Текст книги "Морока (сборник)"
Автор книги: Михаил Козырев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
– Эй, бузэ, бузэ! Пожалуйста, господин, самые сладкие!
Останавливается проходящий офицер, смотрит во все глаза на продавца арбузов Попова:
– Журавлев!
– Извините…
– А не помнишь, как в юнкерском?
Мещанин Попов ничего не помнит. Он продает великолепный товар.
– Так не возьмете, господин поручик?..
– Брось, Журавлев, заходи ко мне – чего ты боишься!
И в эту же ночь, в непроглядную южную ночь, когда сквозь закрытые ставни не доносятся стоны и крики ограбленной бандитами жертвы, в эту ночь, глубоко задумавшись над судьбою своей, сидел поручик, и вся вспоминалась ему недолгая жизнь.
Жизнь! Как неумны твои шутки, как плоски отпускаемые тобою остроты – что есть поручик Журавлев в существе своем, и какая судьба ожидала его на других поприщах? Может быть, сейчас где-нибудь являл бы он правосудие, надев судейскую цепь, может быть, где-нибудь в уездном городке отмечал бы он исходящие дни своей жизни – но вот безо всякой вины он наряжен в блестящий мундир, приросший не к телу – к душе, и стоит снять его на минуту – как снова и снова мелькают три звездочки на серебряных погонах! И, видно, напрасно зашил он документы под подкладку старой шинели и напрасно присвоил себе имя Попова, когда он опять офицер и опять состоит на службе и притом в штабе полковника Баранова!
Поручик Журавлев хлопочет о сапогах и шинелях, поручик Журавлев получает продукты, поручик Журавлев спрашивает полковника Баранова:
– А когда же нам пришлют людей?
И полковник Баранов отвечает:
– Люди – дело последнее!
О, как говорится, люди, люди! Это вы переполняете вокзалы, поезда, теплушки, вагоны третьего и даже вагоны второго класса, это вы с севера на юг и с юга на север перевозите мешки и заразу, это вы подставляете грудь под пули и идете на смерть за свое, за чужое ли дело, это вы продаете казенное обмундирование, это вы, наконец, уничтожаете хлеб, так что ни в одном полку добровольческой армии нет теперь хлеба, кроме как в штабе полковника Баранова!
И есть еще в штабе полковника Баранова сапоги и белье и иное никем не проданное имущество, потому что там нет вас; о, как говорится, люди, люди!
Но этим я вовсе не хочу сказать, что поручик Журавлев совместно с полковником Барановым, продавая получаемое имущество, проводят ночи и дни в доме артиста за зеленым столом или в ином каком доме, но уже без особого наименования, разъезжают в автомобилях красного и белого креста и в автомобилях общего пользования, в сопровождении дам и тоже общего пользования, и сыплют деньгами направо-налево, заливая шампанским тоску неудавшейся жизни.
Все это клевета и клевета злостная!
Всюду настигает нас клевета. Ты приехал из Ряжска навестить больного, при смерти, дядю и остался, жертва гражданской войны, поджидать, когда откроется путь к вожделенному городу Ряжску, а про тебя говорят, что ты был сподвижником знаменитого полковника Баранова, что ты до последней минуты защищался от красных и сдался в плен только где-то на границе с Румынией, что три раза пытались записать имя твое и чин и три раза не записали, и что сумел ты уйти на прогулку и с прогулки не возвратиться!
Вот что говорят про тебя! И еще, может быть, говорят, что ты служил в контрразведке, что ты – белогвардеец, дезертир, бывший поручик, – когда ты, мой любезный читатель, скромный народный учитель и отрастил себе бороду, так что тебя и узнать нельзя, ты учишь ребят в деревенской школе и обедаешь с мужиками, переходя из избы в избу, наравне с пастухом, с тою лишь разницей, что пастух заходит с правой избы, когда ты начинаешь с левой, и что стараются пастуху положить лучший кусок мяса и сала, а тебе норовят налить щей пустых, без мяса и без сала!
Но и вы, деревенские пустые щи, и ты, скромная доля народного учителя, – что значите вы по сравнению с родиной!
Родина! Как назову я то полное грусти и радости замирание сердца, когда бородатый, постаревший на двадцать лет и уже не только без сапог, но и без шинели, украденной где-то в пути вместе с зашитыми под подкладку документами, когда ты, потеряв в скитаниях своих не только шинель, но уже навсегда имя свое и честь, – вновь прикоснешься к ее любимой, пахнущей молоком и навозом груди!
Что значит с мандатом и без мандата, с пропуском и без пропуска, с посадками, пересадками и высадками, на пароходе, в теплушке, в вагоне третьего и даже в вагоне второго класса, подвергаясь тысяче тысяч опасностей, добраться до тебя, посмотреть на твои ржаные поля сквозь щелку вагона, спрятавшись в угол, и ехать дальше и дальше, мимо и мимо, чтоб никто из твоих земляков во время краткой стоянки не признал в тебе бывшего поручика Журавлева!
пятая глава
Когда-то любили еженедельные наши журналы опрашивать и артистов, и борцов, и эмира бухарского, и тебя, двуногий человек, показывающий в цирке это свое уродство, – о том, какой день считают они самым счастливым.
И если бы был гражданин Попов эмиром бухарским или борцом, или тобой, замечательный двуногий человек, он бы ответил:
– Тот день, когда я получил прозодежду!
Какими словами после стольких исписанных мною страниц опишу я костюм и пальто, сшитые в мастерской номер два и потому называемые английскими? Какими словами опишу я вас, носящих в совокупности именование прозодежды!
Прозодежда! Стоит из-за тебя послужить почти год в качестве спеца – педагога, кондитера, статистика и мыловара, стоит из-за тебя с совещания бежать на заседание, написать сотни докладов – об электрификации ли народного образования, о наилучших ли формах и карточках для поднятия производительности рабочих кондитерского дела!
Весь этот труд можно поднять для тебя, чтобы затем, с удостоверением от наркомпроса, домкома, совнархоза и главхозупра, придя в соцобез, получить ордер, по ордеру талон, по талону купон, по купону квитанцию, по квитанции номер, а по номеру – тебя, прозодежда!
И в сырой осенний вечер, возвращаясь с тяжелым пайком за спиной, не вспомнить рваной полувоенной одежды мешочника, проехавшего сотни верст с мешком муки за плечами, красноармейца с польского фронта из пинских болот, дезертира, спустившего где-то шинель, и бывшего, наконец, поручика Журавлева!
Гражданин Попов, имеющий учетную карточку и трудовую книжку, только одной прозодежды не хватало тебе – и вот она есть!
Ты приходишь домой, закипает чай на старых докладах и брошюрах, зажигается лампа с теплым зеленым абажуром – можно сидеть и мечтать, и заснуть в этих мечтах, и увидеть во сне, как он, гражданин Попов, при шпорах и шашке, идет на ученье и тычет пальцем в него младший унтер-офицер Иванов:
– Я тебя знаю!
– Эй, бузэ, бузэ!.. – отвечает Попов. – Эй, бузэ, бузэ! – и не может бежать и не может стоять под осенним, сырым, пронизывающим ветром – и только проснувшись, вспомнить, что нет и нигде нет поручика Журавлева!
Ты думаешь, это он идет по Тверской, растопырив свои галифе, под руку с дамой самого неопределенного наклонения?
– Нет, это батальонный командир Иванов – не тот Иванов, что погиб под Орлом, а другой Иванов, – восстанавливает традиции славного некогда полка.
Смело подойди к нему и спроси: не знает ли он поручика Журавлева?
Проходит еще и еще мимо тебя, гражданин Попов – сторонись! – все глядят на тебя, но среди тысячи глаз нет и пары враждебных: никто не следит за тобой, никто не бежит в переулок и на пятый этаж, куда прибегаешь ты, еле переводя дух от испуга, чтобы только через полчаса, успокоившись, варить фасоль и советский кофе.
А после всего этого как приятно узнать, что тебя вовсе нет на свете! Вот что прочел гражданин Попов в одной из южных газет летом тысяча девятьсот двадцать первого года:
ДЕЛО БЫВШЕГО ПОРУЧИКА ЖУРАВЛЕВА
Вчера в ревтрибунале разбиралось громкое дело шайки бандитов, терроризировавших население в течение шести месяцев, ограбивших, между прочим, артельщика финотдела Ефимова, убивших семью в 11 человек на хуторе Давыдовка и т. д.
Интересно отметить, что главой шайки является бывший поручик Журавлев, почему-то отрекшийся на суде от этого звания, с несомненностью установленного по документам, найденным под подкладкой его шинели.
Б. поручик Журавлев был одно время сподвижником знаменитого полковника Баранова и после разгрома белых банд организовал шайку.
Журавлев и его трое главных сподвижников приговорены к высшей мере наказания.
И дальше – курсивом:
Приговор приведен в исполнение.
Пожалел ли гражданин Попов, советский спец Попов, имеющий учетную карточку и трудовую книжку, пожалел ли он о гибели несчастного поручика?
Или, может быть, как и все, не без некоторого злорадства прочел:
Приведен в исполнение!
И капли жалости или сочувствия не оказалось в душе при известии о гибели человека, может быть, много обещавшего выполнить в жизни и брошенного на произвол разбушевавшейся стихии!
Жизнь! Как ты темна и слепа! С закрытыми глазами рождается человек, и слепой бродит он по твоим, жизнь, темным дорогам, и слепой отходит он в землю, кто бы он ни был – честный ли гражданин, совработник и спец, и начальник милиции, и сотрудник чека, фальшивомонетчик и вор, белогвардеец и дезертир, и бывший, наконец, поручик Журавлев!
И тогда не все ли равно, какая земля засыплет его уже безымянное тело, поставят над телом этим крест или мавзолей, или только травой зарастет безвестная могила – все равно навсегда прекращаются всякие счеты живущих на свете людей с мертвым поручиком Журавлевым.
КОНЕЦ
Я уже поставил слово конец, полагая, что повесть моя, как и жизнь Журавлева, окончена, как тот же самый неожиданный стук в дверь, использованный, кстати, всеми романистами, заставил меня встать и открыть таинственному незнакомцу.
На этот раз он пришел с вполне определенной целью. Тщательно перечитав мою рукопись, – а рукопись эта была много объемистей предлагаемой теперь читателю, – он сказал:
– А я бы написал это несколько иначе!
И если вы, читатель, посетуете, что я, обещав вам повесть с лирическими отступлениями, часто даю только эти лирические отступления, то могу в оправдание свое сказать, что самая повесть вычеркнута незнакомцем.
Правда – я мог бы закончить ее так, как хочу, но и тут встает тот же самый вопрос: где, собственно, кончается повесть о днях поручика Журавлева? И кончается ли она смертью? Не будет ли ом и дальше влачить скорбное свое существование?
Я кончил. Опять закрываю глаза. Вот опять – сырая осенняя ночь, и книга, и лампа с зеленым абажуром.
И лежат передо мною все пути, что раскинула жизнь, и идет по этим путям младший унтер-офицер Иванов, и видит меня, и говорит:
– Я тебя знаю!
Морозные дни
1
Зима затянулась на март. Несмотря на длинные, по-весеннему, дни, скрипел снег, инеем пушились деревья. В теплый кабинет управдела одного из необычайно звучащих учреждений товарища Лисицина вошел замзав и, пропустив вперед что-то белое, хрустящее и легкое, сказал:
– Вот ваша новая машинистка.
Управдел прикоснулся к мерзлой руке барышни.
– Очень рад.
От нее пахло январским воздухом и тонкими морозными духами.
– Как вас… Ваше имя?
– Марья Ивановна, – ответила барышня, опуская глаза. И, подняв глаза, добавила:
– Но вы можете называть меня Марусей.
Товарищ Лисицин заметил, что у нее голубые, словно подернутые легким инеем, фарфоровые глаза и раскрасневшиеся под морозом щеки.
– Виноват. Так не полагается.
От барышни пахнуло холодом. Остро заныли зубы.
– Как вам угодно, – ответила она, опустив глаза. И опять потянуло холодом, и зубы заныли еще сильнее.
Товарищ Лисицин взялся за работу, но час от часу становилось все холоднее и холоднее. Пальцы закоченели.
– Вы не озябли? – спросил он.
– Благодарю вас. Мне тепло, – ответила барышня.
«Срочно… Просьба немедленно рассмотреть…» – писал управдел, но пальцы отказывались работать. Они покраснели и не разгибались. Он подошел к печке, согрел пальцы, но по спине время от времени пробегал легкий озноб.
– Не простудился ли?
Лисицин вышел в коридор. Там было тепло по-прежнему. В кабинете же стало еще холоднее. Дуло от окна.
Замзав зашел за докладом.
– Да, у вас холодно, – удивился он и позвал швейцара.
– Степан. Надо замазать окно. Почему это до сих пор не сделано?
– Кажись, всю зиму тепло было.
Степан деловито прощупал замазку.
– Ума не приложу.
– Позовите стекольщика, – распорядился замзав.
Товарищу – Лисицину становилось все холоднее и холоднее.
Сославшись на нездоровье, он ушел двумя часами раньше. Барышня осталась в его кабинете.
Через полчаса в кабинет заглянул замзав и сказал барышне:
– Вы не озябли? Пройдите ко мне.
А в четыре часа, уходя, говорил Степану:
– Послушайте, что у вас с окном? Отчаянно дует.
Степан, подавая шубу:
– Не извольте беспокоиться.
Машинистка в белой шапочке и легком летнем пальто вышла вместе с замзавом.
– Как вы легко одеты, – удивился он.
– Благодарю вас. Мне тепло.
2
Лисицин ходил по кабинету и не мог успокоиться. Окна наново замазаны, но дует по-прежнему, а пожалуй – еще сильнее. Ему казалось, что дует из того угла, где сидит новая машинистка.
– Это от нее такой мороз. Надо отослать ее куда-нибудь.
– Марья Ивановна, вы будете работать в общей канцелярии.
Марья Ивановна быстро собрала работу и перешла в соседнюю комнату. Стало немного теплее, но вместе с тем Лисицин почувствовал легкую утрату и пустоту.
Барышню посадили к окну. Она быстро стучала клавишами машинки, изредка поднимая глаза и оглядывая комнату.
В комнате были: седенький старичок с красным носом, непринужденный молодой человек в галифе и две барышни – входящая и исходящая.
Прошло полчаса. Входящая барышня перестала писать и сказала подруге:
– Холодно.
Старичок пошел за шубой. Но ничто не спасало от легкого пронизывающего сквозняка, и всем казалось, что тянет от окна, к которому посадили новую машинистку.
Непринужденный молодой человек подошел к окну, попробовал: не дует ли, и, низко наклонившись к плечу Марьи Ивановны, спросил ее:
– Вы не озябли?
Марья Ивановна подняла глаза:
– Нет.
Молодой человек заметил: под его дыханием волосы новой машинистки седеют от инея. Он сделал большие глаза и таинственно приподнял палец. Потом все – и старичок и обе барышни – долго шептались, искоса поглядывая на новую машинистку.
Молодой человек вызвался рассказать замзаву. Канцелярия не может работать, и если будет так продолжаться…
– Наша новая машинистка, – начал он.
– Что? – перебил замзав. – С такими вещами – к управделу.
Товарищ Лисицин, задумавшись, сидел за столом. Всю ночь ему снились голубые, словно подернутые инеем, фарфоровые глаза и раскрасневшиеся от мороза щеки. Он просыпался, кутался в одеяло – и опять засыпал, и опять видел фарфоровые глаза, но холод, пронизывающий тело, уже не казался неприятным. Утром он торопился на службу. Он уверял себя, что остался завал со вчерашнего дня, но на самом деле ему снова хотелось увидеть те же фарфоровые глаза, которые всю ночь не давали ему покоя, и дышать свежим морозным, пахнущим морожеными яблоками, январским воздухом. За ночь он стал нечувствителен к холоду и шел по улице, распахнув шубу.
Но в кабинете барышни не оказалось.
– Да, я отослал ее в канцелярию.
Хотелось опять позвать ее в кабинет – но он не решался. Изредка только открывал дверь и дышал приятным морозным воздухом соседней комнаты.
Вошел молодой человек.
– Новая машинистка. Понимаете. Мы замерзаем.
– Как вам не стыдно, – ответил Лисицин, – если вам холодно, можете растопить камин.
Молодой человек вернулся в общую канцелярию и сказал:
– Марья Ивановна, перейдите к управделу.
Лисицин и удивился, и обрадовался, когда снова увидел ее в своем кабинете.
В канцелярии растопили камин и по очереди подходили греть руки.
– Чем это объяснить?
– Я думаю, – сказал молодой человек, – что здесь…
Все прислушались.
– что здесь мы имеем дело с необъяснимым явлением.
– Да, да, тут не без нечистой силы, – сказал старичок.
– Фи, какая отсталость, – сказали барышни в локонах.
Они собирались записаться в комсомол и поддерживали репутацию перед молодым человеком в галифе.
– Но ведь явление необычное-с.
– Очень просто, – сказала исходящая барышня, – за две недели вперед и фьюить.
И при этом посмотрела на молодого человека. Молодой человек будто не слышал.
– Конечно, сократить, – сказала исходящая барышня и при этом подумала: она такая интересная, – и посмотрела на молодого человека. Тот опять промолчал.
– Может быть, у нее семья, – сказал Степан, – надо все-таки пожалеть.
– Да и человек ли она? – надумал старичок и сам испугался. Хотел перекреститься, еще больше испугался и, глядя на барышень, потер переносицу.
– А я вот что скажу, – начал молодой человек, и все опять прислушались.
– Надо обратиться к самому.
3
Лисицин вышел вместе с Марьей Ивановной.
– Нам с вами по пути.
Она опустила глаза. На волосах легкий иней.
– В летнем пальто, – подумал управдел, – тут промерзнешь так, что поневоле от тебя сквозняком тянуть будет.
И, взяв Марью Ивановну под руку, старался согреть ее. Но вместо того чувствовал, как с каждой минутой холод пробирается сквозь его шубу и леденит, леденит острой сверлящей болью.
Весь день он не мог найти себе места. Бродил по улицам – и голубое небо напоминало ему фарфоровые глаза новой машинистки, покрытые инеем деревья – ее поседевшие от мороза волосы.
Ночью снились опять: белый мех, фарфоровые глаза и ледяное рукопожатие.
В десять утра он был в кабинете и с нетерпением ждал. Почувствовав легкий озноб, он улыбнулся, долго держал ее руку в своей, и по мере того, как ее прикосновение леденило кровь, в душу проникала острая и большая радость.
В общей канцелярии необычайное оживление. Никто не принимался за работу. Барышни вертелись около двери в кабинете товарища Лисицина и держали градусник.
– Опускается. Опускается, – кричали они и радостно фыркали. Старичок застыл с раскрытым от изумления ртом, а молодой человек спокойно сидел за столом и производил какие – то вычисления, то и дело справляясь по таблице логарифмов.
К концу служебного дня приехал сам. Переговорив с молодым человеком, он вошел к управделу.
– Как здесь холодно, – с удивлением воскликнул он.
– Холодно? – Лисицин не замечал холода: наоборот, он чувствовал во всем теле необычайное горение.
– Вы больны. У вас повышенная температура, – разъяснил сам и, посмотрев на термометр, сказал – Мы решили устроить здесь холодильник. Я уже докладывал.
Молодой человек протянул бумаги.
– Смета составлена… Понижение за два часа… Громадная экономия.
Сам обратился к Марье Ивановне:
– Поздравляю. Семнадцатый разряд и только на два часа. Если желаете – комната.
Она опустила глаза и ничего не ответила. Лисицин молчал. Он смотрел на самого, на Марью Ивановну, на барышень в локонах и ничего не понимал.
– Что же особенного, – говорил сам, – если она, как вы говорите, – он посмотрел на старичка, – снегурочка, то тем более ей место в холодильнике коммунхоза.
Молодой человек провожал самого до двери.
– Так можно надеяться? – шепотом спросил он.
– Конечно, конечно, на место Лисицина.
Барышни в локонах сначала посмотрели на молодого человека с восхищением, потом друг на друга с ненавистью, и обе подумали одна про другую:
– Рожа. И она смеет.
И обе были похожи друг на друга до неразличимости.
Когда голоса удалились, Лисицин подошел к Марье Ивановне.
– Маруся.
Та смотрела на него, улыбалась – хрустящая, легкая. От ее дыхания разливалось кругом невероятное холодное тепло, а волосы и платье покрывались мелкой серебряной пылью.
– Я не отдам. Не отдам, – шептал Лисицин.
Она поцеловала его губы. В ее поцелуе – вкус мороженых яблок, губы обжигали, прилипали и отрывались только с кровью.
День ушел. Крупные хрустящие звезды повисли в синем окне.
Утром в учреждении с необычайно звучащим названием была суматоха. Лисицин найден в своем кабинете с явными признаками смерти от замерзания. На окровавленных губах можно заметить счастливую улыбку.
Марья Ивановна не пришла в этот день и не приходила в следующие.
А на улице настала весна, и падали с крыш первые крупные капли.
Покосная тяжба
Эпопея в 4 частях с прологом и эпилогом
Пролог
Когда, и уже окончательно, стало известно, что границы покосов останутся в этом году прежними, между деревнями Козлихой и Лепетихой на Дурундеевской пустоши – пустошь эта некогда принадлежала помещику, господину Дурундееву –
ну, так вот –
на Дурундеевской пустоши неожиданно пропала граница.
Дело было так:
Козлихинские мужики Фома Большой (изба от прогона направо) и Фома Меньшой (изба от прогона налево), выбранные козлихинским обществом в покосную той же деревни Козлихи комиссию, за неделю до Иванова дня пошли посмотреть, хороши ли на Дурундеевской пустоши травы.
Трава, надо сказать, выросла куда выше колен, а уж густота, густота – что те сеянка!
Ну так вот, посмотрели они на траву и сказали:
– Хороша!
Потом пощупали, помяли в руках, опять сказали:
– Хороша!
Посмотрели на солнце, закурили едкой самосадки, прошли по траве шагов пять, еще раз сказали:
– Хороша!
и направились было в Козлиху, как…
Вот как было дело:
Лепетихинский мужик Ефим Ковалев, брат Егора, который – это Егор-то – изобрел такой аппарат, что самогон выходил не хуже, а даже лучше николаевской, такой самогон, что заборовский дьякон, а ныне секретарь лутошанского нарсуда, никакого другого не пьет, а пьет только этот и притом, когда пьет, обязательно каждый раз провозглашает:
усладительно!
ну, так вот, этот самый – не дьякон, и не Егор, а Ефим Ковалев, проходя за неделю до Иванова дня мимо Дурундеевской пустоши, решил посмотреть, хороши ли на Дурундеевской пустоши травы. Посмотрел на траву и сказал:
– Хороша! – потом пощупал, помял в руках…
Надо еще сказать, что Дурундеевская пустошь, как отошла она от барина, господина Дурундеева, делилась по равным долям между козлихинским и лепетихинским обществами, и надо еще сказать, что и в прошлом году делилась она по равным долям и что в прошлом году поставили даже границу. И стояла эта граница от кривой березы на сто шагов в сторону лепетихинского леса, и были по правую руку покосы козлихинские, а по левую руку – покосы лепетихинские.
Так.
И вот этот самый Ефим Ковалев вдруг заметил, что на том месте, где стояла летось граница, растет трава. И выросла эта трава куда выше колен – а уж густота, густота
– что те сеянка!
Посмотрел Ефим на траву, закурил самосадки, прошел по траве шагов пять, еще раз сказал:
– Хороша!
но границы и след простыл: будто бы не было!
Несомненно одно, что это козлихинские мужики, и в частности, Фома Большой и Фома Меньшой, которых Ефим Ковалев и узнал по штанам, границу просто-напросто украли…
Да. Прошли это они шагов сто, Фома Меньшой и говорит Фоме Большому:
– Будто бы была здесь граница.
Тогда Фома Большой посмотрел, посмотрел да и говорит Фоме Меньшому:
– Будто бы была здесь граница.
А границы и след простыл, будто бы не было!
Несомненно одно, что это лепетихинские мужики, и в частности Ефим Ковалев, которого Фома Большой узнал по рубахе, эту самую границу просто-напросто украли.
И не будь этого прискорбного события, не пришлось бы мне преподнести нетерпеливому читателю подробное повествование, претендующее разве на последовательность изложения тех происшествий, коих вольным и невольным очевидцем мне довелось быть.
Первая часть
В тот самый час, когда из-за Поповой горы поднялось над Козлихой пышное солнце и зажгло серебром капли росы на покосах Дурундеевской пустоши, в тот самый час, когда золотом зажгло оно крест, на заборовской колокольне, а в самом Лутошанске осветило зеленую крышу лутошанского кооператива –
в этот самый час, надо сказать, из-за лепетихинского леса тоже взошло солнце.
Вышли тогда из деревни Козлихи: Фома Большой, и Фома
Меньшой, и Никита Петров, и Беберя, и сам Коляной, Кольки Беспалого брат, который – это Колька-то – изобрел такой аппарат, что самогон выходил не хуже, а даже лучше николаевской, такой самогон, что заборовский дьякон, а ныне секретарь лутошанского нарсуда, никакого другого не пьет, а пьет только этот и притом, когда пьет, обязательно каждый раз возглашает:
усладительно!
Ну, так вот,
вышли тогда из Лепетихи: Ефим Ковалев, и Егор Ковалев, и дед Сосипатр, и Лександра Лузга, и Яшка Бандит –
вышли они на Дурундеевскую пустошь искать пропавшую границу.
Только границы и след простыл – будто бы не было. А на том месте, где стояла граница, росла трава, и выросла эта трава куда выше колен, а уж густота, густота…
Нет, не так:
Егор Ковалев видел вчера границу на козлихинской вешне – видел, говорю я, Фома Большой границу на лепетихинской вешне, только этих границ никто не признал, а Яшка Бандит похвалился, что у него любая палка сойдет за границу, только бы ее на нужное место поставить.
Так и решили.
Только когда Фома Большой поставил палку на то самое место, где была летось граница, Ефим Ковалев заявил, что Лепетиха будет в обиде. А когда Ефим Ковалев поставил палку и опять на то место, где стояла летось граница, – Фома Меньшой заявил, что Козлиха будет в обиде. Тогда палку поставил Фома Меньшой и опять на том месте, где летось была граница, и тут уж Егор Ковалев…
А тогда загорелся в лутошанском кооперативе сарай, и когда загорелся сарай, побежал сторож Ефрем на колокольню бить в набат. А дверь на колокольню была заперта. Тогда побежал сторож Ефрем к попу, а попа дома не было – поп пошел покосы делить. Тогда побежал Ефрем к дьячку, а дьячок сказал, что ключ у сторожа. Побежал Ефрем к сторожу, а сторож на огороде сидит, огурцы полет. Кричит Ефрем:
– Пожар!
А сторож был глуховатый.
– Ты что говоришь?
Тогда закричал Ефрем еще раз:
– Пожар!
А тот и ухом не ведет.
и вот, когда Коляной поставил палку и поставил ее на то самое место, где стояла летось граница, Яшка Бандит заявил, что Лепетиха будет.
Тут закричали:
– Пожар!
И вот побежали тогда козлихинские мужики в Козлиху, и вот побежали тогда лепетихинские мужики в Лепетиху – и я думаю, что читателю не трудно будет догадаться, что ни в Козлихе, ни тем более в Лепетихе никакого пожара не было, а был будто бы пожар в Лутошанске и будто бы кончился, причем сгорел лутошанского кооператива сарай и сгорел дотла, а теперь и в Лутошанске никакого пожара не было.
И решили по всем этим соображениям козлихинские мужики вернуться на Дурундеевскую пустошь, и решили лепетихинские мужики.
Вот в чем дело:
вспомнили тут про кривую березу: от кривой березы на сто шагов – вот и граница. Но как ни искали кривую березу, найти не могли – еще зимой спилили ее на дрова и рядом с кривой спилили еще десяток прямых на дрова. Только от этой березы остался пенек, и остался пенек в три вершка, потому что была кривая береза трех вершков при комле.
Трехвершковый пенек нашел Егор Ковалев, трехвершковый пенек нашел и Фома Большой, только никак нельзя было сказать, который пенек остался от кривой березы.
Побежал за Феклой бобылкой – Фекла бобылка косила в прошлом году как раз на границе. Фекла пришла, посмотрела –
– Нись, – говорит, – тут, а нись – там… Будто бы энтот кустик оставался налево – нись направо. Да еще, разбойники, у меня сажень целую окосили!
А какой пенек остался от кривой березы, она не сказала и ушла. Тогда стали считать шаги – козлихинские от своего, лепетихинские от своего пенька, сто шагов в сторону лепетихинского же леса. Первым пошел Фома Большой, отсчитал к лепетихинскому лесу сто шагов: вот и граница!
Тогда сказал ему Ефим Ковалев:
– Ты бы еще на ходули встал!
И пошел Ефим Ковалев от своего пенька в сторону лепетихинского леса, отсчитал сто шагов: вот и граница!
И сказал тут Фома Меньшой:
– Ты бы на одном месте топтался!
И пошел тогда Фома Меньшой.
А в это самое время пришел кладовщик лутошанского кооператива Сергей Петров в совет и сделал заявление: и сгорел, согласно заявления, сарай, и сгорело в этом сарае сто пудов сахару и сто кусков ситца. Пошли, посмотрели и увидели, что сарай действительно сгорел и от сарая подлинно ничего не осталось и сгорел также сахар, и сгорел даже ситец, так как ни сахару, ни даже ситцу на том месте, где стоял лутошанского кооператива сарай, не оказалось…
И пошел тогда сам Коляной от своего пенька к лепетихинскому лесу, отсчитал Коляной к лепетихинскому лесу сто шагов: вот и граница.
Тогда сказал ему Яшка Бандит.
Тут закричали:
– Из Лутошанска за самогоном пришли – и-и!
Так и осталось на Дурундеевской пустоши две границы: одну поставили козлихинские мужики, а другую поставили лепетихинские мужики, и было между этими границами Фомы Меньшого сто шагов.
Вторая часть
В канцелярии лутошанского земотдела на стене висели часы, и, когда часы эти показывали ровно три, – в первый раз ударил гром над лутошанским земотделом, и такой грянул гром, что козлихинский мужик, Фома Большой, выходивший в тот час из Козлихи, что лепетихинский мужик, Ефим Ковалев, выходивший в тот час из Лепетихи –
надо сказать, что шли они оба в лутошанский земотдел просить земотдел о выяснении места, где стояла в прошлом году граница –
ну, так вот,
оба они перекрестились:
– Добежать бы до дождика!
И тогда сказал заборовский дьякон, а ныне секретарь нарсуда:
– Дело нечистое!
И сказал народный судья Петушков заборовскому дьякону:
– Дело нечистое!
Говорили они о лутошанском кооперативе.
Так было дело:
шел председатель правления Федот Каблуков вечером, в десять часов, мимо лабаза и видел: стоит у лабаза человек в белой рубахе, без шапки – постоял, постоял…
тогда шел Федот Каблуков за газетой, потому что получались газеты вечером в десять часов –
потом шел он назад и видел:
зашел за лабаз человек в белой рубахе, без шапки, постоял, постоял. и ушел председатель правления, а на другой день.
– Дело нечистое!
Это сказал заборовский дьякон – а когда народный судья Петушков повторил:
– Дело нечистое,
– в это самое время во второй раз ударил гром и опять над лутошанским земотделом, и такой гром, что козлихинский мужик Фома Большой, входивший в тот час в Лутошанск из кривого прогона, что лепетихинский мужик Ефим Ковалев.
Да.
Так вот в это самое время посмотрел секретарь нарсуда на часы и сказал:
– Пора и обедать!
И как только он это сказал, прибежал в земотдел из Козлихи Фома Большой, прибежал в земотдел из Лепетихи Ефим Ковалев, и тогда же в третий раз ударил гром и уже над лутошанским кооперативом.
Председатель правления сгреб бумаги и спрятал бумаги в ящик, посмотрел на часы – а часы в это время показывали четыре – и сказал:
– Пора и обедать!
И только тогда пошел в Лутошанске дождь, и только тогда послан был земотделом в Козлиху Кузька Хромой, а ныне Кузьма Самуилов, послан был он, – говорю я, – в Лепетиху в качестве члена установить между означенными деревнями границу, что проходит по Дурундеевской пустоши на земле бывшего барина, господина Дурундеева.
С вечера вышел Кузьма Хромой, а ныне Кузьма Самуилов, в Козлиху и еще не дошел до Козлихи, как остановил его лепетихинский мужик Егор Ковалев и сказал: