355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Крупин » Самозванец. Кн. 1. Рай зверей » Текст книги (страница 6)
Самозванец. Кн. 1. Рай зверей
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:23

Текст книги "Самозванец. Кн. 1. Рай зверей"


Автор книги: Михаил Крупин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)

Монах, конский угодник, так ласково обратал и зануздал татарского скакуна что тот подпустил безо всякого гнева Отрепьева.

– Хочешь, загадку задам? – спросил дерманец, расстилая потник и пахву[50]50
  Подхвостник, ремень, в который продевается хвост лошади.


[Закрыть]
. – Ниже собаки, выше лошади.

– Се-о, – промычал в шлеме Отрепьев и, сев в загаданное, дернул повод.

– Умный одно слово вымолвит, а уж ум скажется, – польстил витязю монах, – эх, узда наборная, лошадка задорная! – уже завистливо говорил он, глядя вслед поскакавшему всаднику. – Такому всё прах!

На грани Дикого поля

В белом ковыль-море шел рысью бахмат с бронированным всадником. Острова зверобоя порой закрывали с ушами коня, – казалось, рыцарь сам собою, кузнечиком скачет по травам. Легкий шлем, накаленный степным жутким солнцем, был снят и пристегнут к узде, голова рыцаря маленьким мячиком упруго вздрагивала над латами. Странник часто привставал в стременах и вытягивал шею, так он ждал появленья Днепра. Но вокруг только волны полынные ветер катил по степи да шарахались дрофы и стрепеты, вспугнутые бегущим бахматом. Всадник вздыхал; позволяя коню отдохнуть, бросал поводья, а сам, опьяневший от марева, закидывался в седле, запевал. То могучий церковный распев, то мирская привольная песня с необъятной, со смертной тоской по веселью тогда оглашали безлюдный простор. Тенор юношеский то затихал, то внезапно взвивался, будто припомнив любезный напев. Наконец рыцарь стих от какой-то прихлынувшей думы, но совсем ненадолго, опять распрямился, тряхнул головой и всему рассиянному дикому полю зыкнул с дружеским вызовом, звонким огурством:

– Ты-ы-ы, царство!

Фью-и-ить – просвистело легко за спиной, вместо прежнего звука голос коротко хрипнул, сожженный змейкой аркана. Рывок – рыцарь сброшен с седла, с лязгом грянулся оземь, степь пропала.

Он с возлюбленной шел к материнскому благословению. Мономахова шапка давила на темя. Оторочка соболья ласкала ресницы, но застила свет. Он встает на колени пред образом, но сквозь меха различает вдруг ясно: вся в огнистых перстнях держит, водит икону пугливо не материна рука. Тяжело, как налитую сталью, поднимает он голову, видит чужое лицо. Поворачивается и к милой: сказать, что не к месту пришли, но и тут замечает подмену – от шитого жемчугом косника до губ опадает батист с вытканной травкой, но губы видны, улыбаются, тонкие, хищные. Рыцарь так ужаснулся, что выскользнул из забытья. Небо блеклое, знойное – далеко. Вспомнил – нет, он пока что не царь, а расстрига Отрепьев. Близко – копченое, радостным диском лицо, остроконечный тюрбан. Ятаган перед носом. Татарин сидел у него на груди, – видно, думал: добить ли, забрать ли в Орду? Увидев, что пленник очнулся, охотник радушно оскалился, сделал знак ятаганом: вставай. Григорий, хватаясь за пардову шкуру[51]51
  Шкура барса.


[Закрыть]
, свисавшую с басурманского скакуна, еле-еле поднялся с земли. Кости вроде бы целы, но степь все еще колыхалась, плыла. Поганый с хрустом заломил ему руки назад, стянул, завязал там каким-то канатом:

– Карашо!

– Слушай, воин, – возразил наконец-то Отрепьев, – ты ведь знаешь, я кто? Царь секретный.

– Карашо, – рассмеялся татарин. – Карашо, бачка-государь. Калым за тебя большой будет.

