Текст книги "Самозванец. Кн. 1. Рай зверей"
Автор книги: Михаил Крупин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
Праздник на льду
На крещенское ясное водосвятие длинный поезд, удав в золотой чешуе, от Кремля подвигался к реке. Шествие открывали, как обыкновенно, стрельцы, но им были на этот раз выданы из оружейной палаты богатые сабли и дротики. Вослед им высоко развевались на древках хоругви, плыли иконы, кресты в эсонитной[25]25
Коричневый камень из породы венисы, граната.
[Закрыть], жемчужной оправе, затем шли и учители православия. Дивный блеск епитрахилей[26]26
Часть облачения священника в виде ленты.
[Закрыть] архиереев усиливался вместе с саном. За владыкой уже начинались царские люди. Дьяки разных приказов, дворяне, стряпчие[27]27
Низшая придворная должность.
[Закрыть], стольники, думные, после бояре в соболях и бобрах – по три в ряд. После сам государь. Дале заново всякая служба, приказ, сановитые гости и опять-таки ратные люди, стрельцы.
Народ, весь худой да веселый, без шапок, занял, залил и Красную площадь, и белую реку, и все прилегавшие улицы.
Поезд подошел к иордани[28]28
Прорубь с помостом для совершения обряда освящения воды.
[Закрыть]. В морозном воздухе певчие перебивали колокола.
– Во Иордане крещаюся Тебе, Господи, Тройческое явися поклонение: Родителев бо глас свидетельствоваше Тебе, возлюбленного Тя Сына именуя, и Дух, в виде голубине, извествоваше словесе…
Патриарх окунул осторожно крест в воду, и крест засиял еще ярче. Знаменщики преклонили вокруг иордани знамена московских полков.
– Явлейся, Христе Боже, и мир просвещай, слава Тебе.
Под такой же малиновый звон возвращались к Кремлю.
Перед патриархом раскатывали кахетинские длинные коврики, чтоб не поскользнулся на льду. У кремлевских ворот ожидали особенно знатных и немощных несколько санных возков. Попрыгивали и били в ладоши кучера и запяточные. Пока шли водокрещи, возки перестроились, дабы в том же порядке доставить хозяев назад. Отрепьев того не учел (он в первый раз сопровождал Иова на такой церемонии) и, не глядя, катнул коврик к старому месту, к похожему на патриарший возку.
Иов погрозил ему посохом и прошел дальше. Юшка, сообразив, в чем дело, хлопнул себя по лбу. Живо сматывая дорожку, он подвинулся к пышным саням, тем, что принял сперва за свои. За широким, расписанным морозом по слюде оконцем неясно белело лицо. Юшка вдруг догадался, чья это карета: только самые знатные девицы не покидают возков, их всегда стерегут от нечистого глазу. Сделав вид, что никак не управится с тяжким ковром, Юшка вовсе дошел вплоть до дверцы. Ему что-то уже закричали запяточные, когда он, поскользнувшись, упал на окно. Близко качнулись жемчужные веси[29]29
Здесь: сережки.
[Закрыть], в пушистых ресницах глаза ни напуганы, ни надменны, голубы да легки. Диакон не видел лица прекраснее, очарованный, распустил он подобранный коврик. Казалось, тяга земная утрачивала над ним свою власть и он вниз головой падал в небо.
Кто-то схватил Григория за плечи, не вдумываясь, он отшвырнул того прочь, в сугроб. Тогда слезший с лошади грузный детина размахнулся и сбил его с ног кулаком. Вторым ударом возница мог прикончить монаха, но вдруг тонкий трехгранный клинок уперся точно под ложечку царского служки. Принц Ганс Гартик, любезно улыбаясь, просил его не горячиться, вернуться в седло. Суматоха уладилась. Кучер, хмуро взглянув на вельможного немчина, отступил. Царевне, несмотря на старания пажей, удалось приоткрыть чуть-чуть дверцу возка. Ганс, подойдя, успокаивал:
– Не волнуйся, мой радость. То нечаянна стычка. У аббата бит глаз, то и все. Успокойся, мой ягодка.
Защелкали шелепуги[30]30
Кнут, бич.
[Закрыть], сани двинулись, поплыли к Фроловым воротам. Отрепьев еще стоял на одном колене, красно-зеленые бархатные жар-птицы пролетали в глазах. Русские люди шли мимо. Герцог не торопился уезжать, помог подняться; спросил не от милости, а по долгу, как равного, деревянно:
– Как ты чуешь? Стоишь? Ты сумеешь пойти? – и заулыбался: – А я тебя помню, ты на обеде епископов мне махал.
– Ну и ладно, – придя в себя, перенял его тон и Юшка, не знал только, как величать иноземца. – Спаси Бог за выручку, гость именитый. Теперь я должник твой, платить только нечем.
Дьякон поклонился, думал было идти, но Ганс опять придержал его:
– Слушай, ты первый московский, который так говорит со мной, который так мил. И ты есть мой должник, ты показывать мне Москва.
– А что тут показывать? Строится помаленьку. А так деревня деревней. – Юшка, желая понравиться датскому герцогу, бахвалился тем, что не ценит родное. – У вас там, я слыхал, города-то получше, да?
– Получше, да. Я хотел узнавать ваш обычай.
– А, пожалуйста. Хоть сейчас и пойдем. Не в санях? Пешком, что ли?
– Пешком, что ли? Да. Не в санях.
– А что все переспрашиваешь? Что на царевне не женишься?
– Я еще недостаточно знать ваш язык. Я покуда католик, – успевал Гартик Ганс отвечать на все вопросы Отрепьева разом; казалось, не он собирался узнать Москву, а Отрепьев – выпытать Данию.
Народ небольшими и крупными толпами расходился уже по дворам, утешенный зрелищем праздника. Григорий, заметив знакомого чудовского монаха, поручил ему коврик, и товарищи двинулись на Арбат.
По мере того как жаркие птицы отлетали от глаз Отрепьева, им снова овладевал воздух встречи с царевной. Чудный лик снова встал перед ним, суетливые мысли ушли, и в душе воцарилось блаженство безмыслия. Но оно продолжалось недолго. В отношении Ганса Григорий внезапно почувствовал злую досаду и ревность. «Почему? – тщетно спрашивал он сам себя. – Вот двое неглупых парней, но почему же один из них – русский и бедный, а другой – иноземец, богач, шляпа, шпага и даже колдунья-невеста».
– Как зовутся те башни? – указывал Гартик вперед. – Китай-город? Почему Китай? Не знай? Скорее похожие на итальянские крепости. Ах, вот и в масках танцоры, здесь все как в Венеции.
Действительно, впереди притоптывали и приседали несколько человек в деревянных личинах. Двое дули в гудки, один бил по яровчатым струнам и пел:
Ой, мы просо сеяли, сеяли.
Ой-дид-ладо, сеяли, сеяли.
– Не гляди на них, Ганс. Это как раз не в обычае. Так, пьянь какая-то. Святки у них, вишь, не кончились.
Ой ты, царь, Иван Васильич, гой-еси,
Мало вывел псов-князей на Руси.
– Эй, мужичