412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Герман » Антуан Ватто » Текст книги (страница 2)
Антуан Ватто
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:33

Текст книги "Антуан Ватто"


Автор книги: Михаил Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Париж, ослепляющий летучим блеском, оглушающий шумом, ошеломляющий множеством впечатлений, – это перенасыщенный раствор, где Ватто старается отыскать драгоценные кристаллы, родственные образам возбужденной, но еще робкой фантазии.

Он ищет в обыденности созвучное искусству – движение, полное осмысленной энергии, четкую линию складок шелкового платья, отработанный веками и потому столь ясный и выразительный жест точильщика или солдата. Но оптимальный вариант пантомимической законченности, основанной на настоящем артистизме, – это, конечно, балаган, комедианты, по многу раз в день повторяющие одни и те же сцены, возможно, так же, как делали их отцы и деды десятки лет назад. Здесь жест несет оттенок бессмертия – он отшлифован веками и, без сомнения, переживет и актеров, и зрителей. Об этом Ватто вряд ли думает, но как не любоваться лицедеями, когда в их игре жизнь освобождается от утомительной и однообразной суеты, отливается как будто бы в единственно возможные, совершенные по красноречию и пластичности формы. Он любил театр еще в Валансьене, о чем, как мы помним, писал Жерсен. Естественно, что в Париже, где играли лучшие комедианты и где их было множество, интерес этот мог только возрасти. Тем более что здесь, в Париже, театр был дорогой к реальности, возможностью разобраться в чрезмерно вспененной действительной жизни.

Наверное, поэтому так трудно различить в рисунках Ватто, где набросок, сделанный в театре, а где на улице или в парке. Театр и жизнь на листках его карне взаимопроницаемы, театром насыщено воображение, и карандаш, рисующий обыденную сцену действительности, вовсе не забывает о театральной сцене, даже если художник о ней и забыл.

Воскресенья проходят в жадном, изнурительном рисовании. Пока наделенный настоящим талантом человек работает, он не замечает усталости: возбужденный интеллект забирает у тщедушного тела силы на много дней вперед. Ватто возвращается к себе едва живой. Вечно голодный заморыш, он успевает сделать за один день очень много, но с младых ногтей он умеет быть недовольным. И страшно себе представить, ведь, без сомнения, он рвал, выбрасывал свои рисунки. Он рвал рисунки Ватто! Никогда не было в нем присущего многим гениям вещего и спокойного понимания своей исключительности, если он и ощущал ее, то только как недостаток.

И назавтра снова копии. От света до света. И по всей вероятности, зависть менее способных подмастерьев. И раздражение хозяина, потому что нельзя себе представить, чтобы Ватто мог полностью подчинить свои освобожденные воскресными занятиями пальцы убогому единообразию копийного мастерства. И так много недель. Удивительно, что он – еще очень редко и мало – пробовал писать маслом. Где находил он силы и время?

Однако была ли здесь трагедия, глубокое страдание, существование на грани нравственной и физической гибели? Или просто борьба слабого, нервного, больного, но все же упорного и полного надежд юноши за свое место под солнцем, точнее, за свое право быть художником? Скорее всего, вопрос это праздный, трудно не только найти, но даже вообразить себе документ, способный на него ответить. Одно несомненно: самая сумрачная заря жизни настоящего художника не может быть полностью беспросветной, поскольку в ней, в этой жизни, есть цель и высший смысл, нет пустоты; и одиночество – сравнительно редкая гостья в душе одержимого искусством человека.

Тем более что и мы, люди двадцатого века, невольно драматизируя будничные невзгоды гения, со страхом думаем, каким испытаниям подвергался юный Ватто, этот человек, которому суждено было стать великим. А он, возможно, вовсе не был обременен будущим своим величием, и маленькие радости парижской жизни вкупе с возвышенными радостями творчества уже дарили ему счастливые часы.

Добавим к тому же, что судьба к Ватто бывала и милостивой. Ему везло на встречи не просто с добрыми и умными, но и со способными понять его людьми, что было вовсе не просто, учитывая его необычность, и застенчивость, и угрюмый нрав. Возможно, без этих встреч Ватто и не вынес бы на узких своих плечах тяжести жизненных испытаний, да и собственного трудного таланта. Здесь, конечно, нельзя говорить о простом везении. Наступало время, когда галльский гордый разум, не довольствуясь более обществом тонко, но однообразно и уже несколько вяло мыслящих вельмож, великолепного, но все же интеллектуально дряхлеющего двора, начинал искать опору в сословии, способном не только думать, но и действовать. Пока еще скромно одетые, лишенные гербов и дворянских прав, дельцы, юристы, банкиры, хозяева мануфактур, коммерсанты становились реальными владельцами земель, денег, новой культуры, они жадно смотрели в будущее, их проницательность была обострена до предела, поскольку движение жизни они ощущали как собственное движение. Все новое, способное вызвать благотворное сомнение, размышление, даже растерянность, их занимало. Вовсе не чуждаясь прежней культуры, они искали новой. Между тем именно мысль становилась опаснейшим орудием в руках тех, кто хотел решительных перемен, хотя и не представлял их себе отчетливо. Внимание мыслящих буржуа, не скованное традицией, ревниво спешило увидеть и подчинить себе талант, еще не порабощенный знатью. Конечно, то был процесс совершенно неосознанный, но, памятуя об этом качестве времени, трудно поверить в абсолютную случайность того внимания, которое встретил Ватто со стороны богатого и просвещенного месье Мариэтта, владельца гигантской по тем временам фирмы, торговавшей гравюрами и картинами. Случай ли привел Ватто на улицу Сен-Жак в лавку Мариэтта, случай ли заставил проницательного знатока искусства остановить свой внимательный взгляд на нищем и серьезном молодом человеке, чьи глаза не просто погружались – тонули в гравюрах Рембрандта или Тициана? Разумеется, не только в лавке Жана Мариэтта подолгу простаивал Ватто. Вероятно, не этот, так другой торговец заметил бы юношу. И все же следует отдать должное самому проницательному из коммерсантов с улицы Сен-Жак.

Мариэтт и в самом деле был человеком незаурядным. Профессиональный гравер и профессиональный коммерсант, искушенный коллекционер, одна из тех одаренных кипучих натур, что умеют, не отрываясь от грешной земной действительности, прозревать самые возвышенные проявления искусства и действенно, хотя, разумеется, и не бескорыстно, подводить осязаемый фундамент под все сколько-нибудь увлекающие их воздушные замки.

Итак, эта встреча произошла – вероятно, года через два после приезда Ватто в Париж. В ту пору Мариэтт не думал, разумеется, что встреча эта – счастливое событие прежде всего для него: именно с помощью Ватто вошел Мариэтт в историю искусства и вот уже два с половиною века его имя мелькает в биографии великого мастера. Тогда же изумлен и осчастливлен был юный и голодный художник. Роскошный магазин, где хранились в шкафах гравюры с работ мастеров, которые в XVIII веке считались «старыми мастерами», негромкие, серьезные разговоры, отменного, не показного вкуса вещи, вежливая, не лишенная снисходительного уважения речь хозяина, обращенная к нему. Его приглашают садиться, называют его «месье», никто и не думает мешать ему часами перебирать эстампы, читать корректурные оттиски еще не вышедших книг, он свой в этом мире просвещенных умов и возвышенного знания. К тому же его, надо думать, угощали вкусными обедами. И казалось бы, колокола судьбы уже звонят праздничным звоном.

Отчасти и так. Но то, что известно нам о дальнейшей жизни Ватто, дает основания полагать, что мучительная боязнь зависимости проявилась у него рано, очень рано. И вероятно, уже у Мариэтта он не умел радоваться легко и полностью. Что, кстати сказать, совершенно очевидно доказывается всем его искусством. Пока же приятные открытия обступают Ватто со всех сторон. Те имена, которые прежде видел он только под известнейшими гравюрами, звучат здесь как имена добрых знакомых. Иногда в лавку спускается и старый хозяин, Пьер Мариэтт «второй», полвека назад многократно преумноживший богатства фирмы, женившись двадцати одного года на сорокалетней вдове известнейшего торговца гравюрами Ланглуа, не убоявшись ни возраста невесты, ни необходимости воспитывать ее шестерых детей от первого брака. Дом полон воспоминаний и новостей; нередко новостью становится и предмет старины. Для молодого хозяина самым великим гравером был Альбрехт Дюрер, чьи листы составляли предмет особенного его внимания как коллекционера и, без сомнения, подолгу рассматривались и изучались хозяевами и гостями.

А сам Жан Мариэтт вслед за своим отцом предпочитал и гравировать, и заказывать ходкие, приятные для глаз и не слишком отягчающие мысль картинки, изображающие нарядные кавалькады, трогательных пастушков, театральные сценки. Это не мешает ему любоваться искусством серьезным и возвышенным. Как истого знатока, его приводят в восторг редкостные пробные оттиски гравюр, ценнейшие листы его собрания – эстампы с поправками, сделанными рукой самого Рубенса, который вскоре станет богом для Антуана Ватто. Были у него и рисунки старых итальянских мастеров, даже Тициана. Но, конечно, главным для Ватто была атмосфера подлинного и требовательного профессионализма, он слышал суждения и мнения, которые утончали его вкус и умение видеть. И понимать масштаб собственных возможностей, что всегда полезно, даже художнику, не склонному восторгаться собой.

ОТСТУПЛЕНИЕ: ОПАЛЬНЫЕ КОМЕДИАНТЫ

Политические мнения Ватто неизвестны. Само их существование сомнительно, источники позволяют скорее предположить, что Ватто был склонен к суждениям благородным, но не политического, а этического свойства. Вообще же он был молчалив и пространно никогда не высказывался. Даже об искусстве. Его окружал, однако, реальный и непростой мир, который если и не сам он, то его друзья старались понять и проанализировать, хотя бы в силу свойственной французам любви к четким и ироническим умозаключениям. Время само, более чем когда-либо, толкало к размышлениям.

Правда, и сам Ватто, и те, чьи речи он слушал в доме Мариэтта, судили о своем времени, более всего размышляя о событиях в Версале. Ведь то, что ученым историкам со временем справедливо представляется главным, обычно скрыто от глаз современников, и второстепенное, но занимательное и парадоксальное кажется куда более важным, чем глубоко скрытые исторические процессы. Сумерки уходящего царствования Людовика XIV все еще длились, и новый век никак не мог распроститься с веком ушедшим. Никто уже не помнил предшественника нынешнего короля, казалось, он всегда царствовал. Людовику XIV суждено было пережить не только сына, но и внука, лишь правнуку достался его трон. Все реже вспоминали о былом великолепии дряхлеющего монарха, о громких победах минувшего столетия, о стремительном возвышении Франции, заставившей трепетать Европу, все чаще говорили о двух с половиною миллиардах государственного долга, о том, как дряхлеет государь, которого еще продолжали называть Великим, о том, каким жалким становится некогда блистательный двор.

«Люди высших качеств, которых он сначала поощрял, стали ему под конец подозрительны, хотя и состояли на его службе; и так как он дошел до того, что не мог уже выносить ничего великого, если оно исходило не от него, то он окружил себя бездарными министрами и генералами и любил их именно за бездарность. Поэтому немного лет понадобилось ему для того, чтобы потратить средства нескольких царствований, так что когда, к концу, власть его стала так же необъятна, как и его гордость, ей уже не на что было опереться: не оказалось ни сильных умов, ни гордых характеров, ни отборных военачальников и министров, ни казны, ни армий; едва оставался народ. Власть была беспредельна и тщетна: ей недоставало опоры, орудий и даже жертв».

Луи Блан

«Беря от своих подданных больше, чем положено, государь истощает их любовь и верность, гораздо более необходимые для существования государства и сохранения его особы, чем золото и серебро, которые он сможет поместить в свою казну».

Кардинал де Ришелье

«Честолюбивая праздность, низкое высокомерие, желание обогащаться без труда, отвращение к правде, лесть, измена, вероломство, неисполнение всех своих обязательств, презрение к делу гражданина, страх, внушаемый добродетелью государя, надежда, возложенная на его пороки, и, что хуже всего, вечное издевательство над добродетелью – вот, полагаю я, черты характера большинства придворных, отмеченные всюду и во все времена».

Монтескье

Живым же воплощением упадка в глазах большинства стала совершенно скандальная история с мадам де Ментенон. Со времени первого шумного романа короля, героиня которого, бедняжка де Ла Вальер, еще доживала свой век в монастыре кармелиток, минуло более тридцати лет. К проказам короля привыкли. Внебрачные его дети вырастали, получали титулы и земельные наделы, новые любовницы, в свою очередь, получали дворцы и драгоценности. Король платил из государственной казны. Налогоплательщики должны были пополнять ее неукоснительно, с чем они отчасти уже смирились, поскольку легкомыслие государя казалось традиционной и естественной частью его блеска. Однако же женитьба на мадам де Ментенон стала последней и самой тошнотворной каплей в чаше национального долготерпения. К тому же покойная королева Мария Терезия, при всем своем человеческом ничтожестве, не мешала никому; Людовик XIV был, очевидно, вполне искренен, сказав по поводу ее смерти: «Это первое огорчение, которое она мне причинила», и был почти так же снисходителен к ее немногим грехам, как она к его грехам бесчисленным. К тому же единственная шалость королевы – чернокожая девочка, рожденная опальной государыней вдали от мужа и после длительной дружбы с красивым слугой-нубийцем, – дала повод Людовику XIV блеснуть острословием. В ответ на доводы лекаря, что дитя оказалось черным лишь из-за того, что слуга «пристально смотрел» на Марию Терезию, король сказал: «Взгляд, гм! Он был, вероятно, весьма проникновенным». Словом, все эти маленькие скандалы были пикантны и сервированы изящно.

Поначалу и история мадам де Ментенон вполне отвечала вкусам времени. Внучка поэта д’Обиньи и вдова блистательного остроумца Скаррона, она была приглашена королевской фавориткой мадам де Монтеспан воспитывать ее детей от Людовика XIV. Воспитательница не замедлила вытеснить свою благодетельницу из сердца и спальни короля, хотя была на шесть лет ее старше и вовсе не хороша собою. Ей было около пятидесяти, когда она по настойчивому желанию, которому король не смог воспротивиться, вступила с ним в тайный брак.

«…Та госпожа, хотя не имеет титулы королевской, но почесть от самого короля приемлет без отмены, яко б публичная королева, и от всей Франции… Все емлет из казны, что хочет… лица не красного, но жена дородная и глаз быстрых черных… Также благочестия великого жена и по тем случении своем с ним, королем, причиною есть всего жития честного королевского и отводу от всех противных порядков, кои он в явности своей до того прежде имел».

Андрей Артамонович Матвеев, русский посол во Франции

Здесь уже начиналось дурного вкуса лицедейство. Унылое благочестие, которым был приправлен сомнительный этот брак, столь постное завершение вполне скоромной истории, церемонное ханжество, которое теперь настойчиво насаждалось и при дворе, и где только возможно, король, отождествлявший себя с Францией, в роли Тартюфа – все это казалось – и справедливо – жалким альковно-клерикальным фарсом. Не трагически, а смешно и суетно меркло былое величие. Сомнения и ирония одни оставались прочными в мире пошатнувшихся идолов и зыбких идей, в пору, когда уставшее от самого себя царствование еще тянулось, омертвевшее и старающееся все подчинить медлительной своей агонии. Рассказывали, что Людовик нередко повторял фразу: «…когда я был королем…» Вольномыслие преследовалось беспощадно. Королевская немилость добралась и до искусства.

Актеры Итальянской комедии репетировали пьесу де Фатувиля «Притворная теща», назвав ее в афишах для вящей привлекательности «Притворная добродетель» (анонимно изданный в Голландии роман именно под таким названием уже успел прогневать короля, так как откровенно смеялся над мадам де Ментенон).

В деталях этого дела разобраться сейчас трудно. Но и тогда король не утруждал себя длинным разбирательством. Не имея возможности расправиться с голландскими издателями, он закрыл итальянский театр и разогнал актеров.

«Во вторник 4 мая 1697 года дʼАржансон, начальник полиции… во исполнение королевского приказа на его имя, в сопровождении нескольких полицейских комиссаров, чиновников и военных прибыл в одиннадцать часов утра в Бургундский отель и приказал опечатать все входы не только с улиц Моконсейль и Франсуаз, но также и двери, ведущие в помещение актеров, и запретил этим последним являться в театр для продолжения спектаклей, так как его величество не считает более нужным сохранять их у себя на службе».

«История Старого Итальянского Театра», изданная в 1753 году в Париже

«…Злорадство города – эхо злости двора утверждало, что можно узнать мадам де Ментенон в главном персонаже представления, названного „Притворная добродетель“, сыгранном итальянской труппой, имевшей разрешение играть в Париже. Стечение публики и ее демонстративные аплодисменты вызвали скандал, и правительство не нашло лучшего средства, как издать указ об изгнании труппы. Враждебность разрасталась вместе с ростом народных бедствий, и имя мадам де Ментенон становилось все более ненавистным по мере того, как Франция делалась все более несчастной».

Гюстав Эке. «Мадам де Ментенон»

ГЛАВА III

Вряд ли будет преувеличением сказать, что именно этот эпизод, произошедший за несколько лет до прибытия в Париж Ватто – в 1697 году, не раз вспоминали его новые друзья в доме Мариэтта. В самом деле: если и не суть исторических процессов, то видимая деградация королевского величия, безвкусная женитьба на немолодой (старше самого короля) и, главное, склонной к ханжеству даме, умело диктовавшей свою волю двору и стране и сделавшей унылое лицемерие почти государственной политикой, это было на виду, это касалось и искусства. Сам Мариэтт рисовал, гравировал и заказывал сценки из очень им любимых театральных комедий, и несомненно, рассматривание таких листов сопровождалось воспоминаниями и комментариями. Ватто и сам, разумеется, видел представления итальянских актеров и в Париже, и в Валансьене, но, конечно, не опальных королевских комедиантов, а бесчисленных бродячих трупп, популярность которых невероятно увеличилась после разгона театра, тем более что они часто ставили отрывки из знакомых, любимых и теперь запрещенных пьес. Далеко не все итальянцы хорошо владели французской речью, значит, особое внимание они уделяли мимике, их игра говорила более зрению, чем слуху, что для художника особенно привлекательно, недаром Ватто рисовал и писал их с юности до последних дней.

Веселые человечки, наряженные в чудные костюмы Бригеллы, Арлекина, Коломбины или Жиля, непостижимым образом напоминали с гравированных листов о непрочности земного величия, и о том, что откровенность небезопасна, и еще о том, что все в мире взаимосвязано: государство, искусство, короли и комедианты, пикантные истории и глубокие мысли. Так что у Ватто были все основания поразмышлять или хотя бы слегка задуматься уже тогда, когда он бывал в гостях у Мариэтта.

Тем более что каждый гость, каждый завсегдатай приносил с собой суждения об искусстве, об окружающей жизни, а то и о жизни придворной. Конечно, художники, бывавшие у Мариэтта, не были мастерами великими; иные из них давно забыты – и справедливо, иные занимают в истории искусств место более чем скромное. А в ту пору их имена звучали внушительно – Куапель, Пикар, Себастьян Леклер. Хозяин дома знавал прославленного Шарля Ле Брена – в ту пору уже покойного придворного живописца – и делал гравюры с его работ. И хотя связей с двором нынешним, где царствовал холодный и пышный, видимо, умевший угодить мадам де Ментенон, Гиацинт Риго, Мариэтт не искал, но и не потерял их окончательно.

Оставляя главную роль в жизни Ватто за Мариэттами, следует вспомнить еще об одном знакомстве. Вероятно, Ватто общался в Париже со своими земляками – фламандскими художниками, имевшими здесь целую корпорацию. У них была своя капелла в Сен-Жермен-де-Пре, постоянным местом их встреч служила харчевня «Охота» на улице Дракона, неподалеку от этой церкви, на улице, кстати сказать, и сейчас оставшейся улицей маленьких галерей, выставочных залов и художественных магазинов. Доподлинно известно, что с одним из самых известных фламандцев-парижан, с Иоанном Якобом Спудом, Ватто был знаком, вопрос лишь в том, произошло ли это знакомство уже тогда – в первые годы пребывания Ватто в Париже. Вообще-то дружеские отношения Ватто с его земляками не могут вызывать сомнений: с ними ему было проще, хотя, наверное, и не так интересно, как у Мариэттов. Еще более веский довод – ранние живописные опыты Ватто. Как ни надоела ему «Старушка» Доу, которую ему приходилось копировать, фламандская традиция оставалась для него если не самой привлекательной, то более всего понятной. Любуясь сокровищами Мариэттов, он робко пробует писать именно в духе традиционных фламандских жанров. Сохранились всего две маленькие картины той поры – «Крестьянский танец» и «Кухня» [5]5
  Картины Ватто в подавляющем большинстве не датированы. В нашей книге время написания картин указывается лишь приблизительно, в соответствии со сложившимся в науке мнением. В тех же случаях, когда речь идет о вещах, по поводу датировки которых существуют разноречивые гипотезы, даются соответствующие ссылки. Это касается и других спорных проблем – атрибуции, идентификации персонажей и т. д.


[Закрыть]
– на первый взгляд едва ли способные напомнить о манере Ватто. Но есть в них что-то от будущего художника: деликатность мазков, суровая нежность цветовых пятен, особая округленность форм, так свойственная зрелым картинам Ватто, и этот рассеянный вибрирующий свет, заставляющий вдруг вспыхнуть ярким оттенком тусклую ткань, сделать прозрачной тень, свет, как бы дрожащий на лицах еще не слишком искусно написанных и все же живых персонажей. С первых шагов индивидуальность Ватто властно заявляла о себе.

Эта редкостная индивидуальность всегда озадачивала, да и озадачивает исследователей творчества Ватто, справедливо стремящихся отыскать корни и истоки его искусства, ибо любое, даже самое необычное явление из чего-то вырастает и на что-то опирается. Иные ученые почти приходили в отчаяние, не находя решительно никаких связей Ватто с прошлым, иные отыскивали – и доказывали это вполне убедительно. Но суть все же в том, что искусство Ватто само по себе настолько значительнее и самостоятельнее всех предполагаемых своих «составляющих», что совершенно вытесняет из сознания зрителя мысли о том, на чем взросло его мастерство, его «я». Даже великолепный Рубенс, всегда бывший для Ватто божеством, Рубенс, чье влияние не только засвидетельствовано самим художником, но отчетливо видимо в его картинах, даже сам Рубенс забывается, когда воображение погружается в миры, созданные нашим живописцем [6]6
  См. в этой связи превосходную статью А. К. Якимовича «Об истоках и природе искусства Ватто» в сборнике «Западноевропейская культура XVIII века» (М., 1980), где глубоко и серьезно исследуется генезис искусства мастера и высказывается ряд тонких и новых мыслей об его работах.


[Закрыть]
.

Возможно именно эта необычная индивидуальность и привлекла к нему внимание первого его учителя Клода Жилло. Судя по тому, как быстро отказался Ватто от подражания фламандским жанрам, они не только привлекали, но и обременяли его кисть, будучи своего рода наследием провинциального прошлого. А фламандцев великих, Рубенса, ван Дейка, он тогда почти не знал.

Итак, он становится учеником Клода Жилло, происходившего, кстати сказать, тоже из Фландрии. Жилло – недавний парижанин, но уже успел стать парижанином настоящим. Подобно Ватто, он явился в Париж бедным юношей, ищущим славы, но добился ее без лишений, поскольку его талант не был грандиозен и вполне соответствовал духу времени. Вместе с Мариэттом он брал уроки гравирования у Жан-Батиста Корнеля, позднее получал от Мариэтта заказы. Театр интересовал его всего более. Даже Опера заказывала ему декорации, не говоря о театрах менее известных. Картины его были уже отмечены Королевской Академией. Театр Жилло знал отменно и писал его не как восторженный зритель, которым оставался пока Ватто, но как человек, до тонкости понимавший, что и почему происходит на подмостках.

Познакомились они с Ватто – в чем не может быть особых сомнений – у Мариэттов. По словам Жюльена, картины Ватто «понравились Жилло». И он «пригласил молодого человека поселиться у него». Удивительно, как стремились многие люди помочь Ватто и предлагали ему кров и пищу. Он же ни у кого не оставался подолгу, томимый гордыней и застенчивостью. Может быть, именно независимость, больное самолюбие и рождали у многих желание подчинить себе этот одинокий, мятущийся, угрюмый характер. Жилло был первым. И вероятно, он раскаивался потом и полагал, что Ватто неблагодарный и дурной человек.

Жерсен пишет, что учитель и ученик «страдали одними и теми же недостатками» и были «совершенно несовместимы». О Ватто писали много хорошего, но нрав его не хвалили даже друзья. Значит, и Жилло был человек нелегкий. Ватто, видимо, был по обычаю своему замкнут и резок. «Как бы то ни было, они расстались так же охотно, как и соединились», – заканчивает свои рассуждения о Жилло и Ватто Жерсен.

Впоследствии Ватто говорил о работах Жилло только хорошее. О нем же самом не высказывался; а когда его стали расспрашивать о причинах их расставания, он «нахмурился и промолчал». Многие биографы говорят о зависти Жилло к Ватто, что вполне вероятно; ученик намного обогнал учителя и даже, позднее, несмотря на разрыв, подчинил его своему влиянию.

Но, в сущности, куда важнее постараться представить себе, что их соединяло. И чему мог Ватто научиться. Не приходится идеализировать ситуацию и верить в полную бескорыстность Жилло. Платить за обучение, кров и пищу Ватто нечем, в таком случае ученик становится отчасти подмастерьем. Иные картины и поныне вызывают спор о том, Жилло или Ватто их автор. Надо ли здесь спорить? Их, скорее всего, писали учитель вместе с учеником, как издавна водилось. Тем более что одной – и весьма примечательной их совместной работе – сохранилось убедительное подтверждение.

Давно известна гравюра, изображающая изгнание итальянских комедиантов из Бургундского отеля в 1697 году, то самое изгнание, о котором недавно говорилось. Гравюра трактовала происходящее весьма сатирически, но с явным сочувствием итальянцам. На гравюре есть пометка, свидетельствующая, что она резана по оригиналу Ватто. Однако авторство Ватто всегда вызывало сомнения: во время самих событий Ватто в Париже не было, композиция и характер фигур мало напоминают его манеру. И все же современная наука считает возможным числить утраченную картину, с которой была резана гравюра, в числе возможных работ Ватто [7]7
  Авторство Ватто допускает весьма авторитетное издание: L’Opéra compléta di Watteau. Prosantazione di Giovanni Macchia Apparati critiei e filologici di E. C. Montagni. Milano, 1968, p. 89, № 8. В последующих ссылках – LʼOpéra compléta.


[Закрыть]
; при этом со всем основанием предполагается, что она была писана вместе с Жилло, а возможно и скопирована с его полотна. Можно предположить и другое – Ватто сделал с картины рисунок для гравюры. Но так или иначе, несомненно, они работали вместе. Фигурки итальянских комедиантов – плоть от плоти персонажей Жилло, которых он-то мог помнить, поскольку бывал на их спектаклях до 1697 года и был очевидцем их изгнания.

Но именно столь тесное сотрудничество делает особенно очевидными способности ученика, что, естественно, тревожит ревнивого к собственной славе учителя.

Тем не менее впервые Ватто стал получать советы художника не только одаренного, но художника-парижанина, признанного и модного мастера. Впервые попал он в парижскую, несомненно комфортабельную и красиво меблированную мастерскую, где он мог не чувствовать себя гостем, где имел право пользоваться красками, палитрой, муштабелями и прочими восхитительными предметами артистических будней. Были, конечно, и слепки с антиков, и гравюры, и превосходная бумага, и тускло-красные палочки сангины, и матовый, хрупкий, почти невесомый уголь, и те густо-черные, дающие любые, от едва видимых прозрачных до бархатно-глубоких, штрихи, карандаши, которые потом стали называть итальянскими, и серебряные карандаши, оставляющие на листе искрящиеся сухим блеском тонкие и точные линии. Были манекены, роскошные драпировки, диковинные костюмы. И только запах, конечно же, был таким же, как в валансьенском ателье уже полузабытого Жерена. Ведь даже если предположить, что Жилло с его привычками парижанина мог курить благовониями и пользоваться духами, все равно, запах красок и лака – некий незыблемый пароль для чутких носов художников и любителей искусства – различался за любыми изысканными ароматами.

Все биографы едины, говоря, что у Жилло Ватто пробыл недолго. Но как недолго? Месяц, год? Надо думать, не менее нескольких лет, слишком многое успел он от Жилло воспринять, и слишком глубоко.

Итак, они работали вместе. Известность Жилло не вполне соответствовала качеству его картин и рисунков. Не прошло и четверти века после его смерти, когда д’Аржанвиль написал в биографии Ватто: «Рисунки Жилло отличаются остроумием, вкусом, но не всегда правильны, а живописец он был посредственный, и произведения его ныне забыты, как и он сам». Можно добавить, что если о нем и вспоминают, то, как и о Мариэтте, благодаря Ватто. Все же есть нечто, чему Ватто мог у Жилло учиться, – профессионализм, поскольку Ватто был – пока еще – пусть гениальным, но дилетантом. Жилло, судя по его картинам, упорно работал с натуры. На первых порах он вполне мог исправлять ошибки Ватто: посредственные художники нередко бывают неплохими учителями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю