Текст книги "Морока (сборник)"
Автор книги: Михаил Козырев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Десятая глава
Квартира номер девять
В тот же вечер я поспешил воспользоваться приглашением. Вся семья была в сборе, и ждали только меня. Кроме дамы, ее мужа – толстенького смешливого человечка, директора какой-то фабрики, и двух дочерей, были еще и гости. Признаюсь, войдя в квартиру, я почувствовал неловкость: надо сказать, что я не привык к буржуазной обстановке. Где я жил? В деревенской избе, в углу, вместе с другими рабочими, в казарме, в тюрьме, в студенческой комнате – и до сих пор нахожу, что каждое жилище из перечисленных выше, не исключая и тюрьмы, имеет свою прелесть, или, если так можно выразиться, поэзию. Но все эти виды жилищ лишены одного – буржуазного комфорта. Даже теперешняя моя квартира, обставленная хорошо, если не сказать богато, по сравнению с квартирой номер девять казалась бедной студенческой комнатой. Здесь меня поразило огромное количество тяжелых, громоздких и ненужных предметов: шкафы, буфеты, широкие диваны, стулья и стульчики, кресла и креслица, этажерки, фигурки, картины в золотых рамах, статуэтки и статуи делали эту квартиру похожей на антикварный магазин. Сходство усугублялось тем обстоятельством, что владелец этих вещей не заботился о том, чтобы выдержать какой-либо стиль: здесь были собраны предметы всевозможных эпох и стилей, и в то время, как некоторые из вещей поражали меня своей неуклюжестью, другие, наоборот, ласкали взгляд изяществом и тонкостью линий.
Задавленный количеством предметов, я, вероятно, был очень неловок, так как девицы, увидев меня, переглянулись, и одна из них шепнула что-то другой – вероятно, весьма неодобрительное о моей особе. Моя неловкость увеличилась, я покраснел от смущения и постарался бы скрыться, если бы хозяйка не вывела меня из затруднения, предложив сесть и заняв меня разговором о погоде.
Усевшись в глубокое кресло, я имел возможность подробнее осмотреть гостиную. Я заметил, что большинство картин написаны на революционные сюжеты, причем предпочтение давалось героическим темам: девятое января, расстрел рабочих, еврейский погром. Статуэтки изображали рабочего с молотом или крестьянку с серпом. В углу, как и во всех квартирах, висело несколько икон, над которыми красными по золоту буквами была сделана надпись: «Ленинский уголок».
Я не знал, о чем говорить с хозяйкой. Перетрогав все темы и не найдя ни одной подходящей, я сказал, что очень рад видеть благосостояние рабочего класса и жалею, что не участвовал в революции. При этих словах я заметил, что лица хозяйки и ее дочерей странно изменились: они вытянулись, стали постными, суровыми, и водворилось неловкое молчание, после которого хозяйка, вздохнув, продолжала говорить о пустяках. Впоследствии я понял, что разговор о подобных вещах, вполне приличный в клубе, так же странен в обществе, как в наше время разговор на религиозные темы во время веселой пирушки.
В столовой нас ждали изделия Госспирта, Винсиндиката и Винторга (названия современных фирм) и обильные закуски. Языки развязались, хозяева и гости оказались весьма милыми собеседниками. Они изумительно хорошо передразнивали политрука, рассказывали пикантные анекдоты и перетряхнули все косточки каждого из жильцов огромного дома. Один этот вечер дал мне больше, чем предыдущие две недели, проведенные в автомобиле и на докладах: я был за два часа посвящен во все тайные подробности жизни этих людей, во все их интересы. Наряды, легкий флирт, борьба честолюбий, мелкая зависть и мелкая ненависть – все сохранилось в неприкосновенности, несмотря на прошедшие сорок лет и несмотря на глубокие социальные изменения.
После ужина мы играли в карты. Я тоже присоединился к обществу, узнав, что играют в преферанс: этой игре я научился в ссылке. Но каково было мое удивление, когда вместо карт я получил картонки с лозунгами и изречениями Маркса, Ленина и других вождей революции. Я растерялся и заявил, что в эти карты не умею играть.
– Пустяки, – сказал хозяин, – сейчас вы поймете.
Игра оказалась очень занимательной. Это был преферанс, но роль карт выполняли тексты из писаний отцов революции (именно так выражались мои новые знакомые). Тексты были подобраны по мастям, причем большая карта каждой масти являлась ответом на меньшую – покрывала ее и в то же время заключала вопрос, покрываемый высшей картой. Масти соответствовали вопросам партийной программы, профдвижения, диалектического марксизма, революционной тактики: вопросы менялись соответственно уровню развития играющих и располагались от самого простого – шестерка до самого сложного – туз. Козырная масть носила название «фронт», вопросы ее именовались ударными, и она покрывала любой из предложенных вопросов.
Мне приходилось немало ломать голову, прежде чем я научился находить карту, соответствующую заданному вопросу, но скоро я привык – обращался с этими картами, как с обыкновенными.
– Отличное изобретение, – сказал один из гостей, – мы таким образом усваиваем полный курс политграмоты!
При этих словах лица моих партнеров вытянулись, минутное молчание, вздох – и игра продолжалась по-прежнему. Я понял, что гость поступил нетактично, и только мое присутствие оправдывало его.
Надо ли говорить, что я был в восторге от этого остроумного изобретения. Игра в карты стала орудием пропаганды!
Но пропаганда пропагандой, а когда игра закончилась, мне пришлось уплатить около десяти рублей моим более счастливым партнерам. Весьма понятно, что хозяин крепко жал мою руку и приглашал заходить в любое время.
Пришел я домой около половины одиннадцатого и в первый раз, заполняя анкету, на некоторые вопросы постарался ответить как можно короче и общими словами.
«Что думал я от десяти часов вечера до одиннадцати», – значилось в анкете.
Я написал: «Думал о преимуществах нового строя над старым».
А на вопрос, что я делал в этот же промежуток времени, мною еще раньше было написано: «Играл в преферанс по маленькой».
Одиннадцатая глава
Я начинаю разочаровываться
Моя книга закончена и сдана в печать. Никто больше не интересуется мной, никто не хочет слушать моих докладов и речей. Я в первый раз чувствую пустоту, ненужное время, которое так или иначе надо убить. Это было совсем новое для меня чувство: подвергаясь постоянным опасностям, в лишениях и в борьбе я никогда не скучал. Правда, приходилось скучать в тюрьме, но это совсем не то… Эта скука была совершенно новым для меня явлением – скука от пресыщения.
Но довольно, я буду излагать только факты.
Вышеописанный вечер оказался образцом для нескольких таких же вечеров. Когда мои соседи узнали, что я был в гостях в квартире номер девять, каждый пожелал пригласить меня к себе. Квартиры, и люди, и способы провождения времени были всюду одинаковы: казалось, что они боятся в чем-нибудь выказать свою оригинальность. Если в квартире номер девять на стенах висели изображения девятого января, расстрелов и погромов, то и в квартире номер десять, и в квартире номер одиннадцать можно было найти то же самое; соперничество ограничивалось только рамами, и рамы действительно были где хуже, где лучше, но всюду чрезвычайно широки, но всюду чрезвычайно блестящи. Если в квартире номер девять играли в преферанс но копейке, то можно быть уверенным, что в квартире семьдесят девять тоже играют в преферанс, но, может быть, по полкопейки. Если в квартире номер девять говорят о погоде, о кушаньях и сплетничают о соседях, то и в квартире сто девять вы не услышите иных разговоров.
Надо ли говорить, что мои новые знакомые быстро наскучили мне. Я решил бросить бесцельное хождение по гостям и заняться самообразованием – подумать только, как я отстал за эти сорок лет. И вот я в книжном магазине, я выбираю самые новые исследования по общественным вопросам, чтобы освежить и пополнить мои знания. «Опыт революции, – думаю я, – не прошел бесследно, сколько интересных мыслей, сколько новых открытий…»
Но первая же попавшаяся в мои руки книжка разочаровала меня: это была переполненная цитатами из Маркса и Ленина компиляция о заработной плате. Я взялся за другую книгу – опять жестокое разочарование: снова цитаты, снова компиляция. Авторы как будто сговорились: я брал книжку за книжкой по самым разнообразным вопросам, и все они одинаково повторяли наиболее ходовые даже в наше время изречения учителей социализма. Я вспомнил Коршунова – насколько живее и интереснее умел он излагать то же самое!
За этим занятием застал меня Витман. Он пришел немного навеселе.
– Э, полно, – сказал он пренебрежительно, отбросив книги, – оставьте… Это все для маленьких детей…
Я, признаться, с большим удовольствием отбросил книги и поехал вместе с Витманом на празднование годовщины Коммунистического университета. Это учреждение, насколько я мог понять, было учреждением привилегированным: там обучались дети старых партийцев, их подготавливали на ответственные административные посты. Витман представил меня нескольким молодым людям, щегольски одетым, беспечным, пресыщенным и весьма иронически относящимся ко всему на свете.
– Они имеют за собой пять поколений истинных пролетариев! – сообщил он мне.
Но несмотря на то, что я находился в таком избранном обществе, мне было не по себе. Молодые люди разговаривали о собаках, о скачках, о женщинах – и обо всем одинаково, так что трудно было понять, чьи ноги они расхваливают: собачьи, лошадиные или женские. Я не принимал участия в их беседе, они тоже мало обращали внимания на мою особу. Я сердился, дулся и, признаюсь, был бы более доволен, если бы они стали расспрашивать меня о моем прошлом, выражать свое удивление и сочувствие. Но они, очевидно, успели забыть о том, кто я такой.
Вечер начался, как и полагается, молебном. Старенький политрук отчитал скучнейшую проповедь об основателе Коммунистического университета, банальнейшую, как и все проповеди на свете. Молодые люди не слушали проповедника и, правда, немного потише продолжали свой разговор.
Общее пение «Интернационала», звонок. Открывается занавес, и начинается театральное представление. Витман объяснил мне, что пойдет живая газета.
Это было весьма интересное зрелище. Представьте себе обыкновенную сцену небольшого провинциального театра, уставленную трапециями, лестницами, обручами, барьерами и увешанную иконами. Артисты в трико под пение революционных песен выскакивают из-за кулис, взбираются на лестницы, прыгают через барьеры, ходят на руках, вертятся колесом, ходят по проволоке.
– Что это такое? – спросил я Витмана.
– Это иностранные державы хотят погубить нашу республику, – ответил Витман.
Я ничего не понял из этого ответа и продолжал смотреть. Артисты кувыркались все энергичнее и энергичнее, их движения становились быстрее и быстрее. И вот, наконец, задняя часть сцены осветилась ярким красным огнем. Артисты завыли. Огонь разгорается все ярче и ярче. Артисты стараются спрятаться, залезают в люки, в суфлерскую будку, взбираются на потолок и ходят по потолку вниз головой.
И вот – на задней стене образ женщины с ярко горящим факелом в правой руке и звездою на лбу. За ней новая толпа артистов, хор исполняет «Интернационал».
– Это наша республика, – сказал Витман.
Женщина на переднем плане сцены. Звуки органа. Откуда-то появившийся священник произносит громогласную проповедь, достоинство которой в том, что она коротка, – и занавес.
Мне понравилась эта смесь циркового представления с церковной службой, и я не преминул осведомить об этом Витмана.
– Это же обычное вечернее представление в наших клубах, – ответил он, – неужели вы ни разу не видели?
Я должен был признаться, что по вечерам ни разу не посещал клуб. И хорошо: это же самое зрелище видеть каждый день. Как осточертеет оно!
Конечно, последнюю мысль я сохранил при себе: мало ли что мог подумать после этого Витман?
Вечер закончился ужином.
Это был лучший из ужинов, какие только бывают на свете: тропическая зелень и фрукты, дорогие иностранные вина, какие-то безобразнейшие раки и улитки, к которым противно было прикоснуться. Мои знакомые уничтожали этих раков и улиток с большим аппетитом, я, наоборот, искал на столе что-нибудь более вкусное и питательное и налег на обыкновенную ветчину.
За столом прислуживало несколько лакеев, очень предупредительно ухаживавших за гостями. Я обратил внимание на их лица – бесстрастные, спокойные, но с затаенной скорбью, а может быть, и ненавистью в полуопущенных глазах. Мне стало не по себе.
Выпив стакана два шампанского, я пустился в философию: я доказывал своему соседу, что бедняги уже отработали свои два часа, и надо же наконец дать им отдых. Витман отодвигался от меня и со смущенной улыбкой отвечал, что они в этот вечер отработают за две недели. Но мой сосед справа оказался более откровенным.
– Нам, чистокровным пролетариям, нет дела до предпринимателей, обогащавшихся нашим потом-кровью, – заявил он.
Я начал философствовать о поте и крови, но мне налили один за другим два бокала очень крепкого вина, и я не мог больше пошевелить языком.
Как во сне помню: поездка в автомобиле, раскрашенные женщины, разбитая посуда, голый Витман, танцующий на краешке стола. Было все это или нет, я не мог бы утверждать под присягой – до такой степени смутно помню я. происходившее в эту ночь. Дело, конечно, в свойствах вина.
Я очнулся на другой день с головной болью, скверным вкусом во рту и смутной тяжестью. Только постепенно стали вырисовываться в моем представлении отдельные моменты: ресторан, растрепанные физиономии соседей, я произношу тост, я говорю речь – и насмешливо-скорбное лицо лакея, наклоненное надо мной с вежливым вопросом.
«Вот! – подумал я. – Здесь есть какое-то…»
Но мысль тотчас же убежала от меня, и я снова заснул.
Двенадцатая глава
Предложение
Утром опять явился Витман, справлялся о моем здоровье, и мы поехали доканчивать вчерашний ужин. Выпив вина, я развеселился и, вспомнив неловкое выступление, стал подражать в разговоре и отношении к вещам своим новым знакомым: так же безапелляционно высказывал суждения о женских ножках, собаках и лошадях, так же грубо обращался с лакеями и пытался безумными выходками затмить самого Витмана.
Вспоминать эту полосу жизни теперь мне всего более неприятно. Золотая молодежь пролетарского общества, беспечная, самовлюбленная, порочная, ничем не отличалась от молодежи буржуазно-дворянской. Ночные кутежи, цыгане, женщины, издевательства над цыганами и женщинами – и притом полная уверенность в своей правоте, полное отсутствие хотя бы проблеска сознания, что так жить нельзя.
И я жил так, я во всем этом участвовал.
А что мне оставалось делать? Работы никакой, жизненные блага сваливались мне на голову неизвестно откуда и неизвестно за что, общественная работа больше не нужна, бороться не с кем, в клубах – скучные проповеди днем и ежедневная живая газета вечером, газета, наполненная всегда одним и тем же материалом. Книги – но я уже говорил, что это были за книги! Но я все-таки не мог удержаться от того, чтобы, проходя мимо магазина, не захватить с собой какую-либо новинку. И что же? Эта новинка оказывалась читаной-перечитаной. Стихи, рассказы, романы, повести – все было наполнено доказательством одной несложной мысли, что мы живем в самом хорошем государстве, что мы счастливы, что все хорошо. Тенденциозность насквозь пропитывала каждую вещь, и после прочтения десятка книжек мне стало тошно смотреть даже на обложки – чрезвычайно красивые обложки, сделанные лучшими художниками.
Когда я сказал Витману, что не могу читать современных книг, он с обычным для него цинизмом ответил:
– Только круглые идиоты читают теперь книги. Порядочные люди любуются обложками.
И у него самого в кабинете была полка, заставленная неразрезанными книгами в самых лучших обложках.
Театр.
Мои товарищи смотрели только балет. Я не любил и не понимал балета, я мало любил оперу, а на драму, опять-таки, можно было только взглянуть.
Как ни пытались авторы и режиссеры разнообразить свои сюжеты и постановки – брали темы из индийской, китайской, египетской жизни, и из жизни каменного века, но все пьесы и все постановки были похожи одна на другую: буржуи египетские, с папирусами и зонтами, буржуи китайские, буржуи каменного века – голые с каменными топорами – притесняли рабочих, которые восставали и в последнем акте пели «Интернационал». Целые вечера посвятить выслушиванию подобных пьес – это значило обречь себя на неслыханную пытку. Единственно, что было интересно в драме, – декорация, но и ее пестрота очень скоро надоедала.
Что же оставалось делать мне, привыкшему к неустанной работе, рассчитывавшему часы и минуты каждого дня своей жизни?
Пьянство, кутежи, цыгане, женщины…
Надо было произойти чему-то исключительному, чтобы я снова мог встать на правильный путь. И это исключительное событие не замедлило произойти.
Толчком послужило обычное в этом обществе явление. Однажды после сытного ужина в квартире номер девять, я не сел играть в карты, а остался с мамашей и ее дочерьми. После ничего не значащего разговора мамаша пожелала вести беседу о моей особе.
– Вам, вероятно, скучно одному? – спросила она.
Я сознался, что не знаю, куда употребить излишек свободного времени.
– О, все дело в том, что вы одиноки, – ответила она. – И вы ведете неправильную жизнь, я должна это сказать вам, как молодому человеку.
– Я старше вас, – напомнил я ей, – по паспорту мне шестьдесят шесть лет.
– Что вы говорите! Вы еще молоды, вам нельзя дать больше тридцати. Вам нужно подумать о том, чтобы найти себе женщину…
Я смутился.
– Полноте, – сказала она, – мы судим об этих вещах очень просто. Вам необходимо удовлетворять половую потребность, а у меня есть дочь, которая нуждается в том же.
Я взглянул на одну из ее дочерей, но та нисколько не смутилась.
– Ах, я и забыла, что вы полны буржуазных предрассудков, – сказала дама, заметив мое смущение, – вы думаете о любви, вы хотите романтики, но ведь все это отрыжка чуждой нашему классу идеологии. Мы смотрим на дело проще и хотим поделиться с вами тем, что имеем в избытке.
Она опять показала на дочерей.
– Хорошо, я подумаю, – ответил я, краснея как вареный рак. Я почувствовал, что готов провалиться от стыда – не за себя, нет, но за эту женщину и за ее дочерей.
Дама просто приняла мой ответ и тотчас же перешла на пустяки.
Что же? Согласиться на бесцеремонное предложение? Если стоять на точке зрения существующего порядка – да. Но я не согласился.
За картами – я имел достаточно такта, чтобы не уйти тотчас же – я спросил своего партнера:
– Вы были когда-нибудь влюблены?
– О нет, – ответил он, – нам нет дела до этого. События развертываются так быстро, так много активности в нашем обществе, что нам некогда заниматься психологической пачкотней.
По его торжествующей физиономии я понял, что он произнес самую длинную и самую трудную цитату, какую ему когда-либо приходилось произносить.
Кстати – привычка к цитатам. Меня сначала удивляло, что все мои знакомые не могут слова сказать без цитат, и только потом я убедился, что это особый способ мышления, вероятно, внедренный воспитанием в головы моих новых современников. Меня коробило только одно – малое соответствие этих цитат действительному положению дел. Ну какие, скажите, события могут быстро развертываться в жизни моего собеседника, половину своего времени проводящего за картами, а другую половину позевывающего и плюющего в потолок?
Дома у меня было достаточно времени для размышлений. Конечно, надо серьезно отнестись к предложению. В этом обществе никогда не шутили и не умели шутить. Юмор был вытравлен из них – они все были серьезны, как индюки. Что же? Соединить свою жизнь с судьбой деревянной девицы, бренчащей на фортепьяно и знающей десяток-другой цитат из произведений отцов революции; разжиреть, играть по вечерам в карты, ходить в клуб, вздыхать, когда кто-либо в моем присутствии назовет одно из сакраментальных имен или упомянет о революции? Нет, я не могу пойти на это!
Вести образ жизни каплуна и говорить, что активность мешает мне заниматься психологической пачкотней? Удовлетворять половую потребность?
Лежа на кровати, я закрыл глаза ладонью, и вот мне представилась студенческая комната, белокурая девушка, отчаянно спорящая о преимуществах свободной любви. Да, любви…
И с необычайной яркостью – другая картина: у дверей моего дома такая же белокурая девушка, милая, нежная, несчастная… Она отвернулась от меня, чтобы скрыть свои слезы.
Я быстро вскочил с кровати и хлопнул себя по лбу: а ведь я мерзавец! Я обещал вернуть этой девушке ее вещи – и что же? Я забыл! Быстрый темп моей жизни помешал мне вспомнить о ней – как сказали бы мои знакомые.
Небольших трудов стоило мне узнать в домкоме адрес прежней жилицы и собраться к ней. Для первого раза я захватил с собой пачку книг: этого никто не заметит, а там, понемножку, я перенесу и остальные вещи.
Для меня это было тем более просто, что в большинстве вещей я не нуждался совсем.