355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Крупин » Самозванец. Кн. 1. Рай зверей » Текст книги (страница 23)
Самозванец. Кн. 1. Рай зверей
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:23

Текст книги "Самозванец. Кн. 1. Рай зверей"


Автор книги: Михаил Крупин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

– Э, пошто собрались-то, я забыл?! – кричал кто-то. – Привозили, што ль, какого-то разбойника?!

Скалились стрельцы, ковыряющие мост, поп перекрестил стыдливо тряское брюшко и извивающийся рот.

Одним броском палач сорвал с себя червовую рубаху, повязал на топор и, куда-то глядя вдаль над несечеными пустыми головами, ушел в толпу.

Только Басманов все упрямился, крепился.

– Князь, полно! – кричал он в сосновый проем. – Все одно же выведем, будет людей-то смешить!

– Ах, Петруша, веселить-то – не тяпать их! – в ответ учил Шуйский. – А вдруг я, кроме того, как потехой ободрил честных християн, ничего лучше для них во всю жизнь не соделал?! Для изгоревавшихся моих! Студившихся при лютом Годунове! Проплаканныих!.. Басманов! Чем брата пожрать – не полезней ли возрадоваться с ним? И не лепо ли бяшать, и ржать, и гоготать с братом купно?.. И главное, не время ли, Петр Федорович, нарочного к государю? Так, мол, и так, больно уж по дедушке Василию простой народ заходится… Дескать, сам-то он давно спознал свои ошибки, тужит жутко и вроде как для пощады дозрел?

Наконец Басманов тоже мученически улыбнулся – так, что на глаза вынес слезы. Голосом с угрозой, сквозь которую светило все же облегчение, посулил Шуйскому:

– Хорошо, попробую что-нибудь сделать для тебя. Можешь вылезать покойно.

– Ты делай, Петюнь, делай, – пропищал в деревянный проем лиходей. – А я как угляжу, что свежий пергамент везут, сразу и выпорхну.

Отнявшись от бревен, Басманов заспешил к коню.

– Чтобы к моему приезду выцепили этого! – погрозил он кулаком с нагайкой стражникам. – И держать старого плотно, но рубить – погодить!

Воевода толкнул жеребца плетью и шире взвил плеть: великая толпа кипуче раздалась – словно живое море выпускало человека из свирепого Египта на раздолье Израиля. Пошла, очищая пустырь до земли, неширокая волна – на Фроловские ворота.

В бегущий дальше коридор Басманов двинул было коня, но снова принял повод. С другого конца коридора навстречу ему поскакал другой всадник – на блистающей морскими хлопьями, из крайних сил бросающей копытца лошади. Сам всадник, высоко – на прямых ногах – стоя на стременах, что-то кричал и водил в воздухе… вроде бы соболем с узким, летящим пером.

Пенный конь кое-как пробежал мимо верхового Басманова и, разворачиваясь, заплел ноги возле помоста. Соловый меринок перевернулся через голову, а седок с подлетевших стремян – как ныряльщик или даже голубь над ковчегом – воспарил над срубом с плоской палубой, повалил чурбан плахи и целокупно с ним, ослабившим удар, глухо гремя, покатился по бревнам.

Вся площадная Москва, а под конец и сам царь узнали, что обреченный спасен.

Душа человеческого ожидания – та же певчая птица, покрытая ловчим мешком. Так же сдавлена, стемнена и в тоске безуспешно частит короткими крылышками воображения. Но едва покров проклеван или по чьей-то доброте открыт – это пришла упованная весть, – птица тут же взмывает, полощется ветром еще безоглядней, становится одним необъяснимым звуком.

Вот и с приходом известия о выручке Шуйского башенная комнатка, где томились Отрепьев и Ксюша, взошла к певчему солнцу успокоения.

Отрепьев, улыбающийся, ясный, нагнулся, вытянул из-под скамьи персидского кота, и кот на сей раз без тревоги пошел к нему на руки и на колени.

– Успел Фома, а что я говорил? У меня, если сказано… – с удовольствием заметил самозванец. – Ну, о чем поешь, Баюн-Мяун, заморский зверь ученый? А давай, как в сказке про царевну Несмеяну, отолью тебе, кот, цепь из чистого золота, поразвесим – и вперед… Ксюш, как думаешь, этот ученый по златой цепи пройдет?

– Он-то, может, и пройдет… – недоговорила с невидимой улыбкой.

Отрепьев не сразу, но понял, ссадил на пол перса, решил поговорить о другом:

– Одно не пойму: что так за князя-то вступилась? Кажется, даже Борис Федорович с Шуйскими лаялся все только, враждовал?

– Не все только, они и ругались, и ладили, – ответила Ксения. – Когда я маленькой была, князь Василий часто к нам в старый терем заходил. Он тогда статный был еще такой, веселый, всегда мне что-то приносил. И знаешь, няньки долго вспоминали, сама я не помню, – как свечереет, он один убаюкать меня и усыпить как-то мог.

– Ну, нас с Басмановым не убаюкает, пусть и не пробует, – кивнул Отрепьев – он понемногу уже огибал раму с распяленной тканью. – Но когда я дивлюсь на паненку мою – на сербалинку[152]152
  Роза.


[Закрыть]
с шипами, мнится – попадаю в сладкий сон…

Молвив так медлительно и нежно, Отрепьев Ксению взял за плечи и, быстро прицелясь устами, склонился над ней.

Но уста их не взяли друг друга: «сербалинка» – как ждала – прянула станом назад, выхватывая из шитья булавку, и закусила ее зубками, шипом вперед.

Влюбленному пришлось поджать – убирать подобру-поздорову дерзнувшие губы.

– Ты же сама сегодня… – снова царевич улыбался озадаченно, потягчел на язык. – Сама сегодня учудила… то есть учредила: старика казним – и вся любовь, по имени уже не назовешь… а ежели отменим…

– То? – ткнула бронзовой занозой в нижний угол пялки, возвела на удальца из-под рефейных[153]153
  Головная сетка с нитями жемчуга, спадающими до бровей.


[Закрыть]
нитей теплые больные отблески. – Может, и купчая уже подписана?

Розовое зарево ополоснуло виски, щеки Отрепьева, а весь он потемнел ненастно. Стоя, он загромоздил всю башенку и сам изнутри беспомощно загромождался слепой тучей своей чужеродности всему, что дорого ему и мило здесь.

Стоять под такой погодой нелегко, и Отрепьев побежал. С размаха отбросил перед собой низкую, оправленную в медные бекасы дверь: девка Сабурова, не найдя на сей раз времени отпрыгнуть, с красным тавром во лбу помчалась по ступеням вниз…

– Фомка, где ты, свистун толоконный?! Аргамака моего подай! – Миг погодя несся уже со двора от лютой досады мужающий голос царя и вдруг перешел на ор: – Да ты что? Обмихирел, Крепостнов? Я тебе для того свой убор поручил, чтоб ты себе его на вшивую башку цеплял?! Как это ты смел?! Так ведь царем и ходит, клоп! Вот скверна еще!..

Слышался садкий звук ударов, слабый, – Фомкиного оправдания.

– Что ты допонял не так?! – все уже перекрывал один забвенный вскрик Отрепьева. – Еще ручонками, враг, укрывается! Ну-ко лапищи по швам!.. Стой! А ну лапу обратно покажь! Это ж царевнино кольцо с рубином… Ах ты, вор, хороняка косая! Не сходит, да?! Давай мизинец под топор! Все стянет, на что глаз ни уронит! – Опять звуки битья. – Под батоги пойдешь, в задворники – говна кремлевские чистить до скончанья животов!

Прихожая палата пела, ульем елозила в поджидании царя. Словно выбившиеся отдельно крылышки работных пчел топорщились, бродили шапки-столбунцы бояр в волнистом воздухе.

Узкий тебризский половик, ведущий по гладкому дубу от сеней к престольной комнате, разделял рубежом на два плотных лагеря Думу. Совещающиеся единомышленники жались – от пограничного половика одаль – ближе к глухим узорам стен, к уступам двух печей, уходящих в свод сотами-изразцами. Стоящие близ чистой «царевой» полосы почти не говорили – мялись осторожно, но туманное смятение соединяло всех.

Забывая придать взору толк, «порубежные» вели очми по густописи свода: там, раскидывая крылья по-орлиному, парили огромные синие бабочки и, сшибаясь, бились крыльями за сладкую блистающую пыль.

Весть о прощении Шуйского, всех поразив, упала секирой на одних, а других обдала освежающей манной. Все князья Сицкие, Катыревы-Ростовские, Щетинниковы, Волк-Приимковы и Стародубские вдруг разогнулись духом, разогнались мысленно. Привычно – как во время оно – забурлили по-тетеревиному между собой. А вскую[154]154
  Почему.


[Закрыть]
бы и нет? – коли с такого маститого зверья, как Шуйские, шкуры не рвут – младшим горлаткам подавно дрожать не стать. Тертое большинство старой Думы не припоминало, чтобы владетельство царей когда смягчалось от уверенности в своей силе – да таковой глупой полной уверенности и ни у какой власти, пока в молодом да здоровом рассудке, вообще не может быть. Значит, у грозного «потомка Иоанна» где-то засквозила слабина.

У всех стоящих по другую грань половика, ярых, без году неделя преуспевших, плохородных Ляпуновых, Грамотиных, Воейковых, Мосальских, давеча отстаивавших гибель Шуйскому, сейчас было прохладно на душе. Они также покуда не знали причины снисхождения к изменнику, но если по ту сторону неведение это строило терема надежд и упований, здесь оно только крепче вкапывало рогатки опасения. А надо бы – хоть через силу – улыбаться, равнять по стоячим воротникам затылки, и самим небрежно обласкать «тех»: «вот, дескать, порадуйтесь, да не шибко – торжество в вашу улицу сегодня с нашего-де промыслу допущено. Так что никто не в накладе: под полой порфиры государевой, чай, мы себя самих не объюрим!»

Но не нашлось, не оказалось в калите ни затеи, ни улыбки – одна корзлая наледь, колючая лють. Дмитрий опять запропастился где-то со своим польским коблом, а без царя и спросить некого: на кого без исполнения оставлен приговор? Ведь не из-за скоморошины же на Пожаре такая казнь пропала… А с чего? И казалось – «те», вдохновенно квохчущие у противной стенки, давно посвящены во всю истину, и, глядя на них, позывает тоже сбиваться в укромные, неугомонные кучки, только выдавая тем неведомых себя…

Царь появился как всегда – вдруг и невесть откуда. Взбежал по ворсистым ступенькам, отбиваясь на ходу локтями и ладошами от назойливой поддержки многих рук, первыми встретивших… Думные мужи, старые и новые, налево от дорожки и направо, быстро поклонились в пояс: земно перед царем давно уж не ложились – пока прострешься, пока встанешь, пробежит мимо, прескорый! Потом догоняй!

Князь Волковысский, уже не дерзая касаться повелите-лева рукава, только водил вокруг Дмитрия – как волхв вокруг чудесного костра – перстами и пел:

– О светозарный и родной, возблагодарены еси, что пожалел нашего спятившего тщетно князеньку! Упас от растерзания своими добрыми зверьми! («Добрые звери» слева, задохнувшись, подались вперед.)

– О воздадим, боляры русские, хвалу пресправедливому могутному великодержцу!

Тут Волковысский неприметно покивал одной ладонью вниз, и все стоявшие направо от ковра, спеша, валя один другого, все же порушились на тесный пол, перегородив царскую дорогу. Стук лбов и колен затопили хвалы…

– Да токмо слышно, государь, что, – прокричал внезапно громче всех князь Реполовский, и древние роды одним хамком сглотнули славословия, начали подыматься в рост, – погонят князька Ваську на Белоозеро – в заток, навек. Норовить хотим твоему великосердию и, дабы в зачатке не смерклось оно, сразу рекем: лучше бы ты доказнил тут Ваську площадно, понеже в железах в том скорбном краю – старик Васька, дряхл, рыхл, и году мучищи не вытянет…

Для левого полукольца бояр это было уж слишком. На тебризскую дорожку вышагнули служильцы Вельский и Рубец.

– Видано ли дело – с перва слова цесарю перечить? Да еще кривить! – взвил Вельский бабский альт. – И не воротись, свет Удача Никитич, от моих седин, а устыдися их! Знаешь сам – сравнительно со мной Васятка Шуйской молоденек: он ишо в городки воевал, когда мы с его дядей, при Мучителе, от польского Батырия во Пскове заперлись… Уж тут все позабыли, сколь мне и годов! Аз всего-то второй месяц, как из места пуста, с-под самого Нижнего Новгороду ворочен, – ништо! Уж там в заволжских сибирях густых – за непокорство самозванцу Годунову – уж вот пропада-ал! А нонче? Яр и прям! Посылай, Дмитрий Иванович, хоть в мытную службу, хоть в катную, не на белый Север, так на белый Юг – безропотно проследую, вечный царев слуга и негодяй строптивый! И не ждите, не стану на рыхлые лета кивать да болячки выпячивать перед моим государем!

– Так ить, – протолкнулся вперед князь Хилков, – бы иному молодцу твое здоровьишко, Богдан Иаковлич! А опальный Василек тотчас повянет!

– То-то завял! – крикнул слева Воейков. – Как под плаху ворвался, каковские бревны ворочал – помост изнутри замыкал!

– Дозволь невместный вопль извергнуть, цесарь-свет! – правее выступил боярин Казарин-Дубровский, бывший на Пожаре. – Когда указ о миловании на Пожар пришел и Шуйский его выслушал, он те самые хлысты откатить как усердствовал, а не сумел – все одно высекать пришлось ход-то.

– Да ну? – удивился царь новому слову о казни.

– Ну! А так часто случается, – подтвердил князь. – Как страсть подступит – наш знатный человек весь крепнет, что ли? Раз, когда Москва горела, я супругу на руках вмиг из хором вымчал, а потом сколь раз нарочно пробовал женищу вздымать, но не мог.

– А мы от шведов раз бегем на Кольском полуострове, – влез молодой князь Щенятев, неясно с какой стороны. – Уж и мы до нашей крепостицы дочесали, и они нас, почитай, нагнали! Я ка-а-ак прыг: копьем толкнулся и через забор к своим перелетел! Потом понять не мог…

– Вот мы и подаем совет, – воротил разговор на свой круг думный князь Пронский, – ослабленного с казни человека на холодное озеро не посылать, а поселить хоть чуток ближе к родной полосе, да хоть в какую есть слободку Ярославля али Галича?

Государь не узнавал своих бояр. Один за одним, без понуждения, ступали они вперед. Говорили чеканно, раскованно.

– А пошто селить в Галичи?! – справа спрашивал напрочь прежде глухой Волк-Приимков. – Единой пользы ради – воеводой в Новгород послать!

Не будь властитель грустно озадачен лженаложницей, заставил бы себя поразмышлять царем. Но тут он разорвался просто, вскрылся со всей силой пересиливаемой пустоты – сказал душевным полушепотом, но многие услышали:

– Мои милосердные… Што ж мелочитесь, боляры? По кусочкам складаете наново истукана своего, буй-кабана… Валяй прямо: коли сажать сродника, так уж на самый престол! А в Галич я подамся – к родовым местам поближе, так ли любите?

Ближние «думцы», разом зашумев, взмахнули тяжкими мерцающими рукавами, освобождая для царя в толпе собрания тебризский ход. Дьяк Власьев зачихал громоподобно, сгибаясь в три погибели, расталкивая ферязи сосредоточенным челом.

Воин-гений

У золотой решетки Среднего крыльца стояли и беседовали юный царев стольник, почти мальчик, в белом объяре[155]155
  Шелковая волнистая ткань.


[Закрыть]
, и Кшиштоф Шафранец, польский часовой. Розовощекий стольник внимательно исследовал, вертя в руках, пистоли и саблю гусара – работы краковских мастеров. Почтительно простукивал кирасы, прислоненные к решетке, и взвешивал их в руках.

Стольником был Миша Скопин, потомок удельного князя Скопы, пустившего свою ветвь от родового древа Шуйских.

– А эти лыжины в седле не мешают? – спросил он Шафранца, указывая на дуги крыльев, выкованные у лат за спиной. – Неуж с ними вольготно рубиться?

– Так. Свободно, – кивал с достоинством гусар. – Но не совсем.

– Хотя… Пожалуй, сгибы-то наверху защитят голову и шею от ударов саблей сзади? – прикидывал стольник.

– Того не знаю, я покуда к врагу не поворачивал тыл, – гордился, скалился поляк. – Пан все так дробно разбирает, точно надо перенять экипировку… Или уж собрался с нами воевать? Глядит, с какого боку бить?

– Да мне всякое оборужение нравится, – просто отвечал юнец. – И воевать я со всеми хочу.

– О, да ты, друже, зух! Такая речь по моему вкусу! – медно расхохотался Шафранец и хлопнул в плечо невысокого стольника так хорошо, что тот прошел назад шага два. Но юноша вернулся, изловчился и так сердечно пхнул Шафранца, что гусар заполоскал, как орел в буре, дланями и, перелетев свой кирас, рухнул на камни.

Рыча и смеясь в одно время, Шафранец вскочил – «ах, москальска пся крев, держись!» – потянул кривую сабельку: по ветру распылю!

И Скопин с удовольствием вынул саблю – ясно, чисто зазвенела сталь. Почуяв ответную твердую руку, поляк вдруг отступил, выпрямил клинок перед собой. Поняв, и русский подошел – быстро смерили стальные полосы: от плеча до плеча – поровну, меч Скопина был вершка на два длиннее, зато рука его «на так» же короче. Снова распрыгнулись, правую ногу вперед, и пошли свистать.

Кшиштоф Шафранец, гроза всей поемной Мазовии, удивленно вспотел. Розовощекий стольник дрался выше туземных похвал. Прыгал он еще немного мешковато, в осанке и движениях не было у него пока отточенности и щеголевато-правильного артистизма, как у Кшиштофа, но он не смаргивал, как все новички, когда неподалеку от своего носа в снопе искр отбивал удар; не бегал взглядом за клинком противника, глядел ровно и неотрывно Шафранцу в глаза и видел при этом всю сражающуюся его фигуру.

«Где малый успел приучиться к мечу? – в запале недоумевал Шафранец. – В этой-то свежей земле княжьих наветов и простонародных кулаков?.. Нет, уж, видно, родился ученым!»

Скопин скоро по одному блеску глаз поляка стал заранее определять, откуда тот черкнет клинком, и начал гусара теснить. Шафранцу, еще не отошедшему с вечернего похмелья, приходилось все туже, но о сдаче он и помышлять не смел, тем более на звон зарубы шел отовсюду кремлевский народ – стрельцы, немцы, челядинцы и свои, казаки и поляки. Заживо пасть в глазах товарищей ему, непревзойденному бражнику и забияке, не виделось человеческой возможности.

Уже прижатый к позолоченной решетке, поляк свободно улыбался – в мокрых ощетиненных усах. Наконец он ухитрился, изо всей остатней дури саданул по хребтинке клинка Скопина – в пол-локте от основания. Русский клинок концом врубился в решето ворот и с отвратительным взвизгом переломился.

– Хвала, Кшиштоф! Хвала! – возликовали, тряся саблями, гусары.

Шафранец, посадив обломок стольникова палаша на свои ножны, завращав их высоко над головой, побежал триумфальный круг. Стольник стоял – чуть не плакал, жаль было дедушкиного оружия. К нему стали подходить товарищи, знакомые: каждый, видя большую печаль, утешал, брал за плечи, таскал за откидные рукава, – видно, стольника в Кремле любили. Почувствовав такое общее участие, он вовсе прикусил косо губу, зашмыгал глубже…

– Пойдем, Миша, со мной: в Ружейке любой кончар[156]156
  Род меча, длинный и узкий палаш.


[Закрыть]
сам подберешь, – кто-то разгладил на нем отогнувшийся ворот.

Стольник быстро к тому обернулся. Петр Басманов, глава Стрелецкого приказа и государева сыска, стоял, смотрел тоже любя. Узнавшие воеводу зрители, даже челядинцы и поляки, сразу заскучали, стали расходиться по делам: привяжется лешак, потянет в сокровенную избу, замучает: «Камо да на кого? Да кто? С какого ветру налетел? Промысленно али бескорыстно?»

Но Басманов ни о чем не стал пытать, повел стольника Кремлем.

– Если бы палаш не изломался, дядя Петр!.. – проговорил, уняв сопли обиды, Михаил. – Я бы сделал ляха, восторжествовал!..

– Видел, видел, – одобрил Басманов. – Ты хорошо, Миша, делаешь, что зовешь меня по-старому – дядей Петром. Не сердишься, что дальних родичей твоих малость окоротил, скажи по чести?

– Сердился было, а теперь… как приговор на Галич заменили… – смутно пожал плечами Миша. – Отец говорит: вас с государем все чествовать только должны.

– Отец говорит? А сам как разочтешь? – нахмурился было Басманов, но, заметив цвет неловкости на Мишиных щеках, забрал назад вопрос. – Ну, не буду, не буду. Знаю, вижу тебя. И на спрос не приглашал, хотя братья-разбойники не очень далекая ваша родня. Но я всегда ведал, ты, Мишук Васильич, к сволочным делам не годен. Помню, как при озорстве Хлопка, когда еще Ванька, мой брат, гинул, ты булатно себя показал! Не такие бы проворные мальцы тогда – весь Скородом от вала и до вала лег бы граблен, выжжен… Я и царю про твое смельство сказывал, да ведь он тебя прежде отметил! «Что, – спрашивает, – в старой стольничей сотне за разумник смотрит ясными глазами?» Я ему: который? А сам уж думаю: ведь с ясными глазами-то один и есть!

– Другие, значит, с пасмурными? – не польстился такой похвалой стольник.

– Не понимаешь ты! Да может – к пользе! – засмеялся Басманов, обняв на ходу за плечо, плотнее сдавив и без того плотного Скопина-Шуйского. – Царь думает нашу кисельную Думу в способный сенат перелить – на европейский и польский манер. Там и твое, Михал Васильич, будет место. А на случай войны или там смуты тоже ведаю, в ком мне опору сыскать.

Скопин задохнулся от высотной радости, задержал ее в груди золотым воздухом, удивляющим гордость, и хотел еще вдыхать.

– Конечно, не вот прямо, – поправился Басманов, испугавшись, что мальчишку унесет ветром дареной ранней высоты. – Ты, Мишутка, новому царю пока ничем не заслужил. Но не горюй: как раз ищет героя одно дельце – не страх какое жуткое, но и не маленькое… Долго мы с Дмитрием Ивановичем думали, кого благословить.

– Я слушаю, дядя Петро, а войсковое ли дело?

– А коли слушаешь, так не сбивай, – присторожил Басманов. – Ох, не перехвалил ли я такую молодь, верно – спортил. Итак, – Петр Федорович подкинул брови, раздвинул нижнюю губу углами – как взнуздал себя сам, перешел к делу: – На Москву с Белозерского монастыря едет старица Марфа Нагая – мама нашего батюшки Дмитрия. Обычай почета велит ее встретить зане – это раз, а два: надобно крепко ее оберечь на подбеге к столице – недруги бы Дмитрия засады не промыслили какой. Сопроводить родительницу государя, Миша, – редкая тебе доверенность и честь.

– Да это их кровям собачьим – честь, – сказал вечером Мише отец, – что правнук самого Скопы по требам их себя потратит. Ты, Михаил, им в этом деле нужон – как рубин сорочьему гнезду. Прямо страсть как бабка Марфа без охраны пропадет. Если хочешь, я скажу, что за твоим посольством кроется. Только, чур, не ляпни за ковшом кому… Ведь ты ж хочешь начистоту?

– Слушай, шел бы ты, отец, а? Мне завтра до света вставать, – отозвался Миша, натягивая поглуше волчий вотол и раскрывая на тюфяке перед собой – под четырехсвечным шандалом – печатанный в Кракове, трепанный здесь том Плутарха.

– Тогда я сразу суть, – поторопился, снизив голос в своем терему, Скопин-старший. – Да затем встречь матушки так названного ими Дмитрия оне шлют родича супротивщиков своих, дабы зазрение в лукавом сговоре с Нагой отвесть! А на деле-то: давно Семка-постельничий наперед со звонкой торбой проскакал!

Отец чуть обождал, предоставляя сказанному оттиснуться в сыне. Мишины серые зрачки действительно замедлили бег строк польского Плутарха, переворачиваемая страница, вздрагивая, обмерла.

– Но все, возможно, и того темнее, – продолжал старший Скопин. – А ну как Марфуша в скиту да по старости лет запостилась, отсохла от хитрого мира? Знает ясно, что дите ее давно в могиле, и отказывается нашего названца признавать?! Тогда какой выход ему остается? По дороге сочинят ей гибель, а всю вину, уж по обычаю, свалят на Шуйских, только теперь обломят нашу ветвь. Для того сей вьюноша гораздо неразумный, – Скопин слабенько толкнул голову сына пятерней, – и подпущается, смекнул?!

– Тебя, бать, только слушай – ни погибнуть, ни поспать не дашь, – нарочно зевнул Миша. – Хотя куда уж дальше пропадать? По-твоему, давно в аду сидим – и повернуться, чтоб не обвариться, нельзя.

– Хахи глумные строишь! – закручинился отец. – А мой совет – не ехать! В этот частый лес! Больным сказался и до Ильина дня со двора не выглядывай.

Кожаный переплет вскрикнул, стиснутый в Мишиных перстах.

– Отец, что ты несешь? Разве бы мы чтили друг друга, в службе покривив?! Ты ж сам с мальства меня учил: мы– ратоборцы, кмети, легионы русские! Как всадник Вальтер фон Розен говорит: сульдаты.

Отец помолчал, припоминая.

– Другие были времена, Господни, ясные, когда я этому учил, – тоскуя, вздохнул он. – Вотще выучил-то – теперь трудно с тобой.

– А мне – с тобой.

Старший Скопин махнул окончательно рукой, огоньки свечей забились пойманными мотыльками.

– Так – раз так, перетакивать не будем. Хочешь – поезжай… Да уж держи зенички нараспашку, все примерно подмечай! Ты Марфу Федоровну должен помнить, тебе седьмой годок шел, когда мы в Ярославль ходили на стружках: из-за хлебосольства ее, по гостям стосковавшейся, в Угличе неделю проторчали.

Сын первый раз чему-то улыбнулся, опять пустил в книжку глаза.

– Примечай: напугана она теперь али отчаянна? Сомнительна аль бесстыдна? Грустная? Навеселе? Как молится, в часовенках – при всех – или одна? На совести-то ейной не цветет какая плесень? Можешь даже, уловя тишайший миг, поманить ее на сокровенность – поманеньку, – ох, так: Марфа свет Федоровна, и в кого пошел ваш сын?.. Усвой сию вязкую буквицу, прегибкий двузначный алфавит – будешь, дитятко, не македонские былинки по сту раз перемусоливать, – кивнул Скопин на возлюбленную книгу в руках сына, – будешь читывать, мой сын, доносную строку бегущей настоящей жизни каждочасно!

Наутро, в четвертом по восходу часу, Михаил Скопин-Шуйский с небольшим конным отрядом на рысях подходил к селу Тайнинскому. Небо кутали столетней масти облака. Иногда, от времени до времени, вскрапывал и успокаивался привереда дождик.

Скопин любил дальние поручения верхом, тяжесть кремлевских обедов терялась в них. Кроме того, в поездках стольник узнавал все стороны своего края, видел всюду поверстанный ратно народ. Если в престольном городе этот народ сильно ловчил, плутовал, то в небольшом отдалении он уже работал так упрямственно, сурово, навалом, будто с кем-то воевал. И это нравилось воинственному коннику Скопину. Следуя мимо сеятелей или косарей, он понимал себя ахейцем-полководцем, объезжающим пешие ряды фаланг. Скопину думалось, что и любой косарь, и жнец чувствует себя великим предводителем серпа, вождем косы, с высоты своей охватывающим стремительным, литым полукольцом малой армады и срезающим необозримую, но бессильную против него вражью рать. Скопин стеснялся вглядываться в лица бронзовых работников – он и так знал: человек, какой бы вещи ни коснулся, для начала дарит ей, как смертное рукопожатие, свое завоевательское чувство. Тот, кто успевает обратить вражду на свой же грех или – на безвыходной тропе воображения – напасть на безответные, отменно басурманские предметы, – тот воюет легче, злится меньше. Кто же не найдет копью упора, кроме ближних, чем-то похожих на свое, сердец, будет лютовать и в страшном утомлении, даже когда ангел-спаситель его им же будет убит.

Узнавал такое Скопин понемногу, но потом помногу забывал зараз. Соприкасался он обычно с арчаком и поводом, да и того от навыка не замечал почти, так что серчать ни на себя, ни на другого не любил. Ворога, правда, в вероятном супостате он любил и гнал его перед собою отрывающейся тенью, но пока и надобен-то был противник стольнику, как оживающей парсуне[157]157
  Старорусский портрет, сходный с иконой по технике живописи.


[Закрыть]
тень оклада, – так только можно от всего мгновенно, чисто отличиться.

А сейчас Скопин в седле был сбит с толку. Парсуны старицы Марфы Федоровны, писанные давеча отцом, блистали перед ним одна живей другой. Вот Марфа, женщина с наволглыми округлыми зеницами, бросается к нему и заклинает вызволить ее, отвезти скорей в Литву. А то она сидит, носастая бабка, на каком-то сундучке – хитрюще подмаргивает Мише и прикладывает указательный неразгибающийся перст к губам.

«О, никак нет! Разве же это возможно, чтобы мать предала память сына? – снова дергал себя Скопин. – Ведь уж ей-то подлинно известно – здраво ее чадо или спит в земле. Так неужто летит издалека, ведая точно, что не сыну пособить, а вору имени его?!.

К примеру, подвели бы вдруг ко мне некую тетку. Отец бы привел, скажем, и заявил: она теперь моя супружница, величай и почитай ее как маму… Штоб я тогда с ним сделал? Да я бы его, блудного хозяина, отметелил, знаю как! К такой едреной матери бы отослал!»

У Миши от священного негодования воздух в сердце заложило. Но, пережив выдуманное, он успокоился и стал клевать в седле. Воротился остаток вчерашней усталости, не побежденной окончательно коротким сном. Дорога вздымалась полого и долго, стольник склонялся на луку седла, повод скользил из его рук, и молодой непонятливый конь тоже нырял головой, спутав шаг. Тут Миша вскидывался – снова видел в двух саженях впереди себя катящуюся на широких ободах, веющую занавесями персидских тканей колымагу. Еще в плену снов, будто высланных страницами Плутарха, колымага Мише виделась трофейной колесницей, выигранной у ликийцев в давешнем бою. Может быть, за этой мягко изливающейся тканью бережется от белых лучей аравийского солнца властитель двунадесяти языков перс Ксеркс…

– Николаич, что ты пятую версту жуешь? – совсем очнулся Скопин. Увидел опять, как его саадачный[158]158
  Оруженосец, отвечающий за саадак – лук и колчан со стрелами.


[Закрыть]
, старый витязь, в такт конским копытам точит что-то деснами, подворачивая под них для пущей работящей крепости жестокие усы.

– Так, один сухарик уминаю, – ответил саадачный Николаич. – Все одно деревня на носу копья, значит, и перевожу запасец-то.

– А прикинь: ну, как в Тайнинском сел неприятель? – широко зевал Миша. – Или он вовсе село пожег? Воевать надо без пуза, в походе чревоугодия бегать, свой сухарь, яко пряник, стеречь!

– Нешто война у нас?! – робко спросил молодой стрелец, еще не ездивший никуда со Скопиным.

Николаич только крякнул ему в ответ, что могло означать: «У нас уж пострашней!», сам обидчиво возразил господину:

– Михайло Васильич, было ба зашто чревоугодьем меня попрекать? Горбушка-то до чрева у меня чуть досягает: клыков-от нетути, так крошкой больше в десны сеется да под язык…

– Значит, твой грех – гортанобесие[159]159
  Страсть есть вкусно.


[Закрыть]
, он в сто раз грешней, – пугнул Николаича Скопин, разбиравшийся, как и все, впрочем, в церковном словаре.

Но стольник снова засыпал – икры и чресла не пружинили, раскачивалась голова.

Кто-то утопал, барахтаясь и извиваясь, в душистых аргивянских банях и данайской неистовой бабой кишащих садах, кто-то проводил свою крамолу меж тихих колонн и изваяний, а он – Александр свет Филиппович князь Македонский второй месяц, с малым числом родных фаланг, безотдышно гонялся по жгучим пескам за ордой Ксеркса. Он, Искандер Великий, мог Ксеркса настичь, но нельзя уже ни нападать внезапно, ни под кровом тьмы, нет права больше неосторожно опрокинуть его лобовым ударом, нельзя расположить войско на местности выгодней, чем у него, и уж никак нельзя обходить Ксеркса с флангов и с тыла, Боже упаси нарушить ему строй. Да! Ни под каким видом не бить первому и, уж конечно, не бить по слонам – слоны у него слабаки, шугань короткохвостая… Нельзя в сражении своим примером вдохновлять македонян… Все это уже было, было… Гордый Ксеркс должен сложить и не вынимать боле из-под Александровых ступней дамасский харалуг[160]160
  Род буланой стали.


[Закрыть]
, а для того ему нужно понять наконец: Александр берет верх не волею случая, не потому вовсе, что является он неожиданно, или что его поддержали такие-то скалы и речки, или главный удар его пал именно туда, где у Ксеркса развалился строй, и эти двухсаженные доходяги понесли, заполошно трубя отступного… А потому, что Искандер суть высший полководец, нежели чем Ксеркс. (Лишь когда упрямец убедится в этом – возрыдает раз… и бросит безнадежную войну.) Но как же ему доказать сию истину? Как строить окончательную битву, как?! Крутилась древнейшая думка в юной полусонной голове, вновь ветрище с ливнем и песком играл македонянами, а они кидались на него, хрипящего от ярости, почти не щадя коней – жильно рвущихся навстречу миражам из страшного песка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю