставлениям Маркса было для начала достаточно: это подогревало мои сомнения, заставляло размышлять. А когда в Центральном комитете Союза коммунистов Югославии в январе 1954 года вершилась расправа надо мной, реальные отношения и «неидеальные» интересы мгновенно всплыли во всей обнаженности: среди членов Центрального комитета, моих близких товарищей, оказались не только люди, обуреваемые раскаянием за «разоблаченную» и «доказанную» в моем лице собственную ересь, а потому готовые побить меня камнями (за день до этого они всячески раззадоривали меня), но и такие, чьи убеждения и идеалы до того сжижились под лучами власти и удобств, что теперь, не ощущая ни малейшего шевеления совести, они отворачивались от меня, словно от издохшего пса, хотя, не забери в тот день, как у нас говорят, дьявол все под свое крыло, то есть при любом случайном повороте в расстановке сил в мою пользу, они столь же «твердо» приняли бы мою сторону… То была горькая наука, но для любого, решившегося через нее пройти, прочувствовать ее до конца, она еще и неопровержимо устраняла любые сомнения…
Ядовитая муть распятых иллюзий после того первого – партийного – мне приговора не отравила меня: я не принял ложь за истину, а предательство – за необходимость. По сей день не могу исчерпывающе объяснить, почему решился на то, на что другие не решились, но уверен, что храбрость, если, конечно, она не объединилась тут с совестью, большой роли не сыграла. Основной была мысль, что создаю прецедент, нечто новое: от правды, ощущение которой пронизывало целиком мое существо и немилосердно пожирало мое "ego", я не был в силах отказаться, даже если бы и захотел. С юных лет мне было известно, что от лжи и насилия никуда в политике не денешься, и, возможно, именно поэтому я никогда не мирился с ними как со средством идейной борьбы, тем более если таковая возникала между коммунистами. И в 1948 году, когда Сталин при поддержке клеветников из Восточной Европы обрушился на югославское руководство, мои сознание и совесть не давали друг другу покоя в поисках ответов на такие вот вопросы: что же это за власть, коли она и перед своим народом оправдывается и самоё себя укрепляет сплошным извращением правды? Куда идет общество, живущее неправдой, строящееся на ее фундаменте? Что остается от идей и идеалов, из которых делают средство устрашения и шантажа их же собственных приверженцев? Каковы действительные цели и интересы людей, использующих клевету и силу во взаимоотношениях с ближайшими единомышленниками? Почему мы, коммунисты, достигнув власти, становимся исключительнее и непоколебимо нетерпимее кого бы то ни было? За что меня обливают грязью, хотя знают и сами, что я единственно хотел приблизить социализм к людям, чтоб стать ему более свободным и более югославским? Тогда, в 1948 году, был конфликт с миром, идейно – моим, но, не будучи связан с ним пуповиной, порывами, прежним существованием, я и ответы находил в рамках самой идеи. А в 1954 году и позже, то есть после осуждения Центральным комитетом, я оказался в конфликте с товарищами и затронуто было дело, которым мы занимались сообща: так внутри меня произошел разрыв – с прошлым, с течением жизни, с надеждами… Не случалось ли, пусть иным образом, того же самого с другими – со всеми еретиками, с каждым, кто данной реальности предпочел собственное видение? А дочь Сталина Светлана Аллилуева, эта чудесная, воистину бесстрашная женщина, – не ожила ли в ней недавно, восстав из адских бездн, совесть отца, брошенная им в жертву абсолютной вере и отождествлению самого себя с гипотетическими законами истории?..
После того осуждения панический ужас отринул от меня всех, кто был мне близок; единственным существом, целиком соединившим свою судьбу с моей, была Штефания, моя вторая жена. В зловещей безлюдной пустоте в прах обращался прежний опыт, рассыпалась цепочка привычных представлений, дружба и верность, которыми дорожил больше жизни, вырывались с корнями: мои совесть и сознание, слившись, безразлично выгорали. Я зарылся в книги, взялся даже за ядерную физику и биологию, за наброски каких-то литературных кусков, за воспоминания. Но вне меня, вне отталкивающей, столь неожиданной действительности было безответно и глухо. И безвыходно.
А в этом сожжении себя прежнего на огне собственных мыслей и жалкого влачившегося существования меня неотступно преследовало одно замечание, сделанное Эньюрином Бивеном (1897 – 1960, левый лейборист, член британского парламента от лейбористской партии. – Прим. пер.) в присутствии его жены Дженни Ли, меня и Владимира Дедиера, когда мы за беседой коротали ночь в крестьянском доме близ Плевли. Было это летом 1953 года. Насколько помню, разговор шел о подходящих Британии формах слияния будущего социализма с традиционными политическими свободами, – я настаивал, а он не возражал, что у нас такой формой могло бы быть рабочее самоуправление, – и тут у него вырвалось: "Смешанная экономика". Формулировка Бивена относилась к Великобритании: он утверждал, что там нужно национализировать только те отрасли, которые в национализированном виде работали бы эффективно или эффективнее, остальное должно оставаться частным либо кооперативным. В Югославии, не говоря уж о других восточноевропейских странах, этот вариант неприемлем по сей день, поскольку тут практически уничтожен средний – буржуазный – слой и осуществлена национализация даже мелкой собственности. И все же в мысли Бивена было нечто, что совпало с моими более поздними выводами, а именно: безысходность и ограниченность коммунизма, неосуществимость любых реформ в нем по сути дела вытекают из собственности, по форме являющейся общественной или общенациональной (в таком обличье освященной и абсолютизированной), в то время как действительно управляет и распоряжается ею посредством государственных и хозяйственных органов партбюрократия, делающая большие или меньшие уступки другим общественным слоям, которые попеременно и служат ей опорой.
Все это было мне известно уже под конец работы над "Новым классом" в 1956 году, к той же проблеме, но более углубленно, я возвращался в тюремных своих раздумьях. И все же, хотя эта самая "социалистическая собственность" перестала быть для меня святыней, я еще не видел однозначного и ясного выхода из нее и для нее, то есть не находил формы и способа ее замены. Да и не было у меня такой возможности до тех самых пор, пока развитие Югославии за несколько последних лет не дало мне достаточно фактов и пока (после выхода из тюрьмы 31 декабря 1966 года) сама действительность – состояние экономики, жизнь и сомнения людей – не стала мне понятной.
Когда меня освободили после второго заключения, в Югославии полным ходом шла так называемая хозяйственная реформа, которую вершители югославской политики "возлюбили" слишком поздно, да и не от хорошей жизни, а под прессингом потерь, хаоса и отставания, во всяком случае – не в силу аналитического и лишенного догматизма подхода к условиям и методам развития современной экономики. На официальном уровне все, естественно, только и говорили о реформе; ее цели, продиктованные состоянием и потребностями хозяйства – прибыльность, ориентация на мировой рынок, свободное движение товара и капитала, конвертируемость валюты, эффективность и экономичность административных структур, – сами по себе сомнений не вызывали. На деле же никто серьезно не старался, да и не мог чуть серьезнее постараться осуществить реформу, ибо оставалась нетронутой старая политико-административная структура и неизменными формы собственности при монополии партбюрократии, хранителя этой собственности и распорядителя. В сельском хозяйстве по-прежнему главная ставка делалась на госхозы, почти в ста процентах случаев нерентабельные, а бюрократическо-монополистические "задруги" все так же грабили миллионы крестьян, вынужденных плюс ко всему терпеть еще и произвол местных бюрократов. ("Задруга" – сельхозкооператив в послевоенной Югославии, организованный по образцу и подобию советских колхозов. – Прим. пер.) Оставались в летаргической спячке ремесленничество, общепит и мелкая торговля, хотя так называемый "социалистический сектор" чаще всего был не в состоянии удовлетворить возросшие потребности и в данных сферах рентабельным не являлся. А что особенно важно: и сама так называемая "социалистическая собственность", то есть промышленность, банки, транспорт, энергетика, львиная доля торговли, ремесленничества, общепита, также по-прежнему влачила жалкое существование, выбиваясь из сил в тисках собственных "священных" неповоротливых форм, задавленная монопольной властью партбюрократии, тем более невыносимой, поскольку по сию пору является в значительной мере и монополией на управление и принятие экономических решений. Поначалу скрепя сердце и неорганизованно, а позднее – в силу нужды и потребности Югославия превратилась в крупного экспортера рабочей силы; причем, чтобы ирония судьбы была большей, уезжали в Западную Европу, под эксплуатацию иностранных капиталистов. Это вместо свободного личного предпринимательства в собственной стране. Был предложен и узаконен ввоз иностранного капитала. Но данная мера в развитии не преуспела, так как даже правовой фон, не говоря уж о политико-экономическом, созданный бдительными пастырями-охранителями интересов трудового народа и социализма, оказался для нее непригодным. Такие свое отжившие формы и отношения стали слишком тесны для всякой, социалистической в том числе, современной экономики… Я предсказал это в "Новом классе", в главе "Идеологическая экономика". Сегодня данный вывод со всей наглядностью подтверждается в Югославии, в том или ином виде аналогичное ожидает, если там этого уже не случилось, всю Восточную Европу…
Таким вот образом состыковались мои представления о корнях коммунистического деспотизма с мыслями Бивена по поводу свободы в британском социализме. Хотя, конечно, смешанная экономика в Югославии, существующая ныне, а подспудно существовавшая всегда, в перспективе тоже вряд ли сможет походить на британскую, не говоря уж о соответствии последней. Ибо в Великобритании, по Бивену речь шла о поэтапной замене частной собственности на национальную там, где данная мера будет в силах обеспечить лучшую эффективность и не повредить наряду с этим британскому парламентаризму. В то время как в Югославии вопрос стоит о достижении политических свобод и высвобождении уже национализированной крупной и приглушенной частной собственности.
Причудливы, воистину непредсказуемы линии судеб человеческих. Бивен вышел из горькой доли валлийских горняков, из индустриализма и британского парламентаризма, я – из черногорской нищеты, интеллигентского бунтарства и непреодолимой тяги к индустриальному обществу. И тем не менее взгляды наши все сближались, дружба крепла. Что и дало повод ландскнехтам засушенно-несгибаемой догмы обвинить меня в подверженности влиянию британских лейбористов. Особенно Бивена. Бивену в этом смысле больше повезло: приди даже кому-то на ум, что дружба с югославскими коммунистами заразит его их идеями, хулить его за это не стали бы. Бивен был непреклонен, требуя моего, освобождения, а его смерть в 1960 году, о которой я узнал, находясь за решеткой, до основания потрясла меня, но в размышления мои не вторглась. И если отдельные мысли этого умного, отважного человека соединились с моими, то вот вам дополнительное подтверждение невозможности в наше время обособить политические системы. Что же до истинных идей, то они обособленностью никогда не страдали. А сегодня каждый волен "измерить", в какой степени мои взгляды развивались самостоятельно и остались независимыми.