Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Микола Бажан
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Как труд и мысль, познать дела и земли.
О мир поступков, трудный мир людей,
Я частность отделю, все частности объемля
В единой сложности твоей!
Исследователи, кстати, сближали эту поэму с известным стихотворением Э. Верхарна «Число» – и небезосновательно: в обоих случаях, действительно, образ Числа предстает огромным историко-культурологическим символом, различным, естественно, по смыслу у каждого из поэтов.
Потом была у М. Бажана обостренно аналитическая «Трилогия страстей» (1933), не без некоторой даже натуралистичности анатомирующая «старые», недобрые и больные человеческие чувства («И так же из ямы, из бездны, встает пещерное чувство – страх»), на смену которым приходит рожденная в трудной борьбе радость – «зерно будущего», первый его гонец. Завершила поисковый и полемический цикл М. Бажана поэма «И солнце такое прозрачное» («Садовник»), уже исполненная мажорных тонов, передающих полнокровное гуманистическое мироощущение человека социализма (социализма, впрочем, не столько сущего, сколько чаемого, «предвидимого»). Эту поэму Н. Заболоцкий считал одним из лучших образцов советской философской лирики.
Переходя от одной сложной темы к другой, вкладывая в них напряжение ищущей мысли и немалую личную страсть, решая важные и для самого себя этические, мировоззренческие проблемы, поэт в эти годы проделал, по существу, огромную работу ума и души. В ней, испытывая радость обретений, и горечь утрат, и волнующие чувства вторжения в новые сферы поэтического, автор разрешал и собственные творческие противоречия, выход из которых он усматривал в постоянном движении и обновлении: «Так цепь руби скорей и рвись вперед с причала! Ведь не в чернильницах фрегат твой ищет шквалов…» («Ночной рейс», 1928).
В своем развитии М. Бажан, казалось бы, напрасно оставлял некоторые, уже завоеванные, художественные рубежи. Скажем, эту блистательную экспрессию реалистического вещного образа: «Масивні коні, п’яні коні мотуззя рвали, пруги шлей, тягли в проклятім перегоні тупі потвори батарей» («Слово о полку»). [15]15
См. перевод на с. 83–84 наст. изд.
[Закрыть]Или этот горьковато-ироничный, музыкально-изысканный стилистический «урбанизм»: «Із чорного стебла баска сівба важких басів і флейти метушня баска на рині голосів. І око юрб проколоте на шпагах тисяч ламп. Крутись, прокляте коло те! Такт! Темп!» («Элегия аттракционов» [16]16
См. с. 76–77.
[Закрыть]). Не очень легко было читателю после этого свыкаться со стихами, к примеру, из «Числа» – о том, как «бессменное коловращенье циклов само свергает грань, к какой оно привыкло…» Что тут сказать? Своими философскими и историко-культурными поэмами М. Бажан вторгался в те поэтические края, куда не так уж часто ступала нога других мастеров советской поэзии. Его образная мысль заглянула в очень сложные сферы исторической психологии, идейных борений, интеллектуальных построений – и опыт, приобретенный им (вместе с П. Тычиной, автором поэмы «Сковорода», некоторыми другими поэтами), отзовется в украинской поэзии лишь позже, в 60-е годы, в творчестве И. Драча, Д. Павлычко, Б. Олейника, Л. Костенко.
Да, были здесь и слишком однозначные решения некоторых проблем культуры и эстетики, и парадоксальный патетический жар иных рационалистических построений – в «Числе», в «Трилогии страстей», и склонность к излишней деформации образа. И в то же время, не закрывая глаз на это, можно с уверенностью присоединиться к выводу современной исследовательницы, которая ставит в большую заслугу М. Бажану именно развернутую в его поэмах 1929–1934 годов «беспрецедентную в истории украинской советской поэзии дискуссию с моральными двойниками – призрачными образами буржуазного мира – в честь прогресса и социализма». И даже к ее словам о том, что по силе страсти, настойчивости и творческой инициативы, с которыми автор «Строений» и «Смерти Гамлета» вел этот идеологический бой, его «можно назвать одним из самых смелых советских поэтов». [17]17
Костенко Н. В.Поетика Миколи Бажана. С. 91, 99.
[Закрыть]
3
Микола Бажан – поэт четко выраженного эпического и эпико-драматического склада (относительно последнего – вспомним «драмы идей» в только что рассмотренных поэмах). Эпическое зерно хорошо заметно и в его «изображающих», повествующих, нередко фабульных лирических стихах, и особенно ясно оно проступает в поэмах. Жанр поэмы наряду со своеобразно разработанным стихотворным рассказом (в молодости – балладой) на протяжении всей жизни оставался его привычной и излюбленной формой. Разговор о большой поэме, с которой после «Садовника» (1934) начинался, по существу, новый этап творческого развития поэта, дает удобную возможность рассмотреть в определенном единстве и последующие произведения в этом жанре – некоторые из них, по общему признанию, стали заметными достижениями всей советской поэзии.
Это относится, прежде всего, к написанной в 1935–1937 годах поэме «Бессмертие», в подзаголовке которой значилось: «Три повести о товарище Кирове». В отличие от большей части предшествующих поэм это произведение сюжетное и в определенном смысле монументальное; на более или менее прочном сюжетном фундаменте будут выстроены и последующие поэмы автора.
В «Бессмертии» поэт ставил перед собой значительную для литературы своего времени задачу.
Воспев еще в ранних балладах мужественного и цельного человека – бойца революции и спустя годы подтвердив лирически, что «успела возмужать работы, радости и наступленья рать, разведчики, герои, жизнеборцы» («Садовник»), М. Бажан впервые в полный рост изобразил коммуниста – представителя ленинской гвардии. О С. М. Кирове после его гибели было написано много – разного и по глубине и качеству; М. Бажан, можно думать, писал о нем «по мандату сердца», его привлекал этот образ большевика, сочетавший в себе черты пролетария, интеллигента и профессионального революционера, человека ярко талантливого – из тех, которые «умели жить», говоря словами из уже цитировавшейся поэмы.
Замысел и материал поэмы требовали от автора строгой правдивости, безупречной достоверности в изображении исторических обстоятельств, атмосферы времени, биографических фактов – эстетика эпохи, во всяком случае, не допускала в подобных темах смелого домысла и слишком субъективного в идения действительности. Для Бажана это означало потребность в серьезной переориентации своей художественной системы на жизнеподобный и «проясненный» в своих образных средствах реализм, основанный, прежде всего, на последовательном во времени повествовании и четком, детализированном раскрытии характера героя. В чем-то ограничив себя, не избежав отдельных потерь, автор главного из взыскуемого достиг – было создано интересное, значительное произведение (естественно, в рамках возможностей того возвышенно-монументального стиля, которого требовала от сочинения на такую тему тогдашняя критика).
Обратим внимание на то, что «Бессмертие» – не одна, а «три повести» о Кирове, и они не равноценны. Третья (и самая поздняя по времени написания) – «День» – в немалой мере обескровлена иллюстративностью, заботой о дотошном изображении широкого круга «деловых забот» героя (сам М. Бажан находил в ней описательную «статуарность»). Выпукло очерчен образ молодого Кирова, участника революционной борьбы против царизма, в повести «Знамя», ставшей добротнейшим образцом упомянутого конкретного и «прямого» реализма в поэзии 30-х годов. А вот во второй повести – «Ночь перед боем» (написанной раньше других и, возможно, в качестве самостоятельного произведения) – реализм, так сказать, цветной, окрашенный в горячие романтические тона, потому-то и глава получилась самой бажановской и самой впечатляющей поэтически. Здесь – Киров, показанный в момент высокого духовного взлета, Киров – мыслитель и, если хотите, романтик революции, остающийся в то же время человеком кипучей большевистской практики, перед решающим боем уже заглядывающим в созидательное «завтра». Как вырос, обогатился духовно у автора «Бессмертия» образ нового человека, положительного героя современности! По близкому идейно-эстетическому соседству вспоминаются виднейшие произведения тех лет о людях ленинской партии – кинотрилогия о Максиме Г. Козинцева и Л. Трауберга, «Последний из Удэге» А. Фадеева, «Кремлевские куранты» Н. Погодина.
Художественный лад лучших страниц этой поэмы и сейчас вызывает почтительное к себе отношение. Здесь – и четкая «суриковская» живопись «Знамени» с множеством зримых и слышимых, всегда характеристических деталей. И «густое политональное письмо» «Ночи перед боем», где такая же ощутимость предметных описаний (знаменитое: «Решительно подняты плечи, играют широкие мышцы, скрипит порыжелая сумка с походным, привычным добром») сочетается с щедрой романтической колористикой пейзажного фона («Аркады оранжевой меди, пласты первозданной лазури, сквозь облачные колоннады – багрянец далеких зарниц»), И проникнутая патетикой историческая символика, вырастающая из той же пейзажной картины заката: «Империи грузное солнце навеки склонилось ниц», «Как ханский бунчуконосец, солнце склонилось ниц». Все это в «Бессмертии» – как сама молодость нового, удивительно мощного исторического мышления, выработанного такой же молодой поэзией, всей литературой социалистического реализма, осознанного теперь как основной метод советского искусства.
Идейную нацеленность двух небольших последующих поэм М. Бажана – «Отцы и сыновья» (1938) и «Мать» (1938) – можно охарактеризовать заключительными строками первой из них: «Так пусть посмеет враг грозить моей отчизне, где есть такой народ – отцы и сыновья!» «Красногвардейская» героика членов семьи луганского рабочего Петра Цупова и подвиг молодого советского воина, погибшего в бою на озере Хасан, – все это, пусть довольно эскизно изображенное, служило делу духовной мобилизации народа на подготовку к обороне страны – ведь «в воздухе пахло грозой», как пелось в популярной тогда песне.
Когда военная гроза разразилась, М. Бажан встретил ее во всеоружии как гражданин и поэт. В 1942 году была напечатана его историческая поэма «Даниил Галицкий», работу над которой автор начал еще в мирное время. Уроки далекого прошлого оказались как нельзя более современными и актуальными. Западноукраинский князь Даниил Галицкий, разгромивший в 1232 году хищных рыцарей Ливонского ордена, стал в ряд великих предков – от Александра Невского и Дмитрия Донского до Суворова и Кутузова, Чапаева и Щорса, чьи имена воодушевляли советских воинов в борьбе против гитлеровских захватчиков.
«Немногословной летописи речь» художественно материализована автором в поэме, которую можно уподобить строгой, лаконичной и вместе с тем проникнутой динамизмом исторической гравюре. Почти никакой внешней стилизации (кроме, естественно, реалий времени и очень экономного языкового колорита) – и вместе с тем тесная стянутость, мускулистая упругость каждого стиха и каждой фразы, которые выстраиваются одна за другой преимущественно в сочинительной синтаксической связи: действительно, как в летописи. Этому ладу очень «вторит» строфическая форма – самые простые, казалось бы, двустишия, умышленно негладкие, не столько чеканные, сколько «рубленые», с однообразными (тут это однообразие эффективно!) мужскими рифмами: «Шли копьеносцы, молнией струя блестящих длинных копий острия. Шли меченосцы, острые мечи держа в руках, как яркие лучи. Шли лучники, – колчаны их полны роями острых стрел, дождем войны».
Картины отпора захватчикам в поэме – картины народные по всему своему духу. Хотя поэма названа именем князя, на первом плане здесь дружинники – гречкосеи, смолокуры, звероловы и кузнецы, их матери и жены. И вельможный Бруно сходится в личном поединке не с Даниилом, как требовала бы рыцарская (и поэтическая) традиция, а с простым воином, «голубоглазым юным славянином», который и валит на землю «немецкого рака» в громыхающей железной скорлупе. Эту демократичность видения истории в поэме следует особо отметить, ее не всегда удавалось достигнуть другим нашим художникам 30–40-х годов.
А исторический урок, который выводит поэт из событий семисотлетней давности: «Звени, оружье, людям весть неси – враги не будут править на Руси», – выражал ту «думу единую, волю единую», которой жили советские люди в те грозные годы.
Поэмы М. Бажана в своей большей части отличаются глубоким драматизмом, резкой конфликтностью, проистекающей из непримиримых сшибок идей и стоящих за ними общественных сил. Исторический оптимизм, вопреки взглядам всяческих упростителей, не только не чужд смелому проникновению в «живительные грозы противоречий», но и прочно (по крайней мере, в «предварительных» анализах) с ним связан. Так было и во многих поэмах М. Бажана, особенно времен его молодости. Драма идей, имеющая, конечно, разный конкретный смысл и различные решения, – излюбленная основа многих его сюжетов, и не только повествовательных, но нередко и чисто лирических. Обнаженного, вполне очевидного драматизма исполнена и поэма «Полет сквозь бурю» (1964), написанная почти через двадцать лет после окончания войны с фашизмом, но снова дышащая ее жаркими бурями.
За изображенной автором историей девушки, дочери репрессированных перед войной родителей, которая находит свое место в борьбе с врагом, вопреки каменному недоверию больших и малых иванов фомичей, стояли вопросы большой политической остроты, требующие до конца честного ответа.
Автор не смягчает правды о горестных переживаниях Оксаны, о трагичности многих судеб, подобных судьбам ее родителей. Вот героиня слушает памятное выступление Сталина в начале войны: «Речь третьего июля: „Братья, сестры! Друзья!“ Он так впервые нас назвал. Ему ответить мне совсем непросто: я дочь того, кто за решеткой пал». (В оригинале: «Тот коммунист, который пал, умирая в его тюрьме и веря в него, – он был отцом моим»). Однако пережитое не могло поколебать девушку в момент решающего выбора – собственно, и не было его, этого выбора: «Меня от общего похода не отделят глаза колючие иль проволока… Нет!»
Эти колючие глаза, полные «здорового недоверия» ко всем, а особенно к людям, «меченным», подобно Оксане, судьбой, были проклятьем своего времени, и автор осуждает их каждым высказанным и невысказанным словом…
В финале (применительно к поэтике М. Бажана, хочется сказать – заключительных кадрах) поэмы радистка Оксана прыгает с парашютом в заданное место, и после испытанных в воздухе тягчайших ощущений («…сто рук, сто ног, сто тел, и тяжеленный вал мгновенной муки») ей кажется: в ночном небе ее приняли и несут сквозь бурю «могучие, теплые, добрые руки народа», что «ошпаренны стужей сурового нашего времени…»
В поэме М. Бажана был и расчет с известными всенародными бедами времен культа личности, и отклик на сложные, порой недоуменные вопросы, которые вызывало у тогдашней молодежи разоблачение этого культа на XX съезде КПСС. Зло осуждено, зло должно быть вырвано с корнем, но тем более необходима гражданская, патриотическая ясность зрения, укрепляющая верность младших поколений революционным, коммунистическим заветам отцов («Что б ни случилось, ты не должна утратить нашей веры» – так говорил Оксане ее отец незадолго перед своей гибелью). Не вызывающая сомнений оценка сторон прошлого – и решительное отрицание всяческой духовной растерянности и дезориентированности – в этом видится главный идейный смысл поэмы, очень своевременный в общественных условиях начала 60-х годов. (Добавлю от себя: замысел ее в значительной мере подсказан судьбой партизанской радистки М. В. Вовчик-Блакитной, дочери известного украинского советского поэта «первого призыва» В. Эллана-Блакитного).
Последняя из «точно обозначенных» по жанру поэм Бажана – «Ночные раздумья старого мастера» (1976) – посвящена, как гласит надпись, «ровеньковским друзьям» автора. [18]18
В шахтерском городе Ровеньки (на Ворошиловградчине) поэт неоднократно избирался депутатом Верховного Совета УССР.
[Закрыть]Жизненные пути старого шахтера – приблизительного ровесника автора – показаны здесь без особых индивидуальных примет и оттенков, это скорее пути целого поколения, главное – в их духовных, нравственных уроках. Правда, в чисто внешнем, стороннем подходе к герою Бажана не упрекнешь, поэзия характера рабочего человека с доброй трудовой, коллективистской выковкой знакома и близка ему еще со времен «Бессмертия» и «Отцов и детей». Ощутима она и здесь, в этой поэме итогов, поэме памяти и нравственной самопроверки. Тем более что голос рассказчика здесь порой явственно сливается с голосом автора, с его собственными эмоциональными импульсами: «Уже перевал. Уже сходят на убыль дороги и радости. Старость. Пора. Еще под землею последний твой уголь. Но порох остался. Душа не стара! И воля ведет на-гора! На-гора!»
Эпическое начало в поэзии М. Бажана можно смело назвать доминирующим по устремленности авторской мысли к историческому смыслу событий и явлений, по тесной слиянности «судьбы человеческой – судьбы народной» в образах и коллизиях его стихов. Как уже говорилось, он любит изображать, любит рассказывать, многие стихотворения у него фабульны. В этой связи понятна склонность критиков называть поэмами и некоторые большие стихотворения М. Бажана – скажем, в книгах «Уманские воспоминания» или «Четыре рассказа о надежде». Однако здесь мы имеем дело с циклами – не поэм, а именно крупных повествовательных стихотворений, которые лишь в своем композиционном единстве могут образовывать нечто равнозначное большой и сложной поэме. Назовем их скорее стихотворными рассказами, новеллами, в иных случаях даже маленькими повестями «из цикла» – во всяком случае, в них не так четко виден «шаг по вершинным точкам», которым в идеале (по Белинскому) должна отличаться поэма. Да и по общему строю это все-таки сюжеты «из цикла».
Поэмы М. Бажана – от «Ночи Гофмана» до «Бессмертия», от «Числа» до «Полета сквозь бурю» – не просто охватить единым взглядом. Перед нами многообразные, подчас резкие различия – и «по вертикали» эстетического, художественного развития поэта, и «по горизонтали» свойственной каждому крупному таланту широты его творческих интересов. Все же самое характерное, общее для большинства произведений этого жанра здесь видно достаточно ясно.
Действительно, ясность и выверенность конструкций, продуманность разнообразных сопоставлений и контрастов, умелое завязывание многочисленных узлов внутреннего действия, сложного развития художественной идеи – все это открывается внимательному взгляду во многих его поэмах. Не всем это может быть по вкусу – иные хотели бы видеть более непосредственный, более подвластный живому чувству ход повествования, но вспомним хотя бы пушкинскую мысль о «силе ума, которая располагает части в их отношении к целому»: в ней поэт видел одно из «условий прекрасного», считая, например, единый план «Ада» в поэме Данте «уже плодом высокого гения». [19]19
Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16-ти томах. [М.; Л.], 1949. Т. II. С. 42.
[Закрыть]
М. Бажан в этом отношении – твердый сторонник (после крайностей юношеской экспрессии) принципов рациональной меры и самого тонкого выявления диалектических внутренних соотношений (родственности или контраста) в изображаемой картине жизни. Еще одна цитата, которая уже непосредственно относится к предмету: «У Бажана – внутренняя динамика, динамика мысли, любовь к напряжению мысли, и в этом, мне кажется, я не ошибусь, если скажу: здесь он один из самых первых. Контуры мысли у него ясные, четко очерченные и всегда на высоких регистрах». [20]20
Тичина П. Магістралями життя. Київ, 1941. С. 14.
[Закрыть]
Действительно, стоит присмотреться к тому, как совмещены, скажем, конкретный и обобщенный до высокой монументальности планы в двух первых «повестях о товарище Кирове», или к сложному, взаимопроникающему соединению разных времен и разных психологических состояний героини в «Полете сквозь бурю», чтобы еще раз убедиться: перед нами зрелое, совершенное по исполнению, богатое живой мыслью искусство.
4
Лирика М. Бажана… Правда, произнеся эти слова, иной раз спохватываешься – точно ли лиричны в обычном смысле многие из стихов этого поэта: к разговору о «сердечности», «задушевности», «нежности» они, в общем, не склоняют, и, за исключением разве что самых поздних из них, здесь не найдешь бесценных лирических откровений, которыми поражают нас, скажем, Есенин или Сосюра. Он мастер иного психологического и стилевого склада, иной традиции, которую можно назвать традицией поэзии интеллектуальной, поэзии твердого словесного чекана. Нетрудно увидеть, что внутренняя энергия его стиха питается, главным образом, напряжением мысли, ее драматическим (в лучших образцах) развитием, беспрерывной работой соединений и сопоставлений, антитез и сближений. Почти на всех регистрах (исключая разве что патетическо-торжественный, порой грешащий риторикой) этот стих мужественно сдержан в непосредственном выражении чувств, предпочитает объективизировать их через динамику и пластику зримых, материальных, почти осязаемых образов. Лирическая субъективность поэта вообще тяготеет к самораскрытию через образы объективного мира; его стих не только «картинный», изобразительный, но часто и повествовательный, сюжетный.
Наиболее частые жанрово-тематические разновидности его поэзии – лирико-философская медитация (большей частью с какой-нибудь конкретной «фактической» или пейзажной основой), стихотворная, различным общественным событиям посвященная публицистика и довольно своеобразные поэтические новеллы или рассказы – лироэпические произведения, так сказать, малого и среднего по размерам калибров (особую склонность поэт проявил к ним в последние десятилетия).
Тяготение М. Бажана к группировке стихотворений в циклы, в определенные содержательные массивы можно проследить почти во всех его книгах, начиная со «Строений». Связь между архитектоническими «единицами» цикла создается у него не только единством темы и материала: цикл для автора – некая, причем излюбленная, форма, благодаря которой он может додумать и осветить со всех сторон главную идею, организующую поэтический замысел. Для автора существенны внутреннее развитие темы, фактор подтекстового взаимодополнения мотивов, и недаром такие циклы, как, скажем, «Киевские этюды» или «Мицкевич в Одессе», можно назвать своеобразными фрагментарными поэмами, поэмами без соединительных фабульных звеньев. Как хороший зодчий, поэт любит расчленять и вместе с тем приводить к сложному структурному единству объемную «массу» своего событийного и психологического материала, чтоб «грань прикипела к грани», согласно его же словам из стихотворения «Строитель». Конечно, это лишь идеал, к которому автор иной раз приближается, а иной – и нет…
Публицистическими стихами М. Бажан начинал, и одно из самых сильных юношеских произведений такого рода до сих пор продолжает открывать книги его «Избранного». Это – посвященное В. И. Ленину стихотворение «21 января», написанное в скорбные январские дни 1924 года:
Нет! Он жив,
Он не умер, не умер!
Он в городе, он в селе!
В мильонах людей, в их порыве, их думе
Идет Ильич по земле.
Стихотворения такого же прямого публицистического звучания и назначения занимают довольно видное место во всем творчестве украинского советского поэта. Часть из них, выполнив свою призывную, мобилизующую работу, пополнила, так сказать, музейные фонды истории нашей поэзии. Некоторые стихи, особенно из тех, что создавались в 30–40-е годы, были слишком отягощены риторикой, полной торжественных архаизмов – едва ли не в духе ломоносовско-державинской оды, – и вряд ли самому автору доставляли радость позднейшие воспоминания о них. Но и сегодня с волнением перечитываются строки незабываемой «Клятвы» 1941 года – афористически крылатого, насыщенного огромным чувством призыва и девиза, четко выражавшего несгибаемую волю советского народа к победе над врагом. Доподлинные «железные тоны» войны звучат в «Ветре с Востока», «Нашем танке», «Твоем сыне» и других стихах грозных боевых лет. А несколько позже поэт блеснул мастерством памфлетного стиха в «Наброске портрета», посвященном одному из самых рьяных герольдов «холодной войны» У. Черчиллю. Увлекавшие молодого М. Бажана резкость и прямота стиха Маяковского, его сатирическая приперченность не остались чужими для стихотворной публицистики украинского поэта.
А его собственно лирическая медитативная и лироэпическая (уже упомянутых небольших калибров) поэзия лучше всего прослеживается по циклам, которые создавались поэтом на протяжении свыше пяти десятилетий.
Предвоенные грузинский и узбекистанский циклы дышат взволнованностью первых встреч – многие наши поэты впервые, по существу, познавали тогда «чувство семьи единой», знакомясь с землями, жизнью, культурой братских народов страны. Впрочем, деклараций на эту тему здесь мало. Стихи М. Бажана раздумчивы, мысль поэта занимает связь современности с опытом прошлого – на первом месте здесь мотивы труда, творчества, культуры как залогов бессмертия народа и человека. Интересна внутренняя антитеза, пронизывающая стихи «На руинах в Кутаиси» (1937) и «Путь на Тмогви» (1936), – камень и человек, безжизненность инертной материи и живое чудо труда, творческого подвига. Стихия камня здесь – это стихия суровости, суровости не только неживой, косной природы, но – метафорически – и бесчеловечных законов несправедливого общества. Но тот же камень, обработанный руками человека, как, скажем, прекрасная каменная резьба, сохранившаяся на руинах древнего виадука, рождает мысль о творческих, культуро-созидательных силах народа, которым социализм должен придать новые могучие импульсы. Эту идею наша поэзия 30-х годов тоже утверждала, по существу, впервые таким широким фронтом; представая в стихах М. Бажана чрезвычайно органичной и философски «озвученной», она, между прочим, в некоторых оттенках явственно сближала украинского поэта с таким мастером, как Заболоцкий, правда, Заболоцкий не 30-х, а 40-х годов, периода таких стихов, как «Город в степи» или «Я не люблю гармонии в природе…» (оба поэта относились друг к другу с глубокой симпатией, Заболоцкому принадлежат переводы многих стихотворений Бажана). На украинском материале тема «рабочей ярости», творческой страсти, исторической жизнестойкости трудового человека и целого народа была блестяще развита М. Бажаном в стихотворении «На карпатских взгорьях» из цикла «Бориславские рассказы» (1940). Когда поэт пишет об исхлестанном ветрами и морозами дубе, «проросшем в лазурь сквозь гранитные плиты», мы узнаем в этом образе подобие не только судьбы великого Ивана Франко, но и всей «породы упрямой», всей осанки и мощи его народа.
А размышления о других силах истории, силах зла и разрушения, насилия и захватничества, конденсировались в чеканных, словно и впрямь на камне резанных строфах «Гробницы Тимура» (1938) – стихотворения, которое и сейчас перечитывается с глубокими и вполне современными в своей сути чувствами. Смысловым центром и здесь выступает образ камня, но теперь это – нефрит, из которого высечена гробница древнего губителя народов, «забвения холодный камень», в чьих тусклых гранях видны лишь мертвые дали «бесследных войн, пустых смертей». Историческая и человеческая тщета самой идеи завоевательных войн, покорения народов, самой психологии угнетения и деспотизма передана автором четко и мощно – стихи действительно напоминают беспощадную, как приговор, эпитафию:
Он – это смерть глухонемая.
В солончаках истерся след,
Где разрушитель шел, хромая,
Дорогой гибели и бед;
Где шел, хромая, тот лунатик
В бесплодных снах бесплодных дел,
Чтоб орды слать и дальше гнать их,
Прорваться сквозь любой предел.
И торные дороги мира
В один тупик уперлись все.
Склеп развалился Гур-Эмира,
Упали башни медресе.
Читая это стихотворение, вдохновляешься и точностью философского историзма авторской мысли, и силой ее поэтического воплощения. «Він смертю зник, як смертю виник» (приблизительный перевод: «Он в смерти исчез, как из смерти возник») – предельно емкая афористическая формула, обозначающая конечный итог земных путей любого завоевателя и тирана. И она была особо современна в годы, когда над Германией, над всей Западной Европой вставала мрачная тень Гитлера.
«Отчизне отдать не огрызки душ, а всю полноценность жизни иль смерти», – писал М. Бажан в одном из своих довоенных стихотворений 1936 года (в духе времени в нем упоминается «Человек в серой военной шинели», однако не поднимается рука записать его в типично «культовские», хотя и такие у него бывали, – настолько искренне и сильно звучит здесь мысль, обращенная не к личности, а к тому, что мы называем высшими духовными ценностями советского человека). Слова, полностью оправданные и подтвержденные поэзией Бажана, созданной на фронтах Великой Отечественной войны.
Идея патриотической героики в циклах «Сталинградская тетрадь» (1942–1943) и «Киевские этюды» (1943) раскрывается в живом единстве со всем лично увиденным, пережитым и выстраданным. «Зрительный ряд», изобразительная сторона, как всегда у автора «Строений», дана в этих стихах художнически добросовестно, точно и впечатляюще. Перед нами почти физически ощутимые образы происходящего: полыхание необозримой приволжской степи, «раскатистый широкий гром „катюши“, глухие всхлипы толстотелых мин», и в тучах «разящая смерть переходит в пике», и лица солдат в сталинградской траншее, ставшие «тверже и худей… спокойнее и смерти неподвластней», и трагический вид разрушенного Киева: пылающий университет, «и книги, как птицы, на мокрой панели в отчаянье бьют обгорелым крылом»… Все достоверно, ибо увидено глазами художника, уважающего язык реальности, осязаемо-конкретной правды. Но тут же и выходы за пределы этой конкретики, выходы в бесценную правду чувств, сложных переживаний, широких идейных обобщений. Как, скажем, в стихотворении «Возле хаты» (1942) с его образом старой женщины, «матери матерей», которая без слез и жалоб, не укоряющим, но и не прощающим взором провожает солдат, отступающих к Волге, – такая за ним встает мучительная правда времени. Или в таком реальном и вместе сгущенном до символичности сюжете: солдат Сталинграда спасает из волжских волн раненую женщину и, может быть, впервые с такой ясностью ощущает, что он «мужчина, сын народа своего», обязанный защитить всех слабых и нежных («На берегу»). И только психологически чуткий художник – чуткий даже к микроакустике свершавшихся исторических событий – мог передать в слове ту зыбкую еще грань между «вчера» и «сегодня», которую можно было уловить в глазах жителей освобожденного Киева: «Пройдут года, но это не сотрется. Всё виданное, прожитое зло на дне очей, в глубокой тьме колодца, как твердые кристаллы, залегло».
«Киевские этюды» завершались своеобразной «киевской утопией» конца 1943 года – большим стихотворением «Строитель». Кому-то может показаться, что это – обычные духоподъемные, «прочерчивающие перспективу» стихи, написанные с благородной целью ободрить, воодушевить современников картинами отстроенного в близком будущем города с его «зеркалами площадей» и «планетами золотыми» лампионов и фонарей. Пусть даже так, но как сильно проявляется здесь органично бажановская тема преодоления всяческого хаоса – и хаоса развалин, и любого возможного хаоса чувств – разумной целеустремленной волей человека-созидателя. Так выходит на руины его коммунист Строитель. Поэту, как и его читателям, действительно, нужно было это прозрение в завтрашний день, это предчувствие «великих добрых дел», которые должны были совершиться.