Текст книги "Антуан Ватто"
Автор книги: Михаил Герман
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
М. Герман
Антуан Ватто
…Гений, парадоксов друг…
Пушкин
Великое достоинство творений больших мастеров состоит в том, что они вдохновляют на разумные беседы, на серьезные и задушевные разговоры; они рождают в нашем воображении вереницы зыбких образов, подобные гирляндам, которые разъединяются и соединяются вновь, навевают медлительные грезы, будят смутное и легкое любопытство, побуждающее нас интересоваться всем, ничего не исчерпывая до конца; они воскрешают дорогие воспоминания, помогают забыть о низменных заботах и с волнением заглянуть в собственную душу.
Анатоль Франс
К ЧИТАТЕЛЮ
А. Ватто. Портрет работы Ф. Буше. Гравюра
Об Антуане Ватто известно не много, но в общем достаточно, чтобы жизнь его не казалась полной загадкой. То, что известно, давно опубликовано, проанализировано и снабжено комментариями [1]1
Основные источники о Ватто изданы не только во Франции, но и в русском переводе: Антуан Ватто. Старинные тексты. Сост., вступ. статья и коммент. Ю. К. Золотова. М., 1971.
[Закрыть]. Постепенно перестают быть тайною сюжеты и персонажи его картин, прежние красивые домыслы отступают перед определенностью современных научных атрибуций, поспешные суждения неосторожных исследователей справедливо отвергнуты. Словом, все, что мы знаем, мы знаем почти с полной несомненностью. И знаем, что обо всем ином остается лишь догадываться. И больше не настаиваем на пустых предположениях.
Добавим, что, за очень редким исключением, картины Ватто не поддаются датировке и, следовательно, почти не могут служить вехами его жизненного пути.
Но если о судьбе самого Ватто мы знаем мало, то о времени, когда он жил и работал, сохранилось множество свидетельств. Есть фон – пусть отдаленный – его недолгого жизненного пути. Можно представить себе улицы, по которым он ходил, спектакли, которые он видел, события, которых был он свидетелем; можно немало узнать и о людях, чья судьба пересекалась с его судьбой. И главное, сохранилось его искусство, его картины, рисунки – суть и смысл его жизни.
Иные события, о которых пойдет речь на этих страницах, покажутся, вероятно, – особенно на первый взгляд – далекими от Ватто, но хочется верить, что вдумчивый читатель заметит даже едва уловимые связи жизни и искусства художника с тем, что происходило вокруг него. Пусть связи эти малоощутимы, но их не могло не быть.
Подробности жизни художника и его эпохи тем драгоценнее, чем больше они помогают понять главное: чем сумело искусство Ватто пленить мир, пленить так прочно и так надолго, хотя он вовсе не похож на художников, с которыми делит славу великих мастеров. В его картинах нет ни возвышенной и величавой гармонии Рафаэля, ни благородной логики Пуссена, ни психологических прозрений Рембрандта. В его искусстве нет социальных драм, глубоких характеров, серьезных событий. Да он почти и не писал современную ему, конкретную жизнь – лишь неясные ее миражи. Более того, его персонажи однообразны: словно актеры одного и того же театра, покорные перу единственного своего драматурга, разыгрывают все те же милые, но незатейливые пьесы. И даже декорации меняются мало.
А ведь какие бури громыхали в искусстве после Ватто: Давид, романтики, Курбе, Ван Гог, Пикассо. И это лишь несколько имен и только на его родине. А Гойя, великий Гойя, который едва ли не перечеркнул все, сделанное в XVIII столетии до него!
Нетрудно понять, что в прошлом веке Ватто стал кумиром тех, кто восхищался XVIII столетием, с его циничной и прихотливой одухотворенностью, изощренностью мысли и горькой иронией. Естественно и то, что наш склонный к анализу век не хочет видеть в этом художнике только певца галантных празднеств и различает в искусстве его глубину и серьезность.
Понятно, понятно, но все же – почему? Почему хрупкие фигурки с маленьких его холстов прочно поселяются в памяти рядом с грандиозными откровениями Брейгеля, Рембрандта или Пикассо? Много слов можно сказать в объяснение этой странности, но удивление не исчезнет или превратится в тайное недоумение, о котором и говорить как будто бы не стоит, но и разделаться с которым не удалось.
Обаяние искусства Ватто не объяснить прелестью его времени. Конечно, недурно было бы, поднеся золоченый шандал к потемневшему холсту, любоваться, как вздрагивают в старом лаке огни восковых свечей, воображать запахи позабытых духов, церемонные мелодии менуэтов, мушку на розовой щеке, любовную записку между страницами бархатного молитвенника. Но ведь это – не более чем самообман: то, что кажется обольстительной сказкой сегодня, в пору Ватто никого не удивляло. И книга эта зовет читателя не на маскарад: куда труднее, чем наслаждаться созерцанием картин галантного века, понять – в чем созвучие меланхоличного и замкнутого мира Ватто нынешнему сложному миру, как сумело преображенное художником прошлое стать частью нашего настоящего.
Где лик и где личина этого прошлого?
Где кружева домыслов, а где суровый холст истины? Как увидеть человека сквозь созданные им картины и рисунки, как разгадать его судьбу с помощью дюжины страниц, что оставили нам его современники? Что, наконец, сделало художника бессмертным?
Множество сомнений ожидает нас. Многое останется неясным, о чем-то придется догадываться, что-то предполагать. Но будем все же надеяться, что подробный рассказ о судьбе и времени Антуана Ватто станет дорогой к пониманию хотя бы нескольких из многих его загадок.
ГЛАВА I
Осенью 1684 года мадам Ватто, в девичестве Ларденуа, законная жена валансьенского кровельщика и домовладельца, родила второго сына. Этому младенцу, нареченному 10 октября Жаном Антуаном, было суждено стать знаменитым художником.
Разумеется, время и обстоятельства рождения вызывают любопытство: мы тщимся за холодной датой увидеть реальные события или хотя бы живые черты эпохи. Для разных людей год 1684 значил и значит не одно и то же. Для театралов и любителей изящной словесности то был год смерти Корнеля – «отца трагедии». Историк, склонный видеть в частной жизни монархов отражение, а то и источник существенных для страны перемен, не преминул бы заметить, что, вероятно, в том же году вдовый король Людовик XIV вступил в тайный брак с мадам де Ментенон, чем сильно озадачил своих подданных, поскольку прежде подобных проказ за королями не водилось. Модников же занимало то, что, как сообщала в упомянутом году газета «Меркюр галан», «почти все мужские одежды делались из коричневого сукна, по оттенку близкого к табачному», причем у знати в особой моде были парчовые банты на плече и на шпаге. Трудно предположить, что какие-нибудь из названных обстоятельств имели касательство к детским дням Антуана Ватто, но каждое из них по-своему характеризует время, и позднее к ним, особенно к скандальной женитьбе короля, мы непременно вернемся.
На первых порах может показаться удивительным, что столь изысканный художник рос в семье невежественного ремесленника, к тому же известного на весь Валансьен пьянством и несносным нравом. Жан Филипп Ватто не однажды подвергался наказаниям, вплоть до тюремного заключения за наносимые родственникам оскорбления. Судили за сквернословие и его тещу – видимо, семья обладала живым темпераментом, и есть все основания полагать, что Антуану Ватто доставалось еще больше колотушек, чем другим валансьенским мальчишкам. Словом, здесь уже чудится трагедия или, во всяком случае, «трудное, мучительное детство» – лакомый кусок для биографа. Возможно и так, но вовсе не обязательно. Предшественники и последователи Ватто тоже выходцы из низов: Пуссен – сын солдата, Шарден – столяра. Иными словами, если и не было в детстве Ватто ничего особенно радостного, то и исключительного не было в нем тоже. Оговоримся, однако: ни у кого из упомянутых мастеров не случалось в семьях таких безобразных сцен, как у Антуана Ватто, никто из них не был наделен столь слабым здоровьем и чувствительным нравом, как он.
В подобной семье всякая странность – непременная спутница таланта – вызывает раздражение. Одаренный мальчик ощущает свою избранность как убожество. Отца бесит его рассеянный взгляд, мать то и дело прикладывает ко лбу сына встревоженную ладонь – нет ли жара. А будущий великий художник, не думая о грядущих годах, проводит долгие часы перед немногими и посредственными картинами, что украшают валансьенские церкви; потом погружается в молчание. И наконец, в какой-то – никакими историками, разумеется, не отмеченный – момент пробует рисовать. Тогда происходит его второе, истинное, рождение. И не палят пушки городской цитадели, не звонят колокола, никому невдомек, что Валансьен отмечен судьбою, что он стал родиной гения.
К сожалению, достоверные сведения о детстве Ватто скудны. Первые биографы отделываются общими и к тому же противоречивыми словами. Земляк и друг Ватто – де Ла Рок вежливо и не слишком точно написал, что художник происходил «из очень достойной семьи». Жан Жюльен, человек еще более близкий Ватто, сообщает, что, «хотя родители его не обладали ни положением, ни состоянием, не остановились ни перед чем, чтобы дать ему образование; в выборе для него профессии они посчитались только с его желанием». Это правда лишь отчасти. Действительно, Ватто-отец не отказался отдать сына в ученики престарелому мэтру Жерену, валансьенскому живописцу. Однако ничего удивительного в том не было. Появилась надежда, что из хилого мальчика, не способного к серьезной работе, может выйти дельный человек. Ведь в Валансьене художников было мало, спрос на писание вывесок и гербов на каретах был велик, а именно в этом видел Ватто-старший задачу живописца. Но Жан Жюльен не сообщает того, что в достойном отце вскоре возобладала скупость и он, не желая платить шесть турских ливров в год за обучение сына, забрал его от Жерена. Еще один биограф пишет, что и отдавал Антуана в обучение искусству отец «с большой неохотой» и что хотел видеть сына кровельщиком. Одно тем не менее ясно: учение кончилось быстро и против желания Антуана Ватто.
Расставание с Жереном обернулось бедой: за год, а то и два можно было выучиться растирать краски и самым азам рисования, вряд ли большему. Конечно, Жерен был мастером незначительным, зато в Валансьене самым знаменитым. Его картины висели и в городке Дуэ, неподалеку от Валансьена, и даже в самом Лилле. Во все времена запах мастерской художника – красок, лака, масла, это зрелище на глазах возникающих искусных изображений – таинство для грезящего живописью неофита. В заштатном Валансьене Жерен, причастный пусть самым банальным, но все же дразнящим воображение тайнам ремесла, был человеком иного мира. От этого-то драгоценного «иного мира» отрывала отцовская скупость Антуана Ватто. Вот первое, несомненно реальное драматическое событие. За этим последовал и первый, известный биографам, решительный поступок юноши. Он ушел из дому и вообще из города.
О городе уместно сказать особо – в событиях жизни и отчасти даже искусства Ватто он, конечно, сыграл свою роль. Возможно, это один из самых скучных городов северной Франции, которая и сама по себе достаточно скучна, – пустынная плоская равнина, однообразная, лишенная холмов, живописных рек и густых лесов. На этой равнине древний Валансьен, возведенный еще римлянами у слияния двух узеньких речек – Шельды и Рондели, был единственной крепостью и, следовательно, постоянным яблоком раздора. Им владели то франкские короли, то фландрские графы, его осаждали, жгли, обольщали, всем он был нужен, вечно в чьем-то глазу он оставался бельмом. Жители Валансьена слышали пылкие речи Якоба ван Артевельде – вождя гентских повстанцев, слышали пушки отважного маршала Тюренна, двести лет спустя бомбардировавшего город. Совсем недавно был он владением Испанских Нидерландов. Офицеры в желтых мундирах гордились длинными церемонными именами, говорили на звонком кастильском наречии, называли друг друга «донами» и «сеньорами», горожане же говорили по-фламандски или же по-французски с фламандским акцентом. Они и сами не знали толком, какой державе принадлежит их город и к какой нации – они сами. В Валансьене было скучно, как во всякой провинции, но покоя в нем не было. Горожане жили в постоянном ожидании перемен и старались ладить с любыми владетелями. Совсем незадолго до рождения Антуана Ватто Валансьен вновь отошел Франции. Людовик XIV сам туда пожаловал, надолго озадачив обывателей гордым блеском мимолетного своего появления. Славный Вобан, искуснейший фортификатор, будущий маршал Франции, отстроил укрепления, которые и двести лет спустя числились официально «крепостью первого ранга», укрепления, чьи развалины и поныне стоят между современными кварталами города грозными призраками давно отшумевших войн. В новой цитадели появился теперь французский гарнизон в белых королевских мундирах, но для валансьенцев и эти солдаты были чужаками. Граница оставалась неприятно близкой, в сущности, было ведь все равно, располагалась она на севере или на юге, в любом случае пушки грохотали рядом, беспокойной увертюрой наступающих вновь лихих времен. В 1693 году в каких-нибудь двадцати лье от Валансьена французы разбили голландцев и англичан под командованием самого принца Оранского. Через два года принц взял реванш, захватив крепость и город Намюр на Маасе (о чем, как известно, очень любил рассказывать стерновский дядя Тоби). И это было не так уж далеко от Валансьена.
В периоды относительного и непрочного затишья в Валансьене к услугам Антуана Ватто были обычные провинциальные развлечения, которые он нашел бы в любом другом маленьком городе: процессии в дни празднеств, колокольный звон и стройное пение мальчиков-хористов в белых кружевах, качающиеся над толпой фигуры великолепно и наивно раскрашенных святых, тяжелые от шитья хоругви, епископ в митре, шагающий медленно и важно под пурпурным балдахином; были ярмарки, одуряюще шумные, с представлениями в балаганах, на помостах и просто на земле, с бродячими лекарями, вооруженными грозными клистирами, с продавцами знаменитого орвьетана [2]2
Орвьетан – «универсальное» снадобье, названное по имени его изобретателя Ферранто дʼОрвьето, лекарство «от всех болезней».
[Закрыть], с лавками, где торговали гордостью Валансьена – дивного плетения кружевами, с проповедниками, проститутками, предсказателями, ворами, зеваками, с купцами из Парижа, Брабанта, Фландрии, Голландских штатов. «Любовь к живописи обнаруживалась у него уже в раннем детстве; уже тогда он при первой возможности убегал на городскую площадь и зарисовывал там потешные сценки, которые разыгрывают перед прохожими бродячие шарлатаны и продавцы снадобий, – писал его добрый друг Жерсен. – Вот, вероятно, причина его длительного пристрастия к занятным, комическим сюжетам, хотя от природы он всегда был расположен к грусти». Ах, месье Жерсен, если бы все в судьбе художника можно было бы объяснить с помощью подобных чистосердечных и ясных суждений. И кто знает, какой нрав был у Ватто-мальчишки, когда и при каких обстоятельствах стал он таким, каким впервые увидел его Жерсен, – зрелым, замкнутым, трудным. И все же прислушаемся к словам Жерсена, любая частица истины драгоценна.
В пору, когда Ватто-отец отказался платить Жерену за обучение сына, в Валансьене снова было неспокойно. Грозный герцог Малборо, английский полководец, собирал в Нидерландах войска – начиналась война за Испанское наследство. Песенку «Мальбрук [3]3
Так произносили французы имя Малборо (Malborough).
[Закрыть]в поход собрался» сочинили во Франции позже и вовсе не по делу – французам основательно досталось от храброго герцога. Пока же Валансьен в тревоге: через город проходят роты – «компании» – усталых солдат, скачут всадники в серебряных офицерских шарфах, по узкой, как ручей, Шельде (ее, конечно, называют на французский лад «Эско») тащат барки с провизией, фуражом и порохом, достаточно приказа, чтобы вода через специально устроенные шлюзы хлынула в глубокие крепостные рвы.
Но самой чувствительной неприятностью для Ватто было появление в Валансьене и его окрестностях свирепых и измученных капитанов, отряженных на поиски рекрутов. Согласно издававшимся в те годы ордонансам, законам, им дозволялось практически все. Капитан в сопровождении сержантов с алебардами рыскал повсюду, он имел право насильно зачислять в свою роту молодого крестьянина, работавшего в поле, если тот казался достаточно сильным. Он изучал обязательные списки прислуги мужского пола и списки ремесленников. Ремесленник, не имевший мастерской, подмастерье без хозяина тотчас же становились его добычей. Ватто как раз и оказался в положении недоросля без определенных занятий. Капитан с блестящей, украшенной королевским профилем бляхой на груди был для него дьяволом, охотящимся за его бессмертной душой. В Валансьене Антуану Ватто было решительно нечего делать. Он уехал. Уехал, разумеется, в Париж, о котором, как и все в Валансьене, почти ничего не знал, но где надеялся, наконец, встретиться с искусством и начать учиться ему. Так история в известной мере вмешалась в жизнь Ватто [4]4
Точная дата неизвестна. Вероятно, Ватто отправился в Париж около 1700 года.
[Закрыть].
Он расстался с Валансьеном, вряд ли полагая туда вернуться. И уж наверное не думая, что его скучный город, прежде гордившийся тем, что в нем родился знаменитый автор средневековых хроник Фруассар, со временем станет куда больше гордиться тем, что в нем родился он – Антуан Ватто, что будет в городе и площадь Ватто, и даже его статуя, весьма изящно отлитая в бронзе по модели Карпо, что его работы станут украшением городского музея. От прежнего Валансьена осталось мало, вторая мировая война его не пощадила, но статуя Ватто уцелела, и память о нем свято хранится в городе, где имя художника порой еще произносят на фламандский лад – «Уатто».
Итак, очередной провинциал отправляется искать счастья в Париж. Что может быть тривиальнее? Он уходит из постылого родительского дома под тревожную дробь военных барабанов, идет навстречу тянущимся к северу королевским полкам. Он уходит в совершенно неведомый Париж, надо думать, почти без денег. И это практически все, что можно с большей или меньшей достоверностью сказать о детстве Жана Антуана Ватто.
ГЛАВА II
Он слаб здоровьем, часто кашляет; длинный вислый нос, длинное лицо и руки, костлявые пальцы. Он угрюм, неловок и обидчив. Он только что совершил первый в своей жизни поступок, идущий вразрез с общепринятыми, первый из многих, которые ему еще предстоит совершить. Ему семнадцатый год. Ему осталось прожить двадцать лет.
Перед ним пятьдесят лье. Сейчас это двести с лишним километров, часа три на поезде или на машине. В хорошем экипаже с подставами – день стремительной скачки. Для пешехода же – недели две пути, а для пешехода нищего это еще и разбитые башмаки, в кровь стертые ноги, ночевки на постоялых дворах, а то и под открытым небом. Он не замечает, как равнины Артуа сменяются равнинами Пикардии, как все живописнее делается природа, взор его затуманен голодом, усталостью, беспокойством, он стесняется бедности и боится жалости – об этих его качествах вспоминали позднее современники. И конечно, он конфузится своего языка, тяжелого фламандского акцента, его плохо понимают, может быть, и не хотят понимать. Единая Франция – понятие военное и политическое, но пикардийский трактирщик – прежде всего пикардиец, для него и парижанин – иностранец. А хилый, застенчивый до надменности северянин вдвойне чужак. Времена суровые, сентиментальность отнюдь не в моде, и обидно смеяться умеют повсюду. Труден путь до Парижа.
Правда, в ранних свидетельствах о жизни Ватто мелькает имя некоего художника-декоратора Метейе. Скорее всего, это имя и сохранилось в истории исключительно благодаря Ватто: ничего толком об этом господине неизвестно. То ли это был первый и достаточно бездарный учитель Ватто в Париже, то ли – и это куда более занимательное предположение – Ватто познакомился с ним еще в Валансьене и вместе с ним совершил путешествие в Париж, возможно даже в повозке бродячих комедиантов. Но скорее всего это лишь пустое предположение, и Антуан Ватто вступил в Париж пешком.
Отнюдь не рискуя достоверностью рассказа, можно утверждать, что Париж ошеломил Ватто: он всех ошеломлял. И наш герой, впечатлительный и беспокойный, не мог быть исключением. О Париже и о столичной жизни знал он, как каждый провинциал, мало, сведения о том, что происходит в столице, добирались до Валансьена лениво и обрастали по пути всевозможным вздором, газеты были диковинкой.
Все для Ватто было внове. То, что видел он, входя в Париж, лишь отдаленным эхом звучит в нынешних названиях улиц и предместий. Старая дорога, ведшая с северо-востока в Париж, превратилась во Фландрскую улицу; станция метро Ла Виллет напоминает о городке, выросшем некогда вокруг давильни, принадлежавшей монастырю св. Лазаря, о городке, от которого до Парижа Ватто пришлось шагать еще добрый час. Не осталось ничего от окрестных садов и огородов, от охотничьего замка герцога де Роклор, мимо которых шел Ватто. И самые ворота – торжественная триумфальная арка, через которую некогда возвращался с победой в Париж Людовик XIV и под сводами которой прошел замученный Ватто, – стали лишь скромной декорацией посреди Больших бульваров, разбитых на месте прежних крепостных стен. И если что и осталось от прежнего Парижа в Париже нынешнем, то не столько осколки картинок галантного века, сколько решительная непохожесть этого города на все, что вне его, – неповторимость его очарования и его гримас, лика и личин, красот и безобразия, острословия и грубости парижан, их веселого и равнодушного дружелюбия, их уверенности в собственном превосходстве, поскольку они парижане, и, вместе с тем, в собственном праве решительно все подвергать сомнению – опять же потому, что мудрость Парижа – в сомнении, и жители его – от герцогов до приказчиков – носители этой мудрости. А сам город – он грязен, душен, суетлив; боязнь поскользнуться в вонючих лужах мешает любоваться великолепием тюильрийских фасадов, к Сене не подойти по топким берегам, а там, где набережные хоть на что-то похожи, купают лошадей, ловят рыбу, жарят ее на кострах и продают похлебку; за мутной рекой зловещие развалины средневековой Нельской башни, мосты застроены тесными, как соты, лавчонками, везде торгуют – в лавках, с тележек, лотков, из мешков, из карманов, из-за пазухи, торгуют и ворованным – в Париже на полмиллиона горожан сорок тысяч профессиональных воров. Ночью страшно, как на войне, фонарей почти нет, да и зажигают их лишь в безлунные ночи. Можно утонуть в канаве, получить удар кинжала в спину: убивают много и неразборчиво – на дуэлях, в пьяных драках, из мести, из ревности, из соображений наследственных и политических, профессия наемного убийцы престижна и хорошо оплачивается. Страшно в Париже ночью и душно днем, пахнет мясом и рыбой, овощами гнилыми и свежими, навозом и помоями, вином из кабаков, заморскими пряностями, а порой драгоценными духами из тряской, сверкающей кареты. Чем только не благоухал Париж, но не было в нем спокойного и прохладного ветра фландрских равнин, из конца в конец продувавшего маленький Валансьен. Тяжко жить в столице одному, никого не зная и ничего почти не умея, каждый день и каждый час боясь просто-напросто умереть с голоду, сгинуть, так ничем и не став, не вызвав ни у кого даже взгляда, даже праздного любопытства: мало ли кто умирает в Париже.
Если б Ватто и хотел, он не мог бы стать зевакой, надо было искать пропитание. «Персидских писем» Монтескье он не читал, хотя бы потому, что они еще не были написаны, но не надо было обладать проницательностью перса Рики, чтобы понять, что в Париже более, чем где бы то ни было, источник доходов «заключается только в уме и ловкости» и что каждый «извлекает из своего умения все, что может». Все, что сумел Ватто на первых порах – не умереть с голоду. В живописной мастерской на мосту Нотр-Дам он каждый день получал миску горячей похлебки, а иногда и несколько мелких монет за самую что ни на есть ремесленную, но все же художественную работу.
Впрочем, обольщаться не стоит. Искусный ювелир пользовался куда большим уважением, чем даже хозяин лавочки, торговавший убогими и дешевыми копиями одних и тех же картин, покупателями которых были люди, обычно полностью лишенные вкуса, то есть те, кто тяготел к некоторой роскоши – картинам, но старался, чтобы роскошь была дешевой. А что может быть хуже дешевой роскоши, то есть в данном случае картин, в которых нет вовсе никакого искусства. Даже – страшно сказать! – талант молодого Ватто вряд ли спасал положение. В лавочке совершалось все возможное, чтобы любой талант уничтожить во имя одинаковости пользовавшихся успехом копий. Оттенок индивидуальности был вреден для дела и потому искоренялся.
Писались там, в частности, копии со «Старушки» Герарда (Жерара, как, конечно же, говорили в Париже) Доу. Оригиналы этого художника хранятся и в Эрмитаже, и в Лувре, и, разглядывая эту мастерскую, но совершенно незначительную и скучную живопись, нетрудно себе представить, как могла она надоесть. Те же самые морщинки писать еще и еще, и знать, что окончание очередной копии повлечет за собой начало новой!
Конечно, ремеслу Ватто продолжал учиться, но терял все же больше, нежели приобретал. Копия может принести пользу лишь тогда, когда копиист тщательно изучает манеру мастера, разгадывает его секреты, систему и последовательность работы. Здесь же копии писались без размышлений, художники работали механически. Недаром Ватто был однажды пойман на том, что делал копию по памяти, что было для него приятным разнообразием. На глазах Ватто и при его непосредственном участии искусство подвергалось постоянному унижению. Возможно, именно тогда любовь его к живописи прошла через самое жестокое испытание.
Ватто выдержал. Природа наделила его волей и непреклонным нравом; даже рабское убогое художество не убило в нем желания рисовать. Воскресенья стали для него подлинными праздниками – по воскресеньям он мог работать, а не тратить время ради хлеба насущного. Умерщвляемый в течение будней карандаш становился живым, вибрировал в такт льющимся со всех сторон впечатлениям, стремительно и точно летал по листкам карне – маленьких альбомов, ставших ныне столь знаменитыми, а тогда небрежно таскаемых в карманах бедного кафтана, где они мялись и пачкались, поскольку сам Ватто им особенного значения еще не придавал. У него не было, естественно, денег на краски. Был карандаш, была бумага, была дьявольская энергия. И весь Париж был к его услугам.
Провинциалы медленно и робко становятся парижанами. Не сразу перестает быть чужой столица, не сразу сумятица, оглушающий, слепящий поток первых впечатлений стихают, отступая перед пытливым внимательным взглядом. Долгие прогулки открывают город с новых и неведомых точек зрения, разные кварталы являют свои несхожие с другими лики. Париж живет странной, чуть призрачной жизнью великой, но забытой и нелюбимой монархом столицы. Иноземные послы, курьеры со всех концов мира спешат в Версаль, минуя Париж. Огромный Лувр безмолвствует в самом сердце города, слепые окна с выбитыми кое-где стеклами, обшарпанные фасады свидетельствуют о запустении прежде великолепнейшего в Европе дворца: нынче он оживает, и то в нескольких залах, в дни выставок картин и заседаний Академии. Поодаль, подальше от Сены – Пале-Руаяль – дворец, построенный для кардинала Ришелье и ныне принадлежащий герцогу Орлеанскому, – шумит изысканным и беспутным весельем: строгий версальский двор далеко, здесь можно не заниматься политикой и позволять себе приятные и дорогостоящие сумасбродства. По вечерам музыка несется из ярко освещенных окон, огни свечей вырывают из темноты цветы на клумбах, ряды экипажей с гербами знатнейших фамилий тянутся вдоль оград, лакеи в пудре и разноцветных ливреях толпятся живописными группами, ожидая разъезда гостей. Еще выше, если подыматься от Сены, недавно отстроенная по плану зодчего Ардуэна-Мансара площадь Побед (де Виктуар): продуманная логика строгих фасадов вокруг статуи Людовика Великого в коронационном костюме и лавровом венке. Еще недавно фонари на колоннах освещали ночами фигуру монарха, что было в Париже диковинкой и вызывало вместе восхищение и насмешки – парижане не одобряли дорогостоящих выдумок. Маршал Ла Фейад, обитавший в одном из особняков на площади и истративший на всю эту роскошь шесть миллионов ливров, дабы угодить королю, получил взамен похвалы Людовика и подарок – сто двадцать тысяч ливров. Сделка оказалась решительно невыгодной, огорченный маршал вскоре умер, фонари сломали, но площадь продолжала радовать глаз простором и гармоничной архитектурой, так же как еще более знаменитая Королевская площадь, знаменитая настолько, что про нее говорили просто – «Площадь». Там, на восточной окраине города, теснились и далекие, и недавние воспоминания, там еще сохранился дух минувшего царствования. Старшая сестра площади Виктуар, Королевская площадь, была застроена одинаковыми домами с аркадами еще при Генрихе IV. Там прятались витрины дорогих магазинов, вельможи и щеголи часто здесь прогуливались, любуясь строгим великолепием фасадов из красного кирпича, отделанных серебристым камнем, и бронзовой статуей Людовика XIII, установленной посреди площади. Площадь дышала легендами о бесчисленных дуэлях, именно сюда приходили вспыльчивые дворяне защищать свою честь ударом шпаги. И все еще помнили четырех дерзких кавалеров, которые после запрещения герцогом Ришелье дуэлей демонстративно устроили поединок здесь, на Королевской площади, под самыми окнами всесильного кардинала, за что уцелевшие после боя были обезглавлены на Гревской площади. (Вот место, где трудно представить себе Антуана Ватто, хотя тысячи парижан стекались туда в дни казней, достаточно частых и в «галантном веке», а в последующие дни приходили разглядывать залитые кровью плахи). Суровые тени средневековья мерещились повсюду, а грузная громада Бастилии, подымавшаяся над тогдашним Парижем, как современный небоскреб над обычными городскими домами, напоминала не о минувших ужасах, а о вполне реальной опасности для всякого рода вольнодумцев. Там, у Бастилии, за воротами Сент-Антуан, кончался Париж, как на западе – у Лувра, на севере – у подножия Монмартрского холма, а на юге – за Люксембургом.
В общем, Париж нетрудно было исходить пешком за дюжину воскресных дней.
Но едва ли возможно представить себе Ватто гуляющим по городу, любующимся его то прекрасными, то уродливыми, но всегда занимательными для глаз художника домами, роскошью дворцовых фасадов, блеском пестрой толпы. Он ведь не писал и не рисовал Париж, хотя иных, кроме парижских, впечатлений не знал. Но он полон Парижем, каждая линия его карандаша – истая парижанка, и персонажи его – парижане, а город – будто невидимый фон, неслышный аккомпанемент, ритмы его проникают в жесты людей, в продуманную небрежность поз: только парижане так умеют одеваться, сидеть, двигаться, ходить.
И все же нет, не совсем так. Его рисунки кажутся не просто сделанными в Париже набросками: обыденная суета, бурная эмоциональность, бытовая конкретность жеста смягчены некоей меланхолией, будто замедляющей на бумаге движения людей. Столь отчетливую выразительность движений непросто найти и в людях самых что ни на есть изящных: в ранних рисунках Антуана Ватто изысканность сочетается с некоей нежданной определенностью линий, с почти жестоким отбором, делающим рисунок подобием красноречивой, филигранно отрепетированной пантомимы. Загадочности особой здесь нет. Ватто нищ, одинок, слаб здоровьем и сторонится своих юных коллег, он осужден на созерцание застенчивостью и болезненным самолюбием. Голод и лишения способны воодушевить здоровую и пылкую молодость – юношу же, подобного Ватто, они губят или превращают в стоика. Ни искусство, ни высказывания Ватто не дают основания думать, что он видел удел художника в парении над пошлой действительностью. Эта расхожая мысль не могла проникнуть в его серьезное и ироничное творчество. Нет, он не парил над действительностью, он, конечно, тщился проникнуть в нее, но порою то было ему не по силам.