Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Микола Бажан
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Злое кипенье магмы, изверженье породы,
Дикого камня рычанье, мрамора белый ожог,
Тяжкий выдох вулкана, земли могучие роды,—
Мастер стальным зубилом тупую глыбу рассек.
(«Перед статуями Микеланджело»)
Конечно, психологически это очень индивидуальное восприятие мира. Но отражается в нем и вполне осознанный эстетический принцип, с молодых лет свойственный М. Бажану, – тяготение к «грубой», осязаемой, динамичной материи бытия, отрицающее «голубой туман» всякого надземного эстетства. Еще в 1927 году, разбираясь в различных течениях мирового искусства, М. Бажан выдвигал свое кредо «революционного материализма» в поэзии. «Не созерцать, не верить вещи на слово, глубже познавать вещь, хоть абсолютно познать ее нельзя. Хорошо видеть вещи, перебирать их и осязать – отличаться от импрессионистов. Осязать вещи материальные и объективные – отличаться от экспрессионистов. Не созерцать, не фотографировать их – отличаться от натуралистов. Быть революционным материалистом». [27]27
Бажан М. Одягніть окуляри// «Бумеранг» (Київ). 1927. № 1. С. 24–25. Перевод – автора статьи. «Бумеранг» – журнал памфлетов украинского футуризма.
[Закрыть]Обратим внимание, что поэт обосновывает свои взгляды, находясь как бы на территории изобразительных искусств, – «зрительный ряд» у него будет почти постоянно преобладать, даже в стихах о музыке. Изображать жизнь и выражать себя «весомо, грубо, зримо», вопреки поэзии каких-нибудь «чарующих снов» вгрызаться, вдалбливаться и в «поэзию числа» – это было по нем, в этом молодой Бажан ощущал свое побратимство с Маяковским, а общая романтичность миро-видения только многократно усиливала и расцвечивала образное воплощение этой склонности.
В нашей поэзии (не только украинской) он – один из крупнейших мастеров, принесших с собой вкус к предметности, к образу Вещи и Плоти, увиденной не только традиционно возвышенным взором художника, но и осведомленным глазом ученого или инженера, вдумчивого специалиста или организатора.
Но речь идет не просто о любви к густому, плотному, пластичному материальному образу (тем более что он для автора не самоцель, в нем всегда – крепкий сок мысли, идеи). М. Бажану, видимо, более всего по душе материя организованная, преображенная или преображаемая разумными, творческими усилиями человека. Отсюда особое влечение к зодчеству и скульптуре, общее архитектурное обличив, выстроенность и монументальность его поэзии, порой переходящие (и не только в молодые годы) в барочное изобилие напряженных, сложных образов. В критике справедливо отмечалось, что зодчество, отвечая индивидуально-психологическим склонностям поэта, близко ему и тем еще, что в нем особенно зримо опредмечиваются творческая сила, разум и воля человека – первостепенные для М. Бажана ценности не только в общей, философской, но и в интимнейшей эстетической плоскости.
Правда, все это относится, главным образом, к характеристике ранних этапов творчества поэта. В дальнейшем «вещная», «пластическая» доминанта не исчезает, но заметно смягчается, гармонизируется с другими составляющими его поэтики. Бывали даже моменты (к счастью, действительно отдельные), когда поэзия М. Бажана немало теряла в своей стилевой определенности, становясь слишком «общей» и потому вялой и холодноватой при всей свойственной ей патетике.
Художественное мышление поэта в 50–80-е годы уже трудно связывать только со скульптурой, архитектурой, живописью, с «массами, объемами, гранями», с монументальностью и картинностью. Во многих стихах из своих послевоенных книг он усиленно развивает, например, музыкальное начало, которое намечалось уже в некоторых образцах его ранней лирики («Элегия аттракционов», «Фокстрот»), – с тем, однако, существенным отличием, что музыка диссонансов, резких изломов сменяется тут устремленностью к гармонии, нелегко, разумеется, достигаемой: «драматичный» М. Бажан явно или потаенно всегда таким и оставался.
В стихах о Мицкевиче, стихах итальянских, «уманских», не говоря уже о «Ночных концертах» и прощальной, «осенней» лирике, музыкальный элемент часто выступает на первый план в качестве и тематического мотива, и самого способа его передачи. Вместе с тем надо видеть и его своеобразие. Всматриваясь в музыкальность М. Бажана, можно убедиться, что она по преимуществу имеет тот же картинно-изобразительный характер, что и его, скажем, скульптурность (яркие примеры – музыкальный образ Восьмого полка в «Богах Эллады», передача народной музыки и танца в «Бразилиане Вила Лобоса»), и в этом смысле существенно отличается от той интуитивной, полной внутренней выразительной силы музыкальности, которая свойственна, скажем, поэзии А. Блока или «Солнечным кларнетам» П. Тычины.
Если тенденцию к синтезу искусств считать одним из существенных признаков поэзии XX века, то М. Бажан – один из тех украинских поэтов, который наиболее полно воплотил ее в своем творчестве.
Кроме отмеченных здесь структурных и тематических пересечений с изобразительными искусствами и музыкой, близкородственным Бажану можно назвать также искусство кино, – разве не улавливаем последовательность движения киноглаза – кадр за кадром – по реалиям, скажем, вот этого отрывка из «Ночи Гофмана»:
По утлым ступеням, в провалы, в ямы, в тьму,
По утлым ступеням, по сходам огрузнелым,
По склонам гулким и обледенелым,
В сырую щель, в проклятую корчму,
В корчму без вывески, без клички, без прозванья,
Где бюргер бешеный – бродяг бездомный дух,
В корчму фантастов, возчиков и шлюх,
Позорных вдохновений и страданий…
В украинской поэзии лишь Павло Тычина может сравниться с М. Бажаном по этой внутренней близости к другим искусствам. Правда, в стихах Тычины проявляет себя, главным образом, одна из дружественных стихий – «дух музыки», но зато проявляет так, что некоторые его произведения становятся уникальными в своем роде образцами музыкальной поэзии.
Поэзия, даже самая «тихая», немыслима без внутренней страсти. У М. Бажана эта страсть – по преимуществу интеллектуальная, неотделимая от столь свойственной ему «жажды видения и познавания». Уже говорилось о склонности поэта к «образу идеи», к «драме идей» – с особой наглядностью это проявилось в полемических философско-психологических поэмах рубежа 20–30-х годов, но в более опосредованном виде она характерна и для многих произведений последующих времен (в качестве примеров можно назвать такие стихотворения, как «Гробница Тимура», «На карпатских взгорьях», «На шотландской дороге», «Разговор с другом», «Четыре рассказа о надежде», почти все «Ночные концерты» и немало другого). Поэт любит человека, озаренного вспышкой «разгадывающей» мысли. героя, к которому в кульминационные моменты его труда, борьбы, духовных исканий приходит высокая радость познания, ясного понимания действительности (вспомним Кирова в ночь перед боем, Мицкевича в морской буре, Оксану в финале поэмы «Полет сквозь бурю»). «Зоркостью лучатся глаза человека» (перевод двух строк из стихотворения «Строитель»), – для него это одно из самых гордых состояний человека, так же как событие или процесс, в котором «мечта закаляется волей, из хаоса форма встает» (там же), – один из самых любимых сюжетов в его «драмах идей». Рождение этой высшей зоркости, понимаемой в широком духовном и социальном плане, и кристаллизация хаоса в «форму», преимущественно в форму четкой, «впередсмотрящей» идеи, – действительно, стали организующим ядром многих внутренних сюжетов его стихотворений и поэм, от «Трилогии страстей» до таких стихов, как «Глаза» («Итальянские встречи») или «Лампочка вдалеке». Немало памятных страниц поэт посвятил и борьбе с иллюзиями, «испарениями» враждебной идеологии, «призраками» собственнического, мещанского мира – этот аспект его творчества общеизвестен. Говоря горьковскими словами, человек М. Бажана – «человек миропонимания», нового, социалистического отношения к жизни.
«Измерения поэзии Бажана крупномасштабны, – замечает его младший товарищ по перу Б. Олейник, – вровень с ними соответственно – и габариты составляющих образной системы. Стихия поэта – героический эпос, трагедийные переломы и сдвиги. Герои его – фигуры неординарные, и если они действуют в будничных ситуациях, то эти будни – не будничны в своей масштабности… Для них естественно оперировать широкими абстракциями, им и лексика подходит не привычно употребляемая, а торжественная, достойная той миссии, которую осуществляют они на исторической сцене. Это поэзия больших плоскостей и чисел, но она меня волнует не меньше, если не больше, чем музыка нежной интимной лирики». [28]28
Олійник Б. Планета поезія. Київ, 1983. С. 111. Перевод автора статьи.
[Закрыть]
Бывало, хоть и не часто, что поэту не удавалось достигнуть органичного единства мысли и чувства, идеи и образа. Именно в таких случаях и возникала речь о его рационализме, который в известные периоды проявлялся, с одной стороны, в причудливо опредмеченных, аллегоризованных абстракциях, а с другой – в определенных уступках иллюстративности, чаще всего облаченной в различные риторические одежды. К чести поэта, он умел преодолевать свои слабости, умел прорываться сквозь будничное к праздничному, требующему больших сил души и фантазии. В его книгах последних десятилетий – от стихов о Мицкевиче до «Знаков» – ясно ощущается нарастание (вопреки возрасту!) яркого лирически-личного элемента, игра свежих поэтических красок, несомненное углубление психологизма. Даже подходя к восьмидесятилетнему рубежу, Микола Платонович Бажан не старился в своей поэзии…
Критика не раз писала о «живом огне культуры» в его творчестве, о глубине и многообразии гуманистической проблематики, всегда неотделимой у М. Бажана от проблематики социальной, о неизменной поверке деяний и чувств человека своего времени высокой и строгой этикой коммунистического жизнесозидания.
К этому можно добавить, что этика поэзии М. Бажана – этика, прежде всего, героическая. От «Песни бойца» (в первой книге) до «Песни о Соколе» (в последней) через его стихи проходит тема подвига, вдохновленного большой идеей. Подвига революционного, боевого, творческого, наконец, подвига духа. В произведениях со сложными духовными коллизиями у него тоже чаще всего побеждают, проходя сквозь нелегкие испытания, человеческое мужество, ясность цели, преданность подлинно гуманному, коммунистическому идеалу. «Я узнаю породу звездоносцев, породу нашу. Ясно узнаю», – говорит его Садовник о своем современнике, погибшем за дело революции. Эту «породу звездоносцев» Микола Бажан, оставаясь во всех своих стилевых перевоплощениях поэтом романтического склада, никогда не уставал славить, поэтически утверждать, одновременно предостерегая, указывая на встающие перед ней опасности и препоны. Тут – сердцевина его концепции человека, и этим определяется, в конечном счете, пафос его поэзии – то строгой и возвышенной, то яростно-полемичной, то сосредоточенно-раздумчивой, но всегда утверждающей неукротимое творческое дерзание, «жестокой мысли жажду»: «Не утоляй порыв, не бойся новых мер». Это пафос, всегда повелевающий поэту, как написано в его стихах о Н. Тихонове, искать человека:
Искать человека повсюду.
На дальних дорогах всесветных,
На горной тропинке за тучей
и в джунглях, среди духоты,
В кипении митингов гневных,
в мелькании дел повседневных,
На голос идти человечий,
на плач и на зов немоты.
Этими словами, обращенными к другу, Микола Бажан многое сказал и о самом себе, своей человечной и мудрой поэзии.
Леонид Новиченко
СТИХОТВОРЕНИЯ
1. КРАСНОАРМЕЙСКАЯ2. 21 ЯНВАРЯ
Борозды дорог засевает ветер,
лес умирающий скрючен и сер.
«А у меня на фуражке заря да буквы вот эти:
УССР».
Мечется осень чайкой над буками,
расшумелось поле золотым потопом.
«Гей, за эти четыре буквы
молодость сложил под Перекопом.
Не жалел я юности недаром —
вон какая звезда на челе!
И не стонет уже, не сочится пожарами
Украина в горячечной мгле.
За холмами кривобокими, дикими,
где горе туманами легло,
разбудили клинками и кликами
мое бедное, горевое село.
Дома матушка молится —
и чего же с войны не вернется сын?
Гей,
а брат у меня комсомолец,
а таких, как он, – по селам не один!»
Борозды дорог засевает ветер,
лес умирающий скрючен и сер.
«И у всех на фуражках заря
и четыре буквы вот эти:
Мы
молодая гвардия УССР».
1923Перевод В. Максимова
3. ПРО ЖИТО И КРОВЬ
В трауре
Площадь,
Улиц набрякли вены,
И стягом, как пламенем,
ветер полощет,
И слово на знамени – Ленин.
День
Упал —
В рамке черной.
Черный день.
Черный стяг.
Траурный марш, марш минорный
На улицах, на площадях.
Сердцем к сердцу, в строю непреклонном,
Плечом касаясь плеча,
Идет страна,
Коммуна,
Колонна,
Отчизна Ильича.
Нет! Он жив,
Не болел он, не умер!
Он в городе, он в селе!
В мильонах людей, в их порыве, их думе
Идет Ильич по земле.
Траурный стяг развертывай!
Холод печали лют.
Вождю страны,
Коммуны,
Когорты
Сегодня прощальный салют.
Брызнут лозунгами антенны,
Мир лозунгами зальют:
«Погасло
Сердце Ленина,
Ленину
Прощальный салют!»
Греми, мгновенье, скорбью горя,
Всем столетьям, народам всем:
21 января,
Без десяти семь.
Серое небо разодрано в клочья
Хмурых заводов сиренами!
Сегодня каждый рабочий
Салют отдает Ленину.
Вздымая свои знамена
И сердце скрепив свое,
Ленин встает миллионный,
Вождь и водитель встает!
1924Перевод П. Железнова
Тому, чьего имени не знаю.
4. ПРОТИВОГАЗ
Ветер в дуброве скитается,
Птица рыдает, черна.
Тень человека шатается,
Темная, в жите видна.
В небе месяц бьется, натужась,
Как сжатые болью уста.
Стон людской, еле слышный, недужный,
Призраком в поле встал.
Вот этот стон, как тревога,
Вырос, во мраке укрыт,
А под конями дорога
Стонет степная, дрожит.
Мчатся тяжелые кони,
Кто-то во мраке кричит.
Шляхами рыщет погоня,
Ищет кого-то в ночи.
А тот рану сжимал руками,
Житом бежал, сколько мог.
Когда ж сердце застыло, как камень,
Он, поникнув, упал под стог.
Лунный, слепящий и жидкий,
Выглянул луч с высоты,
И загорелся на сивой свитке
Пятиугольник красной звезды.
В небе месяц мечется кречетом,
Страшен слепой его лик.
Умирал синеющим вечером
В родной степи большевик.
Спелые, как земляника,
Звезды зажглись в вышине.
Кто напряженно и дико
Вслушался в ночь на коне?
Тлели глаза, дики и пьяны,
Хмелен человек был и дик.
Голубая лента у него на жупане,
А на шапке черный шлык.
Из-под стога травами, житами
Стон раскатился на шлях.
Сразу понял атаман:
Человек умирает в полях.
Он чутко слушает стоны,
Он топчет жито ногой.
И вдруг это в тень под стогом
Взгляд упирает свой.
В злобе лицо каменеет.
Раненый весь на виду.
Что там на свитке алеет?
Кровь разглядел и звезду.
Ветер приник к изголовью,
Жаль человека ему.
Жито, омытое кровью,
В лунном струится дыму.
Смерть к человеку явилась,
Вот она – в жупане.
Спешилась, остановилась,
С ним она наедине.
Степью и кровью пахнуло,
Время споткнулось в тоске.
Лезвие страшно блеснуло
В пыльной и потной руке.
Шла за минутой минута,
Падала в спелую рожь.
В тело горячее круто
Врезался блещущий нож.
Ночь расцарапать бы стоном,
Криком бы грудь разодрать,—
Встретит он смерть непреклонным
Честь у него не отнять.
Сжаться бы, дрожью объятым,
Пасть на колени без сил,
Но не молил он пощады
И милости не просил.
Кровью, казалось, был вышит
В жите узор на века.
Атаман – нет, не слышит
Жалобы большевика.
То не средь белого снега
Рдеет костер золотой,
То на груди человека
Рана зияет звездой.
Пятиконечная рана
Вдруг под ножом расцвела,
А на востоке тумана
Дрогнула синяя мгла.
Окоем проступал неясно,
Таяли звезд следы,—
Но там не было более красной,
Чем на груди человека, звезды.
Ветром качнуло, как знамя,
Кровью омытую рожь.
Вытер бандит колосками
Свой окровавленный нож.
И повернулся к востоку,
Истово перекрестясь.
Сел на коня – и в дорогу,
Пыль под копытом взвилась.
1924Перевод А. Кушнера
5. ПЕСНЯ БОЙЦА
Из топей шла ночь без границ,
И чернел чугун лиц.
В мозг вбит гвоздь дум:
«Когда же пойдем на последний штурм?»
В мозг вбит дум гвоздь,
И над окопом знамя взвилось —
Красный стяг, что дал Комсомол.
Не изменит стягу пятый полк.
Этот пятый полк, под пятой невзгод,
Вперед не идет и назад не идет.
«Уж неделю стоим вот так».
– «Сдержим ли натиск атак?»
В блиндаже спросил политком:
«Как нам быть с пятым полком?»
Кривился мукой стиснутый рот:
«Отразим ли удар химических рот?»
Тут, его жестом остановив,
Сказал, подтянувшись, старый начдив,
Командирам сказал и сказал бойцам:
«Не шлют респираторов нам.
Мы ими лишь тысячу можем снабдить,
А как с остальными людьми поступить?»
Закоченело сердце. Покрылось ледком.
Политком затих. Побледнел политком.
Начроты, склонившись, понуро встал,
Ломая твердые с синью уста:
«Красноармеец не может в измену впасть,
Он насмерть стоит в бою за Советскую власть.
Тысяча есть, значит, тысяча тут,
Фронт не сдавая, держит редут.
Кому респираторов недостает,
Тот в поле в атаку пусть грудью встает!
Скажу откровенно за роту мою:
Коль гибнуть, так гибнуть сподручней в бою».
В небе скребется черный рассвет,
Выпростал день костлявый хребет.
Не на небе солнце – солнце на полях,
То солнцем пылает красный флаг.
Сотни очей – как сотни ран,
Сотни сердец – как один барабан.
Не было слез и рыданий бойцов,
Только начдив склонил лицо.
Кровью полощет стяг за бугром.
Первым оставил окоп политком.
И там, где овраги врезаются в степь,
Развернули две тысячи свою цепь.
Харкнул газом навстречу баллон.
Остановился, дрогнул батальон.
Мысль по вискам ударила враз:
«Нас не спасет противогаз».
Полк бежал, прикрываясь горы горбом,
Сжимали руки грани бомб.
Две сотни шагов, один заряд.
Каплями крови горит заря.
Ползет отравный чад завес —
Яром – лез и полем – лез,
Сизым густым молоком
Над пятым навис полком.
С десяток шагов добежать не смогли,
С десяток шагов не смогли добежать.
Синим лицом к земле прилегли,
Впившись в нее ногтями, остались на ней лежать.
Окоп онемел, умолк, застыв.
Вырвал из сердца слова начдив:
«Красноармеец не может в измену впасть,
Он насмерть стоит в бою за Советскую власть.
Пусть тысячи лягут бойцов на полях —
Не пошатнется красный стяг,
Красный стяг, что дал Комсомол!..»
Не предал стяга пятый полк…
1924Перевод П. Жура
6. БОЕЦ 17-го ПАТРУЛЯ
Бойцы выезжали, и лошади ржали
(В стремени нестройно сталь звенит),
А поле в терпкой дымке, а поле в дымке ржавой,
Слюна из конских губ – как травяная нить.
Дуброва зашумела над бойцами,
Подков печати на земле свежи,
Лязг сабель и ножен бряцанье
Слышны в ночной тиши.
И, на лбы надвигая папахи,
Глотали пыль и крепкий, сладкий дух.
Руки рабочие порохом пахнут,
От крови почернел засаленный кожух.
Ты понурился. Знаю я: в памяти дышат
Твои дети, жена твоя… Пусть!
Полюби же, боец, полюби же ты
В барабане семь медных пуль!
Бойцу ли спать, на страже стоя,
Чтоб взяли голою рукой?
Чего ж он будет стоить,
Боец такой?
Вы мстители теперь за них —
Так бей врага в упор!
За детей растерзанных,
Замученных сестер!
Гулом славы овеянный, бейся,
Гордый званьем суровым своим,
Гордый званьем красногвардейца
И знаменем боевым!
И если вражий услышишь выстрел
Винтовку, и на коня!
Глянь вперед и навстречу быстро
Погоняй!
Сквозь смерть и засады
Коня пускай!
Считай заряды,
Ран не считай!
Не бросай в ту пору
Безвестный путь,
Сердце пришпорив,
Патроны – на грудь!
В жесткой сече
Умри – не стой!
При каждой встрече
Встречаем бой!
Кто стал – убейте!
Приказ суров.
Кромсают ветер
Сотни клинков.
И мы – все сгорели в огне б
За черный уголь, за черный хлеб;
За черные руки рабочие
Мы дважды сгорели в огне б!
1925Перевод В. Державина
1
Рваное знамя. Написано: «ЧОН».
В тумане густом опустевший перрон.
И хлопало знамя, металось впотьмах,
и рельсы звенели на путях.
Струился в жилище, где ЧОНа наряд,
махры, керосина желтый чад,
штыки и винтовки звенели чуть свет —
тут спал караульный пикет.
Весь день прослушал стоны пуль
из части ЧОН семнадцатый патруль.
Теперь приказ: «Вам всем в резерв»,
но так натянут каждый нерв,
ведь знал про смерть, а вот про сон
забыл патруль отряда ЧОН.
Легла на нары копоть снов,
пылает мозг усталый вновь,
а ночь притихла, да не стих
тяжелый вывих в сердце их,
как в лихорадке, что ни миг,
дрожал, желтел огня язык.
И спали все – не спал никто,
шинель набросив и пальто.
2
Во тьме пришли одиннадцать часов,
и телефонный ударил зов.
Начальник встал и к трубке приник —
и замер сердца трепет, сердца крик.
В безвестность ручей минут утекал,
начальник слушал и вот – сказал:
«Для нас приказ из штаба есть,
чтоб не пятнали ЧОНа честь,—
иного смысла не найдешь
в депеше этой всё ж…»
Начальник поднялся, голос притих:
«Приказ про вас, товарищ Седых…»
А тот вперед ступил, качнулся и застыл —
и мрак в глазах и ужас был,
и уста помертвели, ожидая беду,
и двинулись слова, и гибли на ходу:
«Давно уже, время летит,
исчез Седых, разбойник и бандит,
хоть известить о нем еще б могла
от домов помещичьих зола…
Не раз я с вами хлеб жевал,
мешали вместе кровь и пот…
Ужель за то карает трибунал,
что был Седых – разбойник тот?»
В ответ никто не подымал очей,
и только ночь свой продолжала рейс.
3
Касалась ночь чернозема лон.
Вновь перезвоном позвал телефон.
И в лете сорвались сердца стремглав,
и командир услышал, трубку сняв:
«Штаб сообщил: сюда на всех парах
летит бронепоездом коварный враг…»
И голоса медь – посреди тишины:
«Мы станцию эту оставить должны.
Ее защитить нет у нас сил.
Итак, отступаем мы дальше в тыл…»
Подернулись тишью колючей сердца.
И кровь – из сердец, и пот – с лица…
4
Час первый проходит, минуты летят.
Себя к отступленью готовит отряд.
Желтеющим гноем упруго набряк
под балкою черною лампы чиряк.
И в корчах предсмертных угас керосин,
и кверху взлетела лишь дымная синь.
Ночь брызнула в окна – чернее, чем шлак,
и в комнату темень сквозь окна вошла…
Удары дверей… Убегающий шаг…
И лишь метнулось эхо во мрак.
Темень к полу прибили гвоздями огней.
И патруль разглядел, когда стало видней,
что распахнуты двери, а далее – темь,
и нет в углу Седых совсем.
«Он предал нас. Он сейчас у них,
неисправимый бандит Седых…»
Ничего не сказал патруль.
В поле ветер грустную вел игру.
5
В поле ветер выл и блуждал,
волосами туч и лесов играл.
Меж губами туч – месяца зуб,
и земля остыла, как черный труп.
Меж губами туч – месяца клюв.
Кто там ночью прошел, вздохнув?..
На небосводе, там, где восход,
сочится тумана холодный пот.
А человек спешит, не стоит,
несет в руках динамит.
На перекрестье трех дорог
туман ложился, касался ног.
Ребра сухие у поля видны —
то три дороги на три стороны.
И первый путь – он манит взгляд,
ведь первый путь ведет назад.
А путь второй – как острый штык,
он лишь вперед вести привык.
Путь третий как темная вился коса,
терялся он в дебрях, в черных лесах.
Три дороги ведут в три стороны бег —
но путь другой избрал человек.
Туман шевелился, стелился мхом,
и с ветром шел человек вдвоем,
и ветер забился, застрял в проводах —
и обрубили рельсы шлях.
Если в туман гордорослый вплетает ветер крик,
что же тому удивляться,
что кто-то к рельсам приник?
Что ж не послушать: железо гудит —
поезд летит, поезд летит?
Если мгновенья летят, как дым,
как же не верить грустным, живым
песням, что провод над степью поет,
плачет навзрыд, несет – навзлет?
Летели в ночи, клокотали в ночи
минут ключи и дум ключи.
Ох, если б вырвать ветер смог
из сердца кровь и боль тревог!
Вдруг дрогнули рельсы в тумане ночном,
звук новый возник, словно дальний гром,
и он отдавался и шел по земле,
и рельсы вдали скрежетали во мгле.
Человек же прислушался, уразумев,
какой это рельсы выводят напев:
«Гремит паровоз, трясется шлях,
словно птах на железных полях».
Еще сильнее, четче еще
звук тронул клавиши шпал,
и словно гремящий могучий вал
ударил, стальной заиграл хорал…
Под поездом мосты звенят,
грохочет угрожающе броня,
рукою машинисту не унять
безумный бег сурового коня.
Вдоль панцирной груди струится ночь,
поля горбато отходят прочь,
а поезд и ветер – им невмочь
копытами тьму толочь.
Колеса – по насыпи, бьют в плечо,
стуком железным по рельсам течет.
С его дороги кто еще,
струхнув, не утечет?
И там, где легла сто седьмая верста,
взошел кто-то темный на насыпь и встал,
шурупом воли зажал уста,
а грохот в полях вырастал…
6
Утро. Светает. Вверх посмотри:
розовые в облаках косари,
косы вонзили под корни зари,
звезды в лазурные травы легли…
Был день, как кристалл, весь он – синь и роса.
Молоком наливались посевы овса,
чабанов раздавались вдали голоса,
как прозрачные, паутинные волоса…
Степью струилась по ниве ржаной
стежка в пыли золотой.
Семнадцатая стража шла тропой,
была она той самой – иль не той,
ведь след, что оставлен росою ночной,
с лиц ветер сметал степной.
След, ветер, сметаешь ты, мчишь,
а кто тебе скажет: «Уйди ж,
коль сердце щемяще пьянишь,
пьешь небо и ясную тишь?»
И шел командир, ощущал под ребром
сердце, что стянуто мертвым узлом,
ведь сердце его – не железо на слом
да и не гнилой бурелом.
И шел отряд и вышел на холмы,—
виднелись рельсы, две каймы,
все глянули вперед. По нивам час ходьбы…
И сердце встало на дыбы.
Рельсы на путях, слетевших вниз,
паровоз, сдыхая, перегрыз,
и рычаг, достать желавший высь,
вдруг рукою черною повис…
Не мчать паровозу в провалах ночных
и мимо оврагов и ширей степных,
ему не трясти громом залпов своих
асфальт площадей городских.
Посмотрел командир. Ничего не сказал.
Обернулся. Пошел назад.
Оземь стукнула нога
туга.
Пыль на жито, светла,
легла.
Под подошвами тяжкими патруля
гудит, вся в шрамах, земля,
а дума – сердце веселя:
«Ой скорей бы, ой скорей бы за поля
весть летела, успокоить ведь могла б
встревоженный революционный штаб…»
И шел патруль сквозь поле напролом.
Прошел патруль и скрылся за холмом.
Прошел патруль, осталась степь одна,
и стихнул дальний шум, настала тишина.
Не вскрикнет паровоз, который мертв и пуст,—
лишь листьями шумит колючий, жесткий куст,
и, до земли склонясь, прикрыла ветка свет
в местах, где след шагов и крови след.
Листва густая падает, блестит,
и сыплется из насыпи песок,
и шепотом тихонько шелестит
бумажный, синий, порванный листок.
Листки «Свидетельства» червонного бойца —
Звезда-печать поставлена на них;
их ЧОН вручал стоявшим до конца,
и эти вот – товарищу Седых.
Всё гаснет на полях в минуты те,
когда вечерняя ложится тень,
кустарник лишь трепещет в темноте,
звон рельсов, шум эстакад
и четкий телеграфный код.
1926Перевод С. Ботвинника