Текст книги "Самозванец. Кн. 1. Рай зверей"
Автор книги: Михаил Крупин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Крылья шляхты
Два месяца по осенним размытым стезям собиралось дворянское ополчение. Иных пришлось выдворять из зимних усадеб силой, гнать батогами на службу; но лишь после того, как Годунов приказал списывать с озорников земли, в Брянске сосредоточилась должная рать. Князь Федор Иванович Мстиславский с дьяками произвел смотр войск: «кованое» дворянство, в заиндевелых зерцалах[99]99
Род доспеха, гладкий стальной нагрудник.
[Закрыть] и батарлыках[100]100
Выгнутые стальные пластинки, закрывающие ногу всадника от колена до стопы.
[Закрыть] сидевшее на малорослых, но крепких татарских лошадках, а также ратники-слуги, поставляемые дворянином по два-три (в зависимости от величины имения), одетые кто в кольчужку, кто (по бедности) в войлочную стеганку и ватный колпак, посаженные на крестьянских меринов-тяжеловозов, – сей древнейший, почтенный род войска разделен был на три полка: Большой, Левой и Правой рук. Отдельный полк составил «огненный люд», стрельцы и обедневшие дети боярские, не способные более приобретать себе тяжкое вооружение и выставлять ватных бойцов от сохи, а посему переведенные на облегченную огнестрельную службу. Иные, не в силах содержать и пищаль, пришедшие совсем по-разбойному, заткнув обкусанную саблю за пояс и вырезав несколько стрел для самодельного лука, писались сразу в Засадный полк. Набралось в ополчении двадцать пять тысяч бойцов без «посошных» оружных слуг и обозных людей, а с «по-сошными» – и все пятьдесят тысяч.
Войско прибыло в край осажденного Новгорода на Спиридона-солнцеворота.
Накануне в ставке Отрепьева гремел очередной пир. В самых дальних от крепости, жарко натопленных избах (лучших остатках выжженного посада) чествовали челобитников покорившегося Севска. Вождей восстания и привезенных ими связанных воевод за то, что припозднились сдаваться, одним духом заставили каждого выпить по штрафному ведру медовухи. Но воеводы попались, как на подбор, храбрые, стойкие, только крякнули, переменили цвет лиц и спросили еще.
Вельможи, драбанты, приглашенные полковники, ротмистры и плененные воеводы успокоились одной шаткой, рычащей и пересвистывающейся грудой лишь к рассвету. Как раз проснулся и открыл глаза ротмистр Стась Мнишек – его никак не могли обучить пьянству, мальчишка засыпал после первого же бокала, а в пять утра, к усмирению общей гульбы, уже был на ногах.
Выдернув из-под полковников, сваленных мимо скамеек, свою портупею и шапку, Стась хотел уже выбраться прочь из избы от утробных и бражных паров. Но жалкий стон знакомого голоса остановил его. Перешагнув неопределенные меховые фигуры, Стась приблизился к телу царевича.
– Ксения… Пустите ее ко мне… – лепетал во сне Дмитрий, морщась и возя головой по животу неподвижного Бучинского. Прозрачная пьяная слезинка ползла по щеке государя.
«Какая Ксения? А где же Марианна? – нахмурился молодой Мнишек. – Бедная моя сестра!» Стась осторожно перекатил Дмитрия на другой бок, чтоб повернуть лицом к Марианне, и плавно по-католически перекрестил.
По свежей улице, светлой от снега, ротмистр пошел веселее. Кое-где в проемах наспех сколоченных низких землянок бодрились небольшие сторожевые костры и шевелились развешанные портки рыцарей, черные дымы вели к темно-вишневому небу. Чтобы не скучать в предутренних сумерках, Стась решил проведать тыловые северо-западные посты. Пока седлал рысака, пока ехал, окрест просветлело, выросло солнце за мутной заиндевелой слюдой облаков.
Караульные оказались на месте – мирно посапывали под четырьмя овчинами возле неживых угольков. Спешившись и взобравшись на холм, где дремал дозор, гусарский ротмистр хотел уже поднимать его совесть пинками, но вдруг оцепенел и сам сел в снег. Все пространство холмов и ложбин меж рекой и лесами, открывшееся с места поста, было густо обложено воинством. Тусклой рассыпанной дробью посвечивали шишаки и мисюрки[101]101
Неглубокий круглый шлем с кольчужной сеткой.
[Закрыть] ратников, двигались поросли ник и ходили под ветром квадратные несгибаемые хоругви. В готовое войско вливались все новые отряды, строились, приглушенно хлопоча, рядом со старыми.
Стась, ползая по сугробам около часовых, каждому перекрывал окольчуженной варежкой воздух, чтоб проснулись без шума, и показывал им полки Москвы. Затем, вслед за гусаром, очнувшиеся караульщики соскользнули с бугра к лошадям в тихий кустарник и, скакнув в седла, ринулись во весь мах по тревоге к царевичу.
Поднятое набатными барабанами «частное рыцарство» выстроилось напротив рати Мстиславского тылом к выжженной крепости. Басманов немедленно сделал вылазку, обрушился на осадные укрепления и обоз Мнишка. Для борьбы с ним пришлось выделить часть казаков. Но отступившие за вал сидельцы успели уволочь за собой связку крупных мортир.
Мстиславский, однако же, не поняв подсказки Басманова, не использовал сумятицу в тылу самозванца для успеха атаки и три дня осовело смотрел на противника. Может быть, ждал откуда-то еще подкреплений, а может, памятуя недавние «битвы» с татарами, думал, что супостат постоит-постоит да и нырнет в свою степь. Отряд царевича между тем успел оправиться от столбняка при виде русских полков. На сейме в шатре Мнишка снова взяли верх сторонники решительных действий.
– Да будь их хоть тридцать тысенц против наших пятнадцати! – закрутил усы стреляный воробей Дворжецкий (подобные цифры говорились для двух несведущих в воинских делах капелланов, переписывающихся с панским нунцием, на деле «рушение» принца не насчитывало и восьми «тысенц»). – Кого видим мы перед собой? – спросил полковник Дворжецкий. – Половина Борисовой рати вместо броней одета в тряпье, держит ради потехи дреколье земляными руками. И захотят ли еще мужички стрелять по государю естественному? Стоит только ударить покрепче, колосс глиняный рухнет, половина сбежит, половина попросится в армию принца.
В день назначенного наступления Стась со своей ротой был отослан отцом на правый фланг. Зная, что главный удар и славнейшая рубка намечались военным советом на левом, молодой Мнишек, выполнив хитрый маневр, проскакал за обозом и встал все-таки слева, рядом с радостными реестровыми казаками и второй гусарской ротой капитана Домарацкого. С восходом небо очистилось, засияло, как море-аквамарин, – сверху, видимо, тоже хотели посмотреть битву. Сердце Стася отчетливо, коротко билось, но он чувствовал: лицо ясно, задорно, как требуется, и гусары глядят на него с удовольствием; он еще раз проверил подпругу, шлем, зарядил пистолет и попробовал, ходит ли в ножнах турецкая сабля.
Сзади трижды прокашлялась медная коронада[102]102
Небольшая сигнальная пушка.
[Закрыть], стоявшая подле избы-ставки Мнишка и Вишневецких. После третьего выстрела по всему фронту войск взвились горны и бубны, «ур-ур, ура, ра!» – грянули набатные барабаны.
– Крылья шляхты, за мной, молодцы! – взревел капитан Домарацкий.
– Молодцы! – повторил Стась и дал такие хорошие шпоры коню, что гнедой подлетел и закрутил в воздухе передними копытами.
Полк правой руки под началом Димитрия Шуйского ужаснулся крылатым гусарам. Стальная конная лава, бурливо вспенивающаяся оперением, сквозящая ясными брызгами сабель, набегала стремительно, подлинно страшно.
Правый полк дрогнул. Посошные слуги в бумажных шеломах и стеганках стали жаться за латные спины господ. Но господа, за пятнадцать лет прочного мира отвыкшие умирать в поле, наоборот, выталкивали за щиты слуг, и озноб этот кончился тем, что полк Шуйского, так и не взвесив булатами тяжести польских клинков, десяти сажен не подождав Мнишка и Домарацкого, кинулся наутек.
Стась парил на вышине блаженства. Вмиг потерянный страх перед злобным отпором врага, стлань коней в белой сахарной пыли, восхищенная гордость – как лихо он, юный, но безукоризненный рыцарь, ведет битву! – наполняли его существо высшим ритмом покоя и светом прощенья Христова.
Русские, спасаясь, пригибались к самым холкам тяжеловозов, пробовали укрыть головы кожаными щитами. Стась гнал их, выпуская из стеганок вату клинком, но всерьез по живым не секла рука.
– Стасик, бей в хвост Большого полка! – прокричал капитан Домарацкий над ухом и пропал, резко поворотив вправо коня.
Стась огляделся: повсюду сновали гусары, падали ватники. Чтобы определиться, он поскакал вверх по ровному скату большого холма и вдруг сквозь ледяные кораллы кустарника на перевале различил золоченый махровый шатер и над ним шаткий флюгер московского знамени. Стась пронзительно свистнул. Заслышав командный мальчишеский знак своего ротмистра, подчиненные конники понеслись следом. У шатра на огромном кауром коне восседал воевода российского войска князь Мстиславский и из-под руки озирал поле бранное. Увидев крылья прорвавшихся к ставке гусар, Мстиславский побагровел, потянул кладенец из муравленных жемчугом ножен. Оказалось, меч прочно примерз за военное время к литому чехлу и уже не мог выйти на волю.
Воеводина свита частью сорвала шлемы с голов, вскинула пустые руки, сдаваясь, частью выступила против гусар – защищать воеводу, рубиться. Мощный, в жарких чешуйках лат ратник размахнулся на Стася свинцовой игольчатой палицей, но, внезапно узнав в атакующем витязе мальчика-ангела с крыльями, только перекрестился, мотая меж лбом и плечами подвязанным к кисти пудовым шаром, и тоже спрыгнул с коня. Гусары вмиг разметали боярскую свиту Мстиславского. Шафранец, подскочив первым к русскому князю, черканул саблей – добрый вычурный шлем отразил удар, лишь сапфиры и аквамарины посыпались. Мстиславский вывалился из седла, но тут же сел, как ванька-встанька, в снегу. Шафранец снова начал молотить его наискось саблей, – драгоценный шлем все не слетал.
Стась, подскакав к высокому главному кумачу-стягу, вскинул клинок. По неживой славе москалей, как по учебной лозе, рубить было легко и приятно. Широкое древко подалось с первого маха, косо срезанное повлекло наземь стяг. «Слава Дмитрию! Рыцарству шляхетному!» – крикнул Стась. «Слава! Слава!» – подхватили гусары, гарцуя вокруг шатра. «Сла-а-в-а-а!» – вздохнуло далеко все войско.
– Вяжи генерала! – приказал подоспевший капитан Домарацкий Шафранцу, руками сдиравшему с князя Мстиславского ценный шлем.
Домарацкий обнял Мнишка-младшего, разломил основу жесткого стяга и, отделив ткань трофейного знамени, набросил Стаею на плечи. Но капитан неожиданно перестал улыбаться.
– Когда кончатся чертовы москали?! – рыкнул он, глядя сквозь крылья лат мальчика.
Резервный стрелецкий полк русских вышел на соседний крутой холм из засадного ельника, быстро расставил опорные вилки пищалей и латунные легкие пушечки: и не успели гусары еще раз «слава» сказать, открыл страшный прицельный огонь. Мстиславский, ощутив свежие силы, не стал даваться вяжущей его Польше, схватил свой кладенец, так и не покидавший ножен, прямо ножнами начал бить польских гусар.
– Дьявол с ним! Пристрелите! Уходим! – закричал Домарацкий. Шафранец выпалил из пистоли по князю, но тот, прочно окованный панцирем, только икнул. Московские стрельцы уже пересекали ложбину, помахивая мощными бердышами.
– Гей! – крутился на раненом жеребце среди гибнущей кавалерии Домарацкий. – Пся ли в стратеге этом?! Уносите мальчишку, ребята! Головой мне ответите, я задержу москалей!
Всего мягкого, Стася завернули плотнее в русское, обрызганное холодной землей и красными комьями снега знамя, подоткнули ткань всюду, где шла кровь, под легкий доспех; ротмистра принял поперек луки владелец самого крепкого скакуна, и поредевший гусарский отряд полетел в отступление.
Капитан Домарацкий и горстка оставшихся с ним удальцов, несколько минут отстреливаясь из-за шатра, удерживали нападавших, а затем, окруженные, сложили оружие. Вырученный Мстиславский какое-то время разбегающимися очами смотрел на своих, плавающими пальцами перебирал берендейки стрельцов, потом полностью отключился.
Войска Отрепьева и Годунова, откатившись враг от врага, приходили в себя. Иезуитам на их вопрос о потерях с той и другой стороны было предложено направить папе реляцию о несомненной победе Дмитрия, потерявшего около сотни гусар и жолнеров, тогда как русских истреблено до четырех тысяч богатырей. Хотя последнюю цифру сановный гетман пан Мнишек сам примерно придумал, – выбитый из седла и слегший без языка воевода Мстиславский, глубоко потрясенный гусарским налетом, приказал речью жестов скорее убрать его с войском от Новгорода.
Тем не менее главные силы Москвы пострадали лишь нравственно. Воротившиеся из бесшабашной атаки гусары кляли принца и гетмана, что не поддержали почин их казачьим ударом в Большой полк, подвели «цвет рушения» и упустили явный случай разбить рать Мстиславского «с головы до седла». Главнокомандующий хотел оправдаться неопытностью в военном деле, но только сильнее озлобил летучих солдат.
Ротмистр Мнишек, перенесенный в теплую ставку отца угасать, редко дышал с хрипотцой, звал то мать и сестер, то докладывал принцу о взятии в плен Годунова. В минуты просветления Стась говорил с царевичем о Марианне.
– Ты действительно любишь сестру? Правда станет она королевой?
– Почему сомневаешься, брат? – отвечал Дмитрий, приглаживая горячие растрепанные волосы на челе Стася.
– Сначала я сомневался, но когда узнал, что в дар Мари вы приносите лучшие земли отчизны, то почувствовал: вы влюблены.
Дмитрий сжал нижнюю губу зубами, заалел, вспомнив рядом с израненным стыд.
– А затем я услышал, как вы позвали во сне…
– Человек во сне отстает умственно.
– Поклянись, князь Димитрий, в Москве ты обвенчаешься с бедной моей сестрой, тогда я умру легче.
– Ты понравишься, или повешу всех медиков армии рядом с твоим отцом!
– Поклянись, Димитр: она такая несчастная…
Отрепьев поклялся, чтобы чем-нибудь восстановить умирающего.
«Частное рыцарство» требовало жалованье и премию за геройский бой. Ян Бучинский сложил в саадак остаток русской казны, сбереженной для Дмитрия дьяками града Путивля, и, гуляя меж войском, тайком вручал призы самым достойным (большей частью – гусарам, участникам схватки). Прочее рушение, как бы не понимая, занималось своими делами, но едва Бучинский, выдав последний алтын, поворотил коня к ставке, отряд взвыл большинством голосов казаков и пехотных жолнеров. Вслед за Яном, пустившимся в полную меть, разом ринулось все возмущенное рыцарство, окружило штабные дома, вызывая царевича с гетманами.
– Я пустой! Мы еще не в московских хоромах, Панове! – выкрикнул появившийся на крыльце Дмитрий так смешливо и злобно, что жолнеры поверили.
Войско двинулось грабить свой частный обоз. Перекидывая вороха лат, оружия, свежемороженого продовольствия, добрые самборские разбойники выбирали для себя рождественские подарки. Напрасно царевич и военачальники, выглядывая из-под секир свиты сытых драбантов, воспрещали, грозили, а затем умоляли задуматься рыцарей. Расшвыряв драбантов, кто-то жуткий, дышащий медом сорвал с принца бобровую теплую ферязь[103]103
Верхняя одежда с длинными рукавами, без перехвата.
[Закрыть] под предлогом, что принц все равно сядет на кол и, конечно, испортит ладный кафтан на колу.
Ясным утром второго дня нового года основная часть рыцарства, не попрощавшись, ускакала домой. Молчаливо, невкусно в тот день обедали у главнокомандующего полковники рассыпающихся полков. А когда воевода сандомирский поднял кубок за скорый и неоспоримый успех дела Дмитрия, все взглянули на гетмана подозрительно. И точно, посмаковав кубок, Мнишек вынул из-за обшлага мехового костюма мелко сложенный, желтый истертый пакет с королевским орлом, опечаленно сообщил о полученном срочном призыве в Варшаву на прения сейма. Без сомнения, гетман Короны и иные вельможные шляхтичи там поставят вопрос о немедленном выводе польских сил из экспедиции Дмитрия, даже о наказании всех соучастников «частной помоги», но он, пан воевода-сенатор, будет защищать знамя отряда и добьется значительного подкрепления.
С гетманом в Польшу ушли также вспомнивший долг быть на сейме пехотный полковник Жулицкий, много ротмистров и еще около восьмисот солдат. Мнишек хотел принцу под заклад оставить пропадавшего сына, но Дмитрий сам настоял на отправке Стася домой – с тем, чтобы в землях культурной Короны нашли ему лучших врачей и чтобы больше не чувствовать вечной вины перед участью друга.
Кремлевская принцесса
…Отроковица чудного домышления, зельною красотой лепа: лицом бела аки снег зимой, ягодицы как маков цвет, очи имея черны велики, власы черны велики – аки трубы о плечах распущаше; червлена губами, бровми союзна, телом изобильна, млечной белостию облиянна, во всех делах чредима.
Хроника Сергея Кубасова
Косматый персидский кот, подарок шаха Аббаса, вытянувшись по столу, не знал, что ему есть, – закидываясь головой налево, нюхал печенье, переваливаясь вправо, откусывал пряника. Царевна окунала костяной редкий гребень в кота – перс одобрительно перебирал когтями.
– Аксютка, вцепится! Свет ясный, посторожись, – пугались познавшие уже неровный нрав бесерменского зверя ближние боярышни, но царевна, вздыхая с улыбкой, только пуще томила и нежила перса.
Младшие чины (девицы-постельницы), суча шелка с коробов, размещенных на лавках светлицы, тонкой серебряной канителью повели грустный, лестный царевне напев.
Старшая боярыня, крайчая[105]105
Высокий придворный чин, кто режет за царским столом мясо, пироги и т. д.
[Закрыть] Трубецкая, бережно принимала с бархатной скатерти вокруг кота тарелочки с яствами, сбитенные блюдечки, передавала остатки чуть тронутой трапезы стольницам.
– Пошто, лебедушка, синичкой клюешь? Пошто печалишь нас, княгинь-рабынь достойнейших? – приговаривала крайчая, покачивала крупной, писанной и вохрой, и белилами головой, кикой, отделанной жемчугом: на серьгах чутко звякали дутые капельки.
Княгиня Трубецкая, освободив на столе место, начала расставлять вместо кушаний мелкие баночки, коробки, яркие склянки с кистями, извлекая их из кипарисного ящичка, принесенного из своего теремка. Трубецкая при этом уже приняла плутовской вид открытия лакомой тайны.
– Сие сурма грецкая, серная, – вскрывала одну баночку крайчая, перс на столе зажмуривался, морща сплюснутый нос. – Не пожалей сурьмы – на брови прыгнут соболи. А вот состав – стальная сажа на гуляфной водке с розовой водой, – снижала шепот Трубецкая, сворачивая новый колпачок, – владимирских офеней[106]106
Коробейники, разносчики товара.
[Закрыть] сотворение, в иных краях неслыханная вещь – самые глазыньки покроет, до блеску зачернит, самые зеночки.
Уж создадим, умастим Ксюшу паче павы заморской, а там, глядишь, государь-батюшка под стать такой и павлина за морем сыщет, – мурлыкала крайчая, с узкой пластинки внимательно сматывая прозрачный шелк. – А вот кукуйский, вовсе редкий товар – чулочки тохоньки, ух, по бочкам-то ишь вязеи-стрелочки, немецко дело…
Трубецкая и казначея Волконская, развязав на царевне снизу золотой, расшитый лалами[107]107
Драгоценный камень, он же яхонт и рубин.
[Закрыть] сарафан, тут же стали примерять Ксюшу к чулкам «немецко дело».
Поющие над пряжей младшие постельницы, краешками глаз следя за примеркой, вдруг загрустили, разбились по голосам, упоминая в своей песне былые белые прелести Ксюши.
– Какой вам месяц круглый?! Какой лебедь? – обрывала недовольно распев казначея Волконская. – Истощала царевна, как журавель, не ест, не пьет, что ни день, знай худеет сидит, знай худеет. Разе сие царственная нога? – Княгиня хлопала звучной полной ладонью. – Так, лучина какая-то.
Старухе Волконской всегда дозволялась ее крикливая правота – льгота за доброту духа, породу и возраст – царевна действительно таяла. Детские годы Ксюши прошли вне застенок царских светлиц – тогда отец служил только боярином; но в расцвете девичества пришлось сесть в блистающую темницу. Даже во внутреннюю церковь Кремля царевна сходила по резной галерейке, отовсюду закрытой, и выстаивала богослужение на своем месте, задернутом легкой тафтой. В особой светелке обедала с мамой-царицей, множеством знатных прислужниц, но редкий мужчина делил с ними трапезу – отец пировал со своими боярами или чужими послами, редко подымался в Ксюшин теремок, а последнее время с отцом пропадал по делам царства и брат. Лишь на великие праздники мужской пол выборочно допускался к руке дочери царя – и то самые почтенные (читай, семейные, дряхлые) князья-бояре или митрополиты.
Хороводы, бешеные игры в траве или снегу, качели, прятки, катание с ледяных гор – все простые забавы, причуды и радости остались для Ксюши далеко в детстве. Пришедшее, как ужас, девичество дочке высокого боярина еще возможно перетерпеть, но юность заживо накрытых царственным титлом суровее.
Борис Годунов, став государем, сам вскоре заметил (как и старуха Волконская) быстрое таянье Ксении.
Домашнего лекаря царской семьи Генриха Шредера привели в затемненную плотными ставнями опочивальню и дозволили через кисейный покров сосчитать жилобой[108]108
Пульс.
[Закрыть] руки слабеющей девы. Затем Шредер долго собачился в сенях с княгиней Волконской, упирал: царевне необходима подвижность, игра духа, крови и мышц, старуха же Волконская полагала: чтобы понравиться, есть лишь один способ – бессрочно лечь на печь. Ненадолго слезая, выпивать водочки и снова славно раскидываться на печи. Еще Волконская очень советовала почитать с утра и на ночь божественное. Борис в соответствии с собственным вкусом и приличием времени распорядился советами старухи и немецкого специалиста. Так как путь на проветриваемую улицу, коего настойчиво требовал Шредер, был царской дочке заказан, Борис Федорович приказал водрузить подвижные качели в самой обширной палате на женской половине дворца. Также, опасаясь споить или уморить печью дочь, царь принял лишь часть сурового учения Волконской – нижайше просил патриарха дать почитать на время лучшие ветхие книги, глубоко убранные в закромах монастырей.
На огромных домашних качелях Ксению начали укачивать до тошноты. Свечи на медных шандалах по сторонам кругового полета свивались в огневых ослепительных змей, и царевна бессильно спадала с качели на сильные руки постельниц, без остановки запускающих порученный их попечению тяжелый снаряд – расписную скамью на цепях.
До звенящего звука в ушах слушала псалмы, тропари и конархи, зачитываемые по любезно предоставленным патриархом тяжким томам в жуках чеканных застежек: забывалась, запутав персты в теплом меху иранского зверя, первым уснувшего.
За каменным кремлевским забором кипела Москва, но к царевне приходил только глухой, очаровывающий невнятностью гул деятельной улицы; над зубцами, красными сердечками бойниц, сквозь сборную слюду оконца можно было увидеть божий небесный простор, шишаки колоколен, дивные капли церквей, но все, что ниже великолепия, на самой земле без травы, – самое милое, смешно манящее – суета, толкотня, люди, – все скрыто для Ксюши за гордой стеной. Раз в году над зубцами шарахнется отблеск пожара сосновой столицы, в великий праздник взлетят шапки, стяги – и вновь покой, купола, странные облака. В мягком глухом возке выедешь на богомолие… припав к краешку занавески, смотришь, смотришь на свет – ни лиц, ни станов: только горбы павших ниц по сторонам пути. Лишь ночью в поле (к заутреням обителей подъезжали, как правило, затемно, дабы сумрак и сон всех миров скрыл царевну от лишних, пусть постных, очей) упросишь старших боярынь, спешат с тихого рысака стольника охранения, придержат ясное в темноте посеребренное стремя – лети, ласточка, отводи душу, пока месяц силен и широк, а восток неразличим. И взлетишь – над ковром росного жемчуга, над слоисто сквозящей туманной тафтой, над озерами, вспыхивающими неземным светом вольных созвездий. Ожерелия ив и ракит недвижно льются в заводи. А там словно дышат, цветут сны русалок и редких птиц. И весь пояс дремлющих вод грозно вздрагивает в такт взмахам гривы коня, что несет Ксению по Подмосковью, будто навстречу блаженному и безрассудному ветру язычества и молодому свечению ранних, нигде не записанных слов Христа.
Но заповедник воли невелик. Еще до света встречена в обители, проведена в благоуханную келейку, самые стены которой, казалось, лучатся радушием точных запретов – Ксения снова склонялась, сжималась душой перед иконным окладом. Каялась даже не в срыве, побеге души в ноля звездных озер, а в самой чуткости сердца к этим озерным свободам.
«…Чадо, чти мнишеский чин и в монастыри с милостынею и кормлею приходи…» – монастырский певчий учит по книге.
– О чем наладил! – шепчет, шумно крестясь рядом с Ксенией, мама Мария, царица. – Мало даров подвезли. Все: теперь не как раньше ему – печаль-смута в казне и кругом.
«…Священнический чин и иноческий почитай: те бо суть Божии слуги, теми очищаемся от грехов, те имеют дерзновенье молиться Господу о гресех наших, и Бога милостива сотворят…» – вторит монаху по возвращении с богомолья и свой крестный дьяк, разложив на домашнем налойце коробы-книги: минеи и часословы.
Пока крестный священник конархал, кот спал, укрепившись на выступе финской печи, и лишь когда дьяк тихонько шуршал, переворачивая бережно страницу, перс широко отворял свои морские глаза и устремлял на предмет, звучащий сходно с ослабленным великокняжьей едой древнейшим зовом игры и охоты.
Изумрудные очи кота, неприметно и странно сливаясь в скучающем полусознании Ксении с чтением о дерзновениях иноков, вдруг воскрешали далекий, вскользь прикоснувшийся некогда к сердцу царевны, забавный такой образ.
Зимнее водокрещение, теплый возок, солнце, хоругви, берег зевак – и вдруг рядом в белых узорах оконца скользит и роняет на лед яркий коврик отбившийся от патриаршеской свиты монах. Вот широко поскользнувшись, монах летит и неожиданно ловко, легко, только слабо качнув возок Ксении, припадает к морозной слюде.
Черты лица в обрамье снеговых лучей были размыты и затенены, но юный взгляд сиял таким восторгом, такой блаженной жаждой жертвенного Промысла, что Ксения не удивилась, различив, как, оттянув подвижника-монаха от ее возка, страдальца стали бить.
Потом, уже из оконца высокой светлицы видя не раз, как окруженный черным причтом патриарх пересекал кремлевский двор то в направлении палат отца, то площади соборов, Ксюша во мгле однообразных облачений всегда угадывала юношу-монашка, так обомлевшего и пострадавшего из-за нее на иорданском льду. В рясной толпе его узнать, впрочем, больших трудов не представляло – пока причт шел Кремлем, подвижник, не жалея шеи, сам крутил головой, улавливая отблески мозаики палат царской семьи (чаще – светелок царевны). Чернец, однако, вскоре исчез из патриаршей свиты, Ксюша сцарапала несколько бисерин с рукава, вытирая парчой влажный туман, заменивший на стеклышках маленьких окон волшебную белую роспись – образ студеного русского рая. Ведь теперь, когда стекла оттаяли, любопытный чернец, может быть, и приметил бы Ксюшу в окошке – и ему легче, охотнее стало бы молиться о ней. Но монах канул из причта владыки – добит где-нибудь кучерами? Возведен в архипастыри и получил свой укромный спокойный причт? Ни прозванья, ни имени – канул забавник чернец. Через год-полтора в полях Польши явился под именем князя из Углича беглый монах, лютый враг отца, завязалась на юге война… Даже случайно, нечаянно Ксюша не соединила прозвание Отрепьева с тем лучезарным юнцом-чернецом, ею вдохновленным на подвиги и быстро покинувшим Кремль.
«И где он теперь, бедный, ровня-родня моя? – грустно гадала царевна. – И я ведь тоже как схимница, с разницей, что насурьмят, нарумянят, сиди, и умыться нельзя».
Волконская все подавала из ларчика склянки-новинки, сережки литые и дутые… Ксения увенчала перса алмазным накосником, оплела ясными бусами, лучи лалов оправила в жаркий мех, – перс все сносил, медленно, словно густым вязким сбитнем вскипая, и лишь когда розовой сажей на пеннике по носу перса был сделан мазок, зверь вспрянул всем негодованием древнего духа и защемил кисть Ксюши, вклинившись ярой резной пастью…
Перс, напрягая все хищные мышцы вокруг усов, жал и давил один захваченный мертво участок. В сурмленых ресницах царевны задрожала роса. «Ой-ой-ой-ой, ки-са…» – запела слабенько, тонко, по-мышьи.
Набежали боярышни, крайчая и казначея, постельницы, взяли котика под белые лапы, разомкнули клыки веретенцами, унесли покусителя, кинули в темный глухой придел и, не слушая криков его оправдания, перекрестили и заперли, не предоставив ни семги, ни молока.
Воротившись в светлицу, стали гладить, жалеть Ксюшу, дуть на острые ямки в ладошках, целовать покрасневшие пальчики. А царевна (кто ж этих царевен поймет) обняла вдруг, насколько хватило объятий, сердечных придворных подруг, тут же всех оттолкнула и, не думая их пожалеть и утешиться, съехав на пол с парчовой скамьи, потекла в три ручья, опуская в ладонях лицо на колени.
О чем так убивалась царевна, на что жалилась, негодовала беспомощно – на дурака-кота, на неживую под грузом величия юность, на плеск холодный и шелест веками отточенных плотных придворных ласк? На птичью ли душу свою, не умеющую ни царски рычать в полудреме, ни просто стыть горделивым кирпичиком здания высшей Москвы, но с детства вечно некстати мечтавшую только о чем-то понятном, греховном – то бегать, а то летать?