Текст книги "Удивительные приключения Яна Корнела"
Автор книги: Милош Кратохвил
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Глава четырнадцатая,
где повествуется о том, как Ян Корнел расстался с двумя своими друзьями и о том, как он в третий и последний раз встретился с лейтенантом Тайфлом и чем закончилась эта встреча
Я долго не мог прийти в себя после этой удивительной беседы. Однако на следующий день мне пришлось расстаться с нашим замечательным путешественником, – мы передали его отряду другого шведского полка, ожидавшему нас в деревне, до которой мы добрались только к обеду.
Коменский снова обедал в карете. Когда командир нашего отряда сообщил ему, что дальше сопровождать его будут другие и представил ему командира нового эскорта, Коменский высунулся из окна кареты и окликнул меня по имени. К общему удивлению, он подал мне руку и сказал:
– Храни тебя бог, брат мой! Поклонись за меня чешской земле!
Я не смог произнести ни одного слова, – только пристально посмотрел ему в глаза и потом долго глядел на карету, удалявшуюся по разбитой дороге.
На обратном пути я почти совсем не разговаривал.
Мне то и дело вспоминалась наша вчерашняя беседа и казалось, что я приобрел особенно редкое сокровище. Как видите, я до сих пор помню о нем.
В Оснабрюке меня снова ожидала караульная служба, легкая, но тоскливая, независимо от того, где я ее нес, – в самом ли лагере, у городских ворот, или перед ратушей, в которой велись мирные переговоры. За все это время, произошли лишь два, очень важных для меня, события, и оба они стоили мне потери тех, кто был особенно близок. С одним я расстался навсегда, а с другим – наполовину.
Килиану Картаку, превосходному кавалеристу, посланному с депешей в Вену, после доставки ее было позволено, на обратном пути остаться в Чехии. Стало быть, ему повезло, – ведь Килиан ехал почти прямо домой. Он, мой односельчанин – первая ласточка! Эх, если бы он запомнил хотя бы десятую часть моих поручений и приветов, которые я убедительно просил его передать! Главное – мне хотелось, чтобы он нашел какую-нибудь возможность прислать сюда с кем-либо весточку о моем родном доме. Я полагал, что меня задержат в Оснабрюке еще на несколько месяцев, а из Праги сюда наверняка частенько будут приезжать курьеры.
Он клятвенно пообещал мне исполнить мою просьбу, и мы по-братски обнялись. Хоть я и завидовал ему, однако был рад, что таким образом, по крайней мере, мне удастся связаться со своим домом.
Вторым, кто оставил нас, был Матоуш Пятиокий. Этот ушел недалеко, только перебрался из нашего лагеря в трактир «У розы» на оснабрюкской площади. Короче, – он тут женился.
Как известно, Матоуш Пятиокий любил повеселиться и знал толк в питье. Он быстрее всех разнюхал, что лучшим трактиром в Оснабрюке был трактир «У розы». Установив это, он сделался его постоянным гостем. У трактира же были две розы: одна из них вычеканена на железной вывеске, а другая, живая и пухлая, разливала напитки. Трактирщица была, собственно, вдовой, бабенкой, как говорится, в расцвете лет, довольно милой, привлекательной и – главное – веселой. Сам Матоуш никогда не унывал и отнюдь не походил на брюзгу. Они скоро почувствовали обоюдную симпатию друг к другу и удивительно быстро сошлись. Трактир «У розы» посещало немало господ офицеров; и вдовушке, которая, вдобавок, была, очевидно, очень ловкой, удалось, ко всеобщему удивлению, добиться у них увольнения Пятиокого из войска.
Скоро Матоуш уже торжественно шествовал в костел, ведя под руку госпожу трактирщицу, совсем помолодевшую от счастья. Нас с Криштуфеком он избрал своими шаферами. Матоуш в последний раз надел свой мушкетерский мундир. Новые, где-то раздобытые, перевязь и шляпа, воинственно торчащая сбоку шпага и лихо закрученные, правда уже совсем седые, усы придавали ему вид настоящего франта.
Во время свадебной пирушки я очутился рядом с ним. Он был весел, без конца острил и казался вполне счастливым. Я чувствовал, что он то и дело поглядывает на меня, словно у него чешется язык сказать мне что-то.
Только после того, как мы осушили изрядное количество кружек, Матоуш, наконец, повернулся ко мне и заговорил:
– Я не знаю, но думаю, что ты думаешь, – его язык уже плохо повиновался ему, – я изменил. Тем, что остаюсь здесь. Ну, ты только признайся! – Я не успел возразить ему, а он продолжал: – Видишь ли, сынок, я уже старею и порядком устал. Служба выжала из меня все соки, – она, как черта, таскала меня по всем дорогам и привела наконец сюда, где добрая человеческая душа пожелала заботиться обо мне. Она – славная, поняла, что я не дурной малый. Когда два пожилых человека поймут друг друга… ну, ты – ребенок, тебе не понять этого. Ты – огонь и тебе бы только пылать. У тебя так и должно быть. Я же хочу потихонечку дотлевать. Мне нужно не пламя, а ровное тепло. Весь мой жизненный опыт научил меня любить человека. Найти настоящего человека, – скажу я тебе, – нелегкое дело! Мне сдается, что я нашел его. Ну, а как, по-твоему, разве плохо, если люди – их же собралось тут со всего света – станут говорить: «Смотри-ка, этот знаменитый и порядочный трактирщик – чех!»
Как оказалось позднее, люди заговорили о нем очень скоро. Наш Матоуш под крылышком своей вдовушки прямо-таки помолодел; он вертелся среди посетителей. Словно отродясь был шинкарем, и трактир «У розы» стал еще более оживленным. Удивительным было то, что Пятиокий стал пить теперь очень умеренно, лишь изредка чокаясь с кем-нибудь из посетителей. Он никогда уже не напивался так, как на своей свадьбе. В один прекрасный день на трактире появилась новая вывеска: «У мушкетера с розой».
– Возможно, ты не согласишься, – сказал мне однажды Криштуфек, – но наш Пятиокий – редкий и мудрый человек. У него есть и сердце, и разум.
Мне было понятно, почему так отозвался о нем Криштуфек. Но я не осмелился признаться, что мне известно, каким образом бывший писарь пришел к такому мнению.
Я продолжал регулярно стоять на часах у городских ворот. Через них непрерывным потоком проходили все новые и новые солдаты, одетые в мундиры самых различных армий. Перед моими глазами то и дело мелькали удостоверения курьеров, паспорта приезжающих и увольнительные свидетельства.
Но однажды – будь он тысячу раз проклят, этот день! – я, точно ошпаренный, впился глазами в дорожный паспорт, небрежно сунутый мне под нос какой-то рукой, на которую падало кружево из-под обшлага офицерского камзола. На паспорте стояло: лейтенант Тайфл. Подняв голову, я так пристально уставился на офицера, что привлек его внимание к себе. Взглянув на меня, он вдруг насторожился; его единственный глаз засверкал и лицо искривилось злой насмешкой.
– А, старый знакомый! – сказал он таким ледяным голосом, что у меня тотчас же прошел мороз по спине.
Тут я заметил, что он скользнул своим взглядом по моей нарукавной нашивке, на которой был номер полка. Казалось, он хотел сказать еще что-то, но тут же раздумал. Не спеша сложив свой дорожный паспорт и не обращая на меня никакого внимания, он направился в город.
С той минуты я не мог избавиться от какого-то дурного гнетущего предчувствия. Ну, боже мой, что тут такого! Само собой, пан лейтенант не возражал бы слопать меня, если бы это ему удалось. Но война уже закончилась, и вряд ли кто пожелает теперь разбираться в старых солдатских грехах. Уже одни размышления и утешения свидетельствовали о том, что я неспокоен и что какая-то чертовщина морочит мне голову.
Но все оставалось по-прежнему. Перевалило за полдень, а о лейтенанте не было ни слуху, ни духу. Через несколько минут меня должны были сменить другие часовые. Действительно, вскоре показался новый караул, за которым следовало еще четыре верзилы-саксонца во главе с незнакомым мне вахмистром.
Эта пятерка ждала, пока меня не сменили на посту. Потом ко мне подошел вахмистр и приказал сдать ему меч. Мне не оставалось ничего другого, как повиноваться, и я был тут же окружен четырьмя саксонцами. Они повели меня от ворот не в лагерь, а прямо по площади, к городской ратуше.
Мне казалось, что земля уходит из-под моих ног. Ведь все это не могло означать ничего другого, кроме того, чем оно оказалось в действительности, – через минуту за мной захлопнулись двери городской тюрьмы.
Я уселся на соломе и долго не мог прийти в себя. Боже мой, что же я такого совершил? Совесть у меня была чиста, и я никак ничего не мог припомнить за собой, пока снова у меня в голове не блеснула мысль: лейтенант Тайфл!.. Каким образом и ради чего засадил он меня сюда, я не знал, но ни на секунду не сомневался, что это мог сделать только он, – ведь только у него хватило бы на это совести.
Сначала меня это испугало – мне уже не раз приходилось сталкиваться с ним, – но потом я постепенно успокоился: это было слишком давно. Я подвластен командиру своего полка. За время же пребывания у саксонцев я не совершил ничего предосудительного.
Но, как ни размышляй, я очутился в тюрьме. Отрицать это было невозможно. Как часто бывает в подобных случаях, никто не вступился за меня. Каждый раз, после долгих мучительных ожиданий, открывались двери моей камеры и какой-то молчаливый парень ставил на пол кувшин с водой, клал рядом с ним кусок хлеба и потом уносил пустой кувшин, я пробовал заговорить с ним, но он не отвечал.
Все это было мне уже не по душе, и я стал подумывать о том, как бы вырваться на свободу. Не попытаться ли мне стукнуть тюремщика кувшином? Такого удара вполне достаточно, чтобы оглушить его. Но как миновать потом лестницу, коридоры?.. Нет, все это – ерунда!
Однажды, когда тюремщик снова принес кувшин с хлебом, мне показалось, что там пиво. Я с удивлением взглянул на тюремщика, задержавшегося на этот раз в дверях, а тот, впервые с тех пор, как он стал приносить мне еду, только усмехнулся, скорее ухмыльнулся, и сказал:
– От «Розы»…
Мое сердце запрыгало от радости. Матоуш разыскал меня и заботится обо мне! Действительно, вслед за пивом я обнаружил кусок копченого мяса, запеченного в хлебе, и аккуратно сложенную записочку от Криштуфека. В ней было написано: «Не бойся, мы о тебе позаботимся».
С тех пор тюремщик стал несколько приветливее и разговорчивее. Но то, что мне удалось узнать от него, было мало утешительным.
– Ты посажен за дезертирство и участие в мятеже, – сказал он. – Тебе самому известно, чем это пахнет.
Да, теперь я знал. Так, значит, лейтенант Тайфл все-таки донес о моих старых делах! Разумеется, он-то уж сумеет договориться с судьями, они развяжут ему руки и помогут побыстрее расправиться со мной!
Через несколько дней в мою подвальную камеру вошел какой-то военный писарь и спросил меня, – признаю ли я себя виновным в обоих преступлениях. Своего дезертирства мне отрицать было нельзя, обвинение же в причастности к мятежу я целиком отверг, подробно объяснив все, как было. Писарь не дослушал меня и сказал:
– Достаточно и одного…
Через несколько дней ко мне вошел тюремщик, на этот раз с большой кружкой пива и куском мяса, которые он нес уже открыто, – поставил еду и чуть слышно пробормотал:
– Завтра – твоя казнь!..
У меня пропал всякий аппетит! С тех пор, как я облачился в военный мундир, вот уже третий раз мне приходится попадать коту в лапы! Хотя это был уже третий случай – второй раз я готовился к казни тогда, когда попал в плен к саксонцам, – однако я никак не мог привыкнуть к этому. Это только опровергало ложную пословицу, в которой говорится о том, что человек привыкает даже к виселице. Подобное могут утверждать лишь те, кому она никогда не улыбалась.
Время я определял по еде, – другого способа у меня не было: в камере царила постоянная тьма. Значит, сейчас время ужина, после него наступит ночь, а потом я, как ошалелый, бегал по узкой камере или, повалившись на солому, тупо глядел в темноту.
Долго ли продолжалось это, – не знаю, но неожиданно открылись двери и в мою камеру вошел священник, по крайней мере, так выглядел незнакомец в плаще, освещенный факелом тюремщика. Невиданное дело, – мелькнуло у меня в голове. – Прежде никто не заботился о последнем духовном утешении осужденного солдата. Ну, ясно. Теперь, что ни говори, все-таки мир!
Священник, лицо которого было закрыто высоким воротником и шляпой, надвинутой на лоб, попросил тюремщика прикрепить факел к стене и оставить нас одних. При первых же его словах я насторожил уши, – прозвучал хорошо знакомый мне голос.
И в самом деле! Как только тюремщик вышел, мнимый священник сорвал с себя шляпу – и передо мною очутился Криштуфек!
Для объяснений времени не было. Вытащив из-под своего камзола второй плащ и шляпу, Криштуфек объяснил, каким образом он собирается поступить с тюремщиком. Я должен встать у дверей, накинуть на голову входящего тюремщика плащ и помочь Криштуфеку увязать его. Веревку и кляп он принес с собой. Они находились у него уже в руках, когда мы услыхали чьи-то приближающиеся шаги и голоса. В последний момент Криштуфек успел все спрятать, я же отбросил второй плащ и шляпу на солому и уселся на них.
Как вы думаете, кто появился в дверях?
Лейтенант Тайфл!..
Однако он был не один. С ним вошел другой мужчина, худой, усатый, с высохшим, как у мумии, коричневым лицом, обрамленным черными, как уголь, волосами. С первого взгляда я узнал, что это был испанец. Ну и славную же парочку представляли собой эти черти!
Испанец в дорожном костюме был вооружен только шпагой.
Тайфл сверкнул на меня своим единственным глазом, но его внимание было приковано к «священнику», который изо всех сил старался держаться в тени.
– Священник? К солдату? – ухмыльнулся Тайфл. – Что за ерунда? Потом он стремительно повернулся к Криштуфеку, сорвал с него шляпу и грубым рывком распахнул его плащ.
– Э, смотрите-ка, мушкетер! – прошипел он так, как сказала бы змея, если бы она обладала даром человеческой речи. Мороз пробрал меня до самых костей.
Тайфл явно издевался над нами. Он полностью раскусил наш замысел и показывал, что нам незачем притворяться и обманывать его.
Тогда он обратился к испанцу.
– У меня, сеньор, был приготовлен для вас один экземпляр, а тут, вижу, он размножился. Надеюсь, это доставит вам только удовольствие. Вот этого, второго, я отдам за полцены, он не так силен.
Испанец подошел к Криштуфеку, бесцеремонно схватил его за плечи, ощупал у него мускулы на руках и отрицательно завертел головой.
Тайфл вздохнул.
– Хорошо, тогда за треть цены. Ведь нам следует сочетать приятное с полезным. Повесь его в порядке наказания, – и ты не выручишь за него ни гроша.
Затем он повернулся к нам и ядовито-сладким, словно отравленный мед, голосом сказал:
– Как я только что убедился, вы, вероятно, – неразлучные друзья, готовые ради дружбы пойти на все, что угодно. Пусть будет по-вашему. Я пошел вам навстречу и придумал кое-что получше одной, общей, виселицы. На ней слишком короткая смерть. Я позаботился не о коротком, а о более длительном и мучительном умирании, которое наверняка приведет вас к смерти. Вот этот высокоуважаемый господин, – и он указал на испанца, – изъявил желание предоставить вам возможность поплавать в море. Ему нужны гребцы для весел на чудесных кораблях. Вы знаете, что такое галера? Нет? Ну тогда вы скоро и очень основательно познакомитесь с ней сами.
После такого объяснения они мигом вышли и мы снова остались одни.
Теперь я уже ничего не мог поделать, но мне стало как-то немного полегче. Все же это лучше, чем завтрашняя виселица. Но Криштуфек побледнел, словно покойник.
– Ты не знаешь, чему радуешься, дорогой Ян, – сказал он мне, – а я кое-что слыхал о галере.
Часть 2
Приключения Яна Корнела на море
Глава первая,
в которой Ян Корнел и Криштуфек попадают на галеру и становятся свидетелями такого происшествия, во время которого узнают о том, кто будет их новым господином
На следующий день, рано утром, меня и Криштуфека заковали в кандалы и вывели во двор ратуши. Там уже ожидала нас тяжелая, прикрытая пологом, телега, в которую были впряжены две пары коней. Несколько солдат помогли нам влезть на нее, пожалуй, так же, как «помогают» пустым ящикам, когда бросают их на телегу. Ободранные и ушибленные, мы очутились на дне повозки и увидели тут еще пятерых, вроде нас, оборванных и связанных, людей. Нам пришлось просидеть здесь почти полдня, пока среди нас не оказалось еще двое несчастных. Только после того, как их посадили к нам, кучер хлестнул лошадей, – и повозка бог весть куда загрохотала по дороге.
Пассажиры нашей повозки находились в крайне удрученном состоянии, а условия самого путешествия еще меньше содействовали улучшению нашего настроения. Беспрерывная тряска, сидение или лежание на жестких досках, еле прикрытых соломой, боль во всем теле, причинявшаяся кандалами, теснота, дурной воздух, застаивавшийся под плотным пологом, отчаяние и ненависть, бесившие нас, – все это скоро превратило каждого из нас в жалкое животное, готовое даже при полной беспомощности выместить свой гнев на соседе. О еде не стоит и говорить, – ее было мало, и она была плохой. Но хуже всего было то, что на протяжении всего путешествия нам не разрешалось, за исключением остановок на Обед и на ночлег, вылезать из телеги, хотя бы это вызывалось самыми обычными естественными потребностями.
Наша повозка, в сущности, была настоящим застенком на колесах. В первые же дни она вытрясла у нас всю душу. Казалось, мы едем уже не несколько суток, а целые недели. Нам было известно одно, – нас везут куда-то на юг. Некоторое время за нашим пологом разговаривали по-французски, потом послышалась испанская речь.
– Теперь мы можем въехать прямо в море, – грустно сострил Криштуфек. Но мы не въехали в море только потому, что, однажды вечером, добравшись до места назначения, остановились на его берегу, в каком-то испанском порту. Название его нам никогда не удалось узнать, – ведь здесь никто не разговаривал с нами, а если бы кто и заговорил, мы все равно не поняли бы испанскую речь.
Очевидно, чтобы мы не привыкли к хорошим условиям, нас прямо из телеги загнали в баньо[23]23
Баньо – тюрьма, каталажка (исп.).
[Закрыть], то есть в каталажку. Здесь находились все каторжники-галерники до их направления на корабли.
Я побывал уже не в одном заключении, но такого еще не знал. Об этой тюрьме иначе не скажешь, как помойная яма, в которой люди кишели, словно черви.
В совсем небольшой камере нас было напихано пятьдесят человек. Тут собрался настоящий Вавилон: турки, арабы, негры, – в основном пленники, захваченные во время морских сражений с турецким флотом, и белые из самых разных стран, почти все осужденные на галеру. За какие же преступления попали они сюда? Насколько я помню, здесь были собраны самые разные люди, начиная от французского горожанина, не желавшего отказаться от протестантской веры, и кончая убийцей.
Здешние заключенные, по сути дела, не жили, а лишь существовали, – каждая попытка набрать в легкие побольше воздуха стоила им напряжения всех сил. Истощенные, равнодушные и отупевшие, они сидели в постоянном полумраке со скрюченными ногами, прислонившись спиной к стене или беспомощно сгорбившись. На фоне серых лохмотьев и смуглой кожи человеческого тела, обнаженного или проглядывавшего сквозь дыры, вырисовывались только контуры голов, похожих на тыквы, плывущие по поверхности мутного потока. Да и сами головы их были удивительно изуродованы: у осужденных они были выбриты наголо, у пленников – подстрижены в кружок, а остатки волос зачесаны в хохлы и связаны ленточкой, как у монголов. Все это делалось, видимо, для того, чтобы в каждом, кому удалось бы сбежать, можно было бы сразу узнать галерника.
Человек никогда не знает своих настоящих сил. Ему кажется, что он никогда бы и ни за что не выдержал бы подобного. Однако ты сидишь несколько дней на корточках, среди навоза и вони, глотаешь такие помои, которые сам никогда бы не предложил свиньям. Тебе не удается даже как следует выспаться, некуда протянуть ноги, но ты все-таки живешь, хотя уже не сознавая, что такое жизнь и что такое смерть. Твои чувства притупляются, мысли бродят неизвестно где, но сердце еще бьется, легкие дышат, а кровь течет по жилам.
Более всего меня поддерживало то, что в минуту проблеска сознания я должен был заботиться о Криштуфеке. Хотя его кожа уже достаточно огрубела от пережитых испытаний – вы, разумеется, понимаете, что я имею в виду кожу не в прямом смысле слова, – однако у него была более нежная душа. Стоило мне только вспомнить о его тяжелых переживаниях после несчастной встречи с Маркеткой или его туманные рассуждения о звездах, как у меня сразу же появлялось опасение, – ведь еще более тяжелые телесные страдания и муки могут окончательно свести его в могилу. Однако Криштуфек, как это ни удивительно, переносил весь тот ужас куда лучше, чем я. Иногда он и сам подбадривал меня. Я долго не мог понять этого. Наконец я пришел к двум заключениям: или Криштуфек, после своих жизненных неудач, оказался сильнее меня, или телесные муки, испытываемые нами здесь, меньше угнетают человека, чем те душевные переживания, которые он должен преодолевать в самом себе. Оба эти вывода были правдоподобны, и я решил учиться терпению у Криштуфека. Известно, что каждое новое испытание только закаляет человека, борющегося против всего, что ниспошлет ему и обрушит на него судьба.
Но бывали минуты, когда подобные рассуждения не могли утешить меня, и тогда мною овладевало страшное отчаяние. Я сидел на промокшей и прогнившей соломе, в кандалах, трясся от лихорадки, смотрел на сырые стены, за которыми находился мир, ввергнувший меня сюда и надолго лишивший солнца, родины, свободы и возможности вернуться домой, – и в моей душе закипали тогда одни горькие слезы, которые, хоть и не вырывались наружу, однако причиняли мне мучительную боль. К счастью, здесь не было никакой возможности покончить с собой, а то я наверняка сделал бы это.
И вот, в одну из таких минут, когда я уже не думал ни о чем, кроме смерти, в углу нашей камеры вдруг зазвучала… песня. Я не понимал ее слов, – ее пел один араб. Арабские песни какие-то особенные и необычные для нашего слуха, – их мотив очень трудно запомнить, и нам кажется, что мелодия нарастает и замирает произвольно. Слушая подобную песню, невольно думаешь, что певец целиком находится во власти своих мгновенных причуд и настроений, а его песня – лишь смесь причитаний со страшно пылкой и сильной мечтой и похожа на сплошное безутешное рыдание. Но потом она увлекает тебя, и в один миг перед тобой исчезает тьма, рушатся стены и впереди открываются широкие горизонты и бескрайний простор знойных пустынь. Такая песня пышет огнем и страстью, и тебе кажется, что это поет сама жизнь, которую никому никогда не запереть в застенок, жизнь, которая может погаснуть в одном человеке, но продолжается и развивается во всем, что зреет, наполняется соками и дышит, жизнь, которая была и будет вечно.
Когда я услышал эту арабскую песню, она глубоко проникла в мое сердце и внушила уверенность в том, что, пока моя жизнь продолжается, ничего еще не потеряно и мне, возможно, удастся вернуться к ее сладким источникам, а если и не удастся, то прекрасно уже и сознание того, что жизнь повсюду неустанно кипит и идет вперед, суровая, созидающая, непреодолимая. Я вдруг почувствовал такой прилив сил, что твердо решил никому не позволить отстранить меня от стола жизни и лишить возможности снова принять участие в ее пиршествах. Вот как подействовала на меня эта арабская песня, мелодия которой была трудно уловимой, но близкой моему сердцу. Это была как раз та самая песня, о которой я, помнится, только намекнул во введении к книге.
Как ни странно, на следующее утро тюремщики вынесли нашего певца… мертвым. Араб уже окоченел – вероятно, он умер в тот же вечер, когда спел свою песню. По-видимому, вместе с этой песней он выдохнул и всю свою душу. Не знаю почему, но мне казалось, что это был счастливый человек. Его не смогли удержать в тюрьме. Со своей песней он вырвался туда, откуда его уже никто не мог вернуть. Ведь ничего не стоит посадить человека в тюрьму, подвергнуть пыткам, искалечить и убить его, но невозможно сделать одного – мне трудно выразить это словами – убить душу, дух, мысль, мечту, любовь к жизни. Смотрите-ка, араб умер, его унесли отсюда, но то, что он пропел, осталось здесь, в наших сердцах, и я, уже более сильный и богатый, понесу мечту погибшего араба в своем сердце.
Вскоре перед нами распахнулись ворота баньо и нас вывели из него. Выйдя на свет, мы в первую минуту чуть не ослепли. Но палки и кулаки тюремщиков быстро привели нас в чувство.
Нас гнали к пристани. Доковыляв до набережной, я поднял голову и впервые в жизни увидел перед собой море. Хотя боль в моих костях нисколько не уменьшилась, но я забыл о ней. Очутившись прямо на берегу океана, я оцепенел, очарованный им, словно птичка, загипнотизированная змеиным взглядом, и никак не мог оторвать от него глаз.
Мне никогда не удастся передать того, как подействовало на меня море, но если бы я и смог это сделать, то тот, кто не видел его, все равно не понял бы меня. Что рассказать о нем? Тут человек легко убеждается, как бедна и как бессильна его речь.
В тот день море было сравнительно спокойно, по его поверхности катились небольшие волны, которые, кудрявясь белыми гребнями, перегоняли друг друга и налетали на берег, рассыпаясь брызгами. Море глухо шумело, точно страшная, но проходящая стороной, буря, которая доходит до берега лишь как слабый непрерывный шум. А его необозримая широта! Сплошная вода до самого горизонта… Для меня, жителя горной страны, вероятно, самым необычным было то, что вся эта бескрайняя водная равнина была живой, меняющейся, находящейся в непрерывном движении. Здесь, на берегу, ты стоишь еще на земле, которая прочно и неподвижно лежит за твоей спиной, ты можешь на нее лечь, сесть, шагать по ней, ты можешь рассчитывать на нее, как на нечто безопасное. А перед тобой – еще более величественное пространство, более цельное, чем пестрая поверхность земли, более живое, подвижное, проницаемое, неопределенное, коварное и манящее, похожее на огромное бесформенное животное, которое шаловливо плещется у берега, то набегая на него, то отскакивая. У него нет ни дна и ни края. Море…
Однако нам недолго позволили любоваться этим зрелищем. Нас повели теперь к молу, у которого стоял на якоре большой корабль. До сих пор я видел только речные суда, а их вошло бы в этот корабль несколько штук.
– Это галера, – сказал Криштуфек.
Она была ужасно длинная; но довольно узкая и плоская. Когда мы приблизились к ней, я смог рассмотреть ее получше. Впереди у нее торчал длинный таран, который вырастал из плоской треугольной палубы, покрытой небольшим навесом. На этой же палубе стояла грот-мачта. От носа к кормовой части тянулся низкий тент, под которым согнувшись мог проходить человек; за тентом, кроме фок-мачты, возвышавшейся почти у самой кормы, рассмотреть с берега больше ничего не удалось. Корма в свою очередь возвышалась над основной частью корабля; на ней был полуют с плоской крышей и перилами. На задней палубе виднелось большое колесо кормчего с рукоятками для управления. Что меня более всего поразило, так это, по меньшей мере, два десятка весел, уныло свисающих у борта, каждое из которых было раза в четыре длиннее меня. Неужели нам придется ими грести?..
Затем корабельщики положили несколько досок на край борта галеры и погнали нас по ним. Я брел, спотыкаясь, по этим скользким и шатким доскам, впервые заглядывая в помещения корабля и рассматривая место своей новой службы. Длина галеры была в восемь раз больше ширины, и между малой, передней, палубой и кормой масса поперечно расположенных сидений, в каждом отсеке по два против двух других, но они были устроены не перпендикулярно к оси корабля, а немного наискось, как растут иголки на пихтовой ветке. Над каждой парой сидений торчал конец весла, просунутого через дыру в борту галеры. Двадцать четыре весла торчали с левого борта и столько же – с правого. Между снастями, от кормы до носовой части, возвышался дощатый мостик, разделявший сидения на правобортовые и на левобортовые.
Наши проводники грубо толкали нас с прибортовых дорожек, и мы скользили, скакали и падали прямо внутрь корабля. Там уже находились надсмотрщики, которые стали тут же разбивать нас на группы по семи человек и разводить по веслам. На сидения, обращенные к корме, они сажали по четыре человека, а на противоположные – по три. Рассадив нас у весел, корабельщики приказали нам не подниматься и терпеливо ожидать, пока они не закуют нас в кандалы и не прикрепят цепью. На плоском полу, прямо у сидений, были прибиты бруски, очевидно предназначенные для того, чтобы опираться в них ногами во время гребли тяжелыми веслами. Но они служили не только для того. К этим брускам корабельщики стали Приковывать наши ноги! Надев на щиколотки железные кольца, они замкнули их на замок вместе с короткой цепью, прикрепленной к брускам.
Когда на нас надевали кандалы, вокруг поднялся грохот, точно в огромной кузнице. Через минуту все мы были прикованы к галере. Только теперь мы стали настоящими галерниками.
Я сидел лицом к корме вместе с двумя арабами и одним негром. Криштуфек был прикован прямо напротив меня, между двумя белыми, один из которых, очевидно, отбывал наказание, – его голова была обрита наголо, так же, как у нас, другой, – у этого часть волос была подстрижена высоко над ушами, а остальные завязаны в хохол, – по-видимому, преступником не был. С последним мы быстро разговорились. Это был француз, довольно хорошо болтавший по-немецки, и его присутствие оказалось для нас исключительно полезным. Он обладал богатым опытом и плавал на галере уже не первый раз. Его советы в будущем помогли нам избежать многих ударов бича надсмотрщика.
Наша надежда на скорое отплытие, к сожалению, не сбылась. Казалось, что мы только сменили камеру в баньо на кандалы галеры. Однако нам удалось при этом приобрести и немалую выгоду, – так, по крайней мере, показалось всем вначале. Мы дышали и никак не могли надышаться свежим воздухом, идущим сюда с моря и проникавшим к нам сверху, поскольку над нами не было никакого навеса. Хотя мы не видели ни берега, ни самого моря, – нам мешали высокие борта корабля, – но уже то, что мы могли смотреть на голубой небосвод, следить за движением облаков и полетом чаек, в сравнении с мраком тюремного заключения казалось нам великим счастьем. Француз же только посмеивался над нашим восторгом и говорил:
– Во время ливня или холодного шторма вы увидите и оборотную сторону медали.
– Неужели нас не станут расковывать на ночь?
– Разве нас не будут сменять у весел? – удивлялись мы.
– Чего вы только не придумаете! – усмехнулся он с горечью. – Вас будут сменять через шесть или десять часов лишь во время плавания на далекие расстояния. В остальных случаях – нет причины отвязывать вас. Галеры редко уходят в открытое море; при непродолжительной гребле вдоль берега у вас найдется время и для короткой передышки. По ночам корабль становится на якорь, наши отсеки покрываются холстом и цепи достаточно длинны для того, чтобы мы могли прилечь на сидении или на полу. Впрочем, сегодня вечером каждый из вас получит по одеялу; кому повезет, – тому достанется такое, которое стиралось год тому назад…