Он поймал отрепьевского бахмата, помог связанному сесть в седло и, чтобы не шлепнулся, привязал его накрепко к лукам. Запрыгнув на своего тонконогого, протянул от поводьев бахмата канат, намотал на ладошку:

– Айда!

Двинулись мелкой хлынцой.

– Дурак, богатеи князья меня только боятся. Только радешеньки будут, что я в крымском плену. Уж скорее заплатят тебе, чтобы в клочья меня изрубил.

Степняк кровожадно взглянул на добычу. Григорий понял: сказал что-то не то – и быстрее поправился:

– А вот если служить мне надумаешь, войско охочих с собой приведешь, – вот тогда сам пожалую тя, хочешь – шапкой боярской, хочешь – вотчиной в Костроме…

Татарин сощурился, но в разговор не вступил, – быть может, всего не понимал по-русски, а может, считал, что его шапка – самая лучшая.

Так ехали. Кочевник пел одинаковую, ровную, как степь, песню да из лука расстреливал дроф. Ружье Григория он использовал исключительно в поварских целях: горючей затравкой в костре зажигал очерет[52]52
  Сухой тростник.


[Закрыть]
, а на шомпол нанизывал, жарил над пламенем птичек. Вброд переходили неглубокие степные речонки с большой осторожностью, татарин подолгу крутил головой в камышах, прежде чем приказать коню двинуться в воду, – опасался рыбачащих запорожцев. Здесь был промысел знатный: эти дикие реки кишели сомом и подуздом, косяки кочевали в прохладной прозрачности.

Впрочем, как ни боялся татарин, встречи с казаками миновать не пришлось. На второй день пути грянул залп, над овражком в чилиге[53]53
  Колючий кустарник.


[Закрыть]
пыхнуло три белых дымка. Шапку сдуло с кочевника, но сам он остался в седле. Свистнул, гикнул: нахлестывая скакунов, и своего и отрепьевского, полетел по степи. Но казаки не унывали, – бросив ружья, вскочили они на коней, вчетвером понеслись за поганым. Будь татарин один, он, конечно, ушел бы. Но прикрученный к луке Отрепьев не мог галопировать правильно, мешком бился на холке бахмата, и тому было тяжеловато бежать.

Казаки настигали. И степняк натянул повод, отказался от бегства. Он выхватил лук из налучья, наложил на кольцо халкедонского камня стрелу и так ждал. Когда между погонею и беглецами оставалось не более сотни саженей, тетива прозвенела. Казак покатился с седла. Хладнокровный кочевник достал и прицелил вторую стрелу. Отрепьев так понял: пришло время действа. Он окованной сталью тевтонской ногой, острием на носке сапога что есть силы махнул, саданул под ребро скакуну басурмана. Конь шарахнулся, взвизгнул, взвился на дыбы – басурман растерял лук и стрелы, ловил судорожно скачущую узду. Но уже подлетал жаркий ветер, сверкнули точеные брызги.

– Запорожцы, не смейте, – кричал, воспрещая расправу, Отрепьев, – он мне армию обещал!

Но как маковыми лепестками промакнули татарскую бритую голову, и зарубленный крепко обнялся со степью.

– Нехристь, на вот тоби за Стецка!

– Батьку, що з ляхом-то зробить?

– Перед Богом Христом ровны вси: що кацап, що еллин, – с важностию процитировал Евангелие старший, казак в атласных лазоревых шароварах, нарочито уделанных дегтем из презрения ко всем обольщениям мирским. – Роз-вяжите его, хлопцы. Нехай идет з Богом. Славь, иди: Сечь и вера спасли тебя.

У спасенного затекшие руки висели как плети, одна короче другой. Он спрыгнул на землю размяться, подошел к старшине:

– Евангелик? Герасим?

– Ну слухаю, – тут же ответил казак, но, взглянув на зовущего, часто захлопал глазами: – Хлопцы, дывытеся – вин до мене.

За пьянство во время лихого похода запорожский казак по закону карался немедленной смертью. Но едва выпадал по случайности мир, остров Хортица весь одевался туманом и зыбко качался на волнах Днепра. Кто живее других пропивал боевую добычу, шел на промысел в только им знаемые заветные речные места за бобрами. На Сечи оставался лишь тот, кто еще не истратил карбовцы и силы в отважной гульбе. Потому-то приезд запыленного рыцаря со старшиной Евангеликом был едва удостоен внимания сечевиков. Кто плясал под бандуру и скрипку, продолжал трамбовать каблуками просторную площадь; кто, бесчинствуя, рвал у товарища чуб, не оставил свое удалое занятие; кто раскинулся в центре майдана обрушенным памятником и не подумал ожить.

Евангелик смог, впрочем, собрать куренных к кошевому, те по должности все же старались хранить человеческий облик. По дороге кой-как объяснял, в чем вопрос: дескать, сам не пробачу якого друзья-ариане прислали царевича.

В крытой дерном избе, или хате, пришлеца усадили на самый большой ворох шкур. Атаманы сперва постояли, послухали, потеребили усы. Отгадав, что вельможа нестрашный, присели, затеплили трубки. Кошевой Сагайдачный повел осторожный, кичливо-пустой «политик», коим мог бы стяжать себе славу при венском дворе.

Но Отрепьев легко одурел от саврасых и пегих дымов, помнил только: сидеть поважнее. Кошевой, рассудив, что гость слаб в разговорной премудрости, сам раздумал юлить, выбил трубку на пышный персидский ковер и сказал:

– Може, ты и царевич… Мы люди степные. Вот що бы шукал ты варшавского трону и звал нас на ляхив, яки лепят на вильной Украйне костелы да хочут в холопское быдло козачество перекроить, мы бы и души не пожалели. Но ты нас зовешь на Москву, называешь злочинцем Бориса, а Сечь к нему мыслит. Борис нам зброение[54]54
  Оружие.


[Закрыть]
шлет, гроши жалует. Це вчасно[55]55
  Это кстати (укр.).


[Закрыть]
. Король Жигимонт год назад страхом смерти своим забронил и пищали, и зелье сюда продавати. Годунов просит нас против крымских татар и Туретчины выступить, славное дило. А ты пидбиваешь с татарами снюхаться, купно вломиться на Русь.

Куренные согласно кивали в дыму.

– По нам кто на троне – тот царь и Москва. А московскую милость мы ценим. Православная Русь не песчаная шляхта, дел товарищества не стесняет. Мы пойдем на татар. Вы пока тут с Борисом рядитесь, решайте, кто царь. Запорожское дело – окраина.

Отрепьев поднялся, поняв: ему лучше на воздух. Куренные его проводили неясными, дымными взглядами.

Наутро Григорий седлал, гневно дергая сбрую, бахмата.

– Нет пророка в своем отечестве, – утешал Евангелик, – а то оставайся в Сечи. Обучу тебя конному бою. Що за дило, царевич, холоп ли – вместе будем гулять да врагов христианства крошить.

– Ни, – мотнул головою Григорий, – спаси Бог за душевное слово. Но сам рассуди: разве можно, чтоб волею Божьей наследник всех царств подчинялся хохляцкому гетьману и куренному? Не можно. К тому же, – прибавил он, вдруг рассмеявшись, – безмерно крутые порядки у вас. Баб совсем не пускаете, что ли, на остров?

– Совсим.

– Ну вот видишь.

Незаметно откуда-то к ним подошел кошевой. Он принес несравненный кинжал в ножнах, густо посыпанных гиацинтами[56]56
  Желтый яхонт.


[Закрыть]
.

– Цесаревич, – позвал он Григория, – хотел без подарка утечь? Не к невежам московским заехал. Высоких гостей здесь одаривать принято. Ляхов дарим коврами, скатерками турскими, дескать, скатертью путь с Украины, турок – чешскими кубками, в смех сухому закону их, а того, кому верим, откуда лукавства не ждем, мы дарим оружием, цесаревич.

Кошевой смотрел очень хитро, но Отрепьев был тронут и принял кинжал. Евангелик отвлекся в иудейскую лавку (он думал уже заказать угощение), и тогда атаман, снизив голос, по-русски сказал:

– Друг наш рыцарь литовский Адам Вишневецкий враждует с Борисом. Из-за спорных земель третий год межевые их судьи бранятся. Князь Адам городище поставит, а московитяне сожгут. Адам шибко сердит на Бориса, ты понял? Ты, помазанный хлопчик, в игре этой козырем в княжечью руку придешь.

– У Адама-то много ли ратников? – сразу спрашивал дальше Отрепьев.

– Мало. Но Вишневецкие – имя. Их слушает шляхта, король… Еще вот что… Сейчас, как проедешь в предместии Крамную площадь, спроси кантарееву хату, там пьют гости с Дону. Шепни им, кто царь.

Кошевой озирнулся и вдруг поклонился, тряхнул чубом с проседью. И тут же пошел восвояси. Отрепьев ему не успел и «спасиба» сказать. Не знал «цесаревич»: еще на кругу атаманском старик втихомолку обдумывал мысль: а не выкатить ли из погребов заповедных бочонки с горилкой, напоить до безумия Сечь, а там кликнуть: вот тот, кто себя называет кацапским царем и приехал сюда продавать нас татарам. «На погибель ему», – заревела бы тысячью глоток толпа, и от парубка вмиг места мокрого бы не осталось. А погиб человек – отлетела морока. Но потом кошевой передумал, пришел к самозванцу с кинжалом и добрым советом. «Нехай две щучихи, – смекнул он, – Россия и Речь Посполитая стравятся, зато мы, окуньки, целей будем».

Андрей

В кантареевой хате Отрепьев увидел: сидит, метет стол смоляными кудрями нездешний, на вид суховатый казак. Казак поднял голову и увидел: в зажженном лучами встающего солнца дверном окоеме стоит, сам лучится пузырчатым панцирем рыцарь.

– Ты кто? Ангел смерти? – крутнул языком наудачу казак.

– Я царевич Димитрий, – ответствовал ангел.

– Все одно ты покойник. И ты думаешь: я забоялся? Сейчас узнаешь, как сманивать в ад казаков!

И донец, размахнувшись, обрушил на беса клинок. Тот успел увернуться, подставив наруч, шашка только скользнула по гладкой броне – увлекла донца на пол. Там он и остался, уснул.

Когда он проснулся, солнце било сквозь войлок на крыше прямыми отвесными пиками. Рядом кто-то дремал в пышных латах, приткнувшись в углу. Казак постучался к нему в гравировку поножи:

– Ты тут кто?

– Я живой человек, не покойник, – поспешно ответил разбуженный.

– Намекаешь, что я так упился, стал на выходца с того света похож? – Донец подышал на зерцало лат гостя, протер и увидел отечное злое лицо. – Все, браток, чтоб еще я притронулся к адскому зелью…

Смел недопитую сулею[57]57
  Фляга, полуштоф.


[Закрыть]
со стола, тяжело опустился на лавку.

– Погутарь со мной, друже, мне скучно. Звать меня атаманом Ондрюхой Корелой. А тя?

Рыцарь, видя, что минуло пьяное буйство, рассупонил, снял латы, подобрал сулею, чуть плеснул в деревянную кружку.

– Похмелься! – подождал, пока выпьет и порозовеет казак. – Атаман, я наслышан про битвы твои. Атаман, на тебя вся надежа. Узнай, я сбереженный царевич Димитрий.

И пришелец поведал донцу о чудесном побеге от злобных Борисовых слуг, долгих странствиях, светлых знамениях неба и о замыслах черных Бориса – ополье донское и волжское у казаков отобрать. Корела, умнея, смотрел безотрывно на сказывающего, ворошил смоляные нерусские кудри. «Черт дери Запорожье, кого тут не встретишь, – так думал. – Димитрий воскресший. Али врет? Но всю землю, видать, обошел. Эк ведь нужды казацкие знает. Будет царь настоящий – не для барской сволоты, ради бедных людей».

Когда объявившийся Дмитрий окончил сказание, казак предупредил:

– Государь, я не знаю, как и величать и чем потчевать милость твою…

Рыцарь дал знак рукою: мол, не суетись.

– Ты скажи мне, Ондрюша, как мыслишь о речи моей? К кому тянешь, ко мне ли, к Борису?

– Что тут мыслить? – Казак потянулся, сверкнул белоснежной улыбкой. – Годунов разве царь? Просто писарь. Бить ли войску донскому татар вместе с ратью московской, охранять ли в степи караван, в караване посольство Бориса к султану – первым делом указ, – Корела нахмурил по-глупому черные брови, подражая чиновному русскому чванству. – «Имяна, и хто имянем атаман, и сколько, с которым атаманом казаков останетца, то б есте имянно переписали, и дали б посланнику, а посланник бы те имяна слати к нам». Тьфу. Ну писарь, и только.

– Да ты знаешь, пошто эта перепись? Чтоб в холопы точней казаков обратить!

Атаман помрачнел:

– А вот даве дружок мой Ивашка Шестков перешел в государеву службу, прельстился дворянским окладом. Атаманом был вольным, стал царским поместным. Да ладно бы то. На земельной поверстке в Цареве Борисове белгородский помещик признал в нем холопа свово ж крепостного, мальчонкой утекшего в степи. Влепили Ивану все двести плетей и на пашню. Уй, срам-то! – Корела обрушил на стол богатырский кулак, спохватился – возможно ли так при царе.

– Ништо, атаман справедливый, ништо, – успокоил Григорий, – возьму свои царства, сыск бедных, утекших от барей негодных своих, отменю, а казакам дарую все земли по Тихому Дону, Донцу, по Яику и Тереку, всем обещаю извечные вольные лета.

Карела поднялся, похмельной влагой сияли глаза, руками как будто брал сердце.

– Государь… государь… да за это что хошь… да за это… – Корела не знал, куда дальше деть руки. – За это… – пригреб еще кружку, затряс сулею, – за это вот выпить бы ща.

– А кто давесь божился, Ондрей? – Пришлец пронизал казака горьким взглядом.

Казак зарычал, снялся с места, схватил самопал, сулею и – на волю. Там поставил бутылку на столб коновязи, отмерил пятнадцать сажен и, почти не прицелившись, жахнул. Блеснули осколки, горилка плеснулась на чуб запорожца, чинившего свиток под этим столбом.

– Це добре, – невозмутимо отметил хохол меткий выстрел донца.

Корела, обрадованный, повернулся к царевичу: вот, мол, видишь, уже и рука не дрожит.

– Князь Димитрий, вели: скачем вместе на Дон! Соберу тебе силу несметную!

Только круг куренных научил «цесаревича» скромности: пусть Корела – лихой атаман, кто сказал, что у них на Дону все такие родные?

– Нет, меня ожидают свершенья в Литве. Ну а ты отправляйся, не мешкай. Я же грамоту вашим сейчас начерчу. Коль другие донцы-атаманы в раденье ко мне от тебя не отстанут, собирайте полки, присылайте гонцов… в Вишневец, да на случай сюда, к кошевому.

Только час пополудни Григорий покинул веселую Хортицу. Его ожидал прежний путь от высокого левого берега Днепра, а Корелу – от правого. Вслед за «цесаревичем» на паром завели коней десять трезвых оружных казаков – Сагайдачный прислал гостю свиту с наказом «не дать его в трату в степях».

Когда земли Дикого поля стали мало-помалу сменяться полями жнивья и повеяло сытным дымком хуторов вишне-ветчины, «цесаревич» отпустил казаков, одному из них он подарил свой тевтонский доспех из опаски, что ищет пропажу Острожский. К тому же доспех не годился для нового замысла, так как «Димитрий» решил быть умнее с вельможами, сразу не бить себя в грудь кулаком: «дескать, знаешь ли, кто я такой», а смиренно пойти в услужение к князю Адаму и, только разведав биения сердца его, на сердце воздействовать тонко и точно.

Адам

Чигиринский майдан весь уставлен стольцами и лавками, по случаю ясного вечера повытасканными из пивных погребков. Скотопрогонный день миновал: тароватая шляхта, жолнеры и чиншевики[58]58
  Польский солдат; чиншевики – чиншевая шляхта, род однодворцев.


[Закрыть]
обмывают покупки. Отовсюду летит панский хохот, стук кубков и чаш, равномерный застольный гудеж то и дело взрывают виваты и тосты во славу и честь Вишневецкого. Князь Адам приобрел у мурзаек[59]59
  Татарский князек, наследственный старшина.


[Закрыть]
сегодня восьмерых анатолийских жеребцов, великолепную лишнюю упряжь и теперь угощает все съехавшееся на торговый кут рыцарство. Он и сам, как обычный линейный жолнер, сидит здесь, с кружкой меда за крайним тесаным поставцом, млея, слушает сказки ближайшего гостя. Его фигура широкой кости, сами собою закручивающиеся усы, в глазах блеск влажной стали, большие ресницы – все выдает в нем чувствительного, но крепкого бражника.

Собеседник князя, рыцарь драгунской хоругви[60]60
  Воинское подразделение у поляков.


[Закрыть]
киевского воеводства шляхтич Гродзицкий, рассказывает, как его господин добыл «лягушонка-царевича», хотел сделать французское блюдо, но «царевич» тот, соколом вмиг обернувшись, упорхнул из темницы – в руках воеводы оставил только свою «лягушиную кожицу».

– Стареет Константин Константинович, – сентиментально замечал князь Адам.

– Этот распоп, называющий себя русским царевичем, – продолжал Гродзицкий, – невысок ростом, бородавка возле левой ноздри и, как утверждают приглядевшиеся дерманские монахи, одна рука его несколько короче другой. Накажи, князь, будь ласков, холопам и слугам своим: коль увидят такого, повязали б, не мешкав, да потом отошли шутника к воеводе Острожскому, то-то старый мой пан будет рад.

– Лады, ладушки, – согласился легко князь Адам, поймал щенка-меделяна, гуляющего по поставцу меж братин, притянул к лицу тупоносую задорную мордашку: щенок начал кусать усы князя Адама. – Ах ты, цуцик, шутник, арлекин, – смеялся князь, из-за шерсти кутенка хитро взглядывал на драгуна Гродзицкого, видно, не был по правде хмелен.

Из Чигрин-Дубровы при Днепре, самого юго-восточного городка Вишневецких, граничащего с Диким полем, Адам Александрович отправился в Брагин, свое небольшое местечко при широком накатанном шляхе от Лоева до Чернобыля. Появление князя и здесь вызвало бурю: московские приказные, уже его поджидавшие, наперебой застрочили, что «люди Адама зашедши многи места и пределы московского царства» и что, «ежели те не оставят Прилуков и Снетина, царь Борис будет жаловаться королю Сигизмунду» и все прочее. Князь, уставший с дороги, разрешил Борису жаловаться.

Проходя по покоям, расшнуровывал пыльный кунтуш; сзади нудил немец-дворецкий, сообщал, сколько талярей[61]61
  Серебряная монета, чеканившаяся в Йохимстале в Чехии.


[Закрыть]
князю пришло с хуторов, сколько с мельничных колов.

– Будет врать-то, – перебил Адам Александрович, – пойдем поклюем что-нибудь.

– Мы не ждали ясного пана так рано, – повел бровью дворецкий (был малый с характером), – Бранислав еще не зажарил бекасов, и с каштанами взвар не готов.

– Ну пускай подадут хоть грибов с хреном. Вечно возится этот Бранислав. Почему еще повара не наймешь?

– Мастера скоро не попадаются.

– Да взгляни: всюду беженцы от мерзлоты, что идет на Москву.

– Всюду резчики людей либо воры, ясновельможный пан, – поправил дворецкий, – либо сеятели и жнецы, те, что пашут дубовой сохой и опытны не в приготовлении пищи, а в голодании от неурожая до неурожая. Впрочем, – замялся немец, – просился к вам на службу один человек. Он показался мне достаточно образованным, только ваша супруга, посмотрев, запретила.

– Ну, если Грезка запретила – гнать в шею… А почему она против?

– Видимо, не любит бородавчатых бабников, – не сморгнув, ответил дворецкий.

Князь Адам, отдыхавший в венском бархатном кресле, вдруг напрягся, взялся играть кисеей, выспрашивать о желающем службы: возраст, рост и иные приметы.

Отрепьев уже собирался на Дон, лежа в брагинской лучшей корчме за червонцы, вырученные запорожским кинжалом, когда дворецкий, вошедший вместе с жолнерами, пригласил его к князю.

– Повар ты или кто? – спросил сразу Адам Александрович, подойдя вплоть к Отрепьеву и делая явственное ударение на часть вторую вопроса. Но Григорий помнил умное свое намерение и заверил вельможу, что он лучший повар Москвы. Вишневецкий пожевал под усами.

Между людьми задержалась – примеривалась, разминаясь – пухлая муха. Князя вдруг осенило: замахнулся как будто на повара, а сам ухватил, стер в горсти муху. Но Отрепьев не только не сжался, как следовало родившемуся рабом, а даже моргнуть не успел.

– Не наготовишься на этих птах, – объяснил он по-своему действие князя, – и пьют, и хлебают!

«Благороден, не трус. Неужели троюродный брат?» – представил Адам Александрович, приходившийся дальней родней «московитому дому».

– Молодец. Отправляйся к Браниславу, в кухню, – заключил Вишневецкий и хлопнул невыясненного по плечу, что поуже.

Расстриге, занимавшему доселе при боярских и священских дворах только самые чистые, завидные должности, от конюшего до поэта, никогда не приходилось готовить (разве в Суздале варил на Пасху яйца; даже грибы, собираемые по пути в литовскую украину, монахи берегли до первого станового двора, а там вручали хозяевам с требованием жаренья с маслом).

Бранислав осознал вскоре всю кулинарную немощь Григория; тогда он предложил ему выполнять отдельные лакомства, так мастер мог быть уверен в неминуемой гибели наглого выскочки. Отрепьев сам понимал, что в готовке обычных блюд не ему состязаться с Браниславом, но он помнил пиры патриарха и решил произвесть удивление. Он нарвал слив-угорок, коими изобиловала вишневетчина, изъял косточки, вместо них вложил в каждую чищеный крупный орех. После этими сливами туго набил потрошеного жаворонка. Жаворонка он заключил в перепелку, предварительно разбултыхав в ней вино. Начинив перепелкой фазана, он взял порося. Не рубя, не кромсая, надрезал пасть, вытянул внутренности, залил две сулеи – сполоснул, как и прочие тушки, что стали его содержимым. Взялся жарить матрену всю сразу на зычном огне, кожу сжег, сердцевина осталась сырой, да к тому же еще, только князь Адам ткнул в это явство прибором, свинтус фыркнул ему на манишку венгерским вином.

Но явилось какое-то чудо. Хоть княгиня Гризельда и не прикоснулась к творению нового стряпника, сам Адам Вишневецкий жевал, с усилием двигая челюстями, да похваливал кухню боярства московского.

Расстрига-монах вдохновился: щуки, ряженные попугаями; начиненные колкой, усатой креветкой язи; кислый сбитень «медок» – все выпало на долю мужественного князя Адама. У него после первого же угощения не осталось сомнений: поваренок не тот, за кого он себя выдает. Заводил со слугой разговор о Москве и иных городах, вплоть до Углича, приглашал сыграть партию в шахматы, только тот притворялся, что может лишь в зернь.

«Может, это не тот, – стал задумываться Вишневецкий, – может, это ошибка, что руки различной длины. На взгляд – почти одинаковые». Вскоре князь Адам уже шпынял нового холопа, смотрел: не ответит ли на угнетение предполагаемый «благородный дух». Но благородный дух молчал. Отрепьев, закусив удила, изучал князя.

Наконец, князь Адам взял его прислуживать в баню, вдруг вспомнил, что нрав и повадки в парильне у голого как-то видней. Отрепьев полагал то же и обрадовался назначению (он уже откупорил на кухне пришедший из Польши бачок с пармезаном и гадал, где ему применить эту вещь: для горячей похлебки или к сладкому сырнику, как внезапно был вызван в парильню).

Адам Александрович уже раздевался в предбаннике.

– Что уставился? – пугнул он представшего повара. – Разоблачайся живей.

Григорий мигом скинул рубаху, исподние штуки и вдруг поймал изумленный взгляд князя. Как мог он забыть!

Князь Адам притянул его за золоченую цепку на шее, стал разглядывать в мелких карбункулах крест, с оборота прочел по-латыни: «Боже, храни наследующего».

Задрожали ресницы, усы… Князь рукой, ослабевшей внезапно, положил крест на место, в середку ключиц.

Дед Адама Александровича земно кланялся юному Иоанну (во время опричнины только отринул московскую службу), но сам Адам Вишневецкий был все же подданным Сигизмунда. Помолчали. Первым нашелся Отрепьев. По трепету княжьих усов он уже угадал, куда дует ветер.

– Что уставился? – изумился слуга господину. – Пойдем, мыльню-то выстудит.

Через полчаса заглянувший в пекло узнать, не надо ли чего, холоп-истопник различил сквозь клубы пара: ясновельможный пан Адам Александрович Вишневецкий, отдуваясь и жмурясь от жгучих брызг, вовсю хлещет березовым веничком нового служку, покрякивающего на полоке. Истопник объяснил сам себя угоревшим и, пройдя на воздух, вылил на голову шайку холодной воды.

Межевые судьи, воротившиеся из Заднепровья в Кремль, снова сетовали Борису Федоровичу на упрямого князя. Вишневецкий теперь, мол, не токмо кивает наследственным правом своим на украйные земли, а вовсе лишившись рассудка, кричит: «Мне Борис не указ!» – у него, мол, гостит настоящий московский царь Дмитрий Иванович, чуть не погибший от рук… нападавших.

Старший дьяк, павший ниц перед царем, колотил по ковру кулаками, показуя свое возмущение паном и тем подзаборником, коего пан приютил, «учинил и на конях, и на колесницах» и в коем он, старший дьяк, сразу узнал бы кремлевского «возвышенного инока», ежели бы не понимал, что этого никак не может быть.

Поначалу Бориса не очень встревожила жалоба на самозванца, пригретого южным магнатом. Но вызванный Иов затрясся, прослушав послов, – будто въяве увидел писца своего, сатанински хохочущего, в ярком убранстве. Принялся убеждать Годунова: Григорий и в монахах был чертом, а скинув рясу, конечно, стал ангелом тьмы. Испуг патриарха передался царю – он припомнил, что этот юнец (если только действительно это Отрепьев) служил прежде опальным Романовым. Не от них ли опять вьется ниточка заговора?

Неужели из мест заключения шлют условные посвисты преданным псам?

Годунов написал Вишневецкому: пусть берет эти спорные береговые местечки, пусть строится там. Он, Борис, царь великий и щедрый, ему дозволяет. Но пускай же за это князь выдаст царю головой окаянного Гришку (который, еще на Москве пребывая, «учал воровати и звать себя Дмитрием», но только такой «деловитый безумник», как князь, мог всерьез воспринять его байки).

Из письма Годунова Вишневецкий сделал один вывод: к нему идет добрая карта, незаконный властитель не в силах скрыть ужаса перед природным.

Князь Адам, сам боясь, что Борисовы ратники сделают вылазку и отобьют «цесаревича», увез его от границы подальше, в дедовский Вишневец.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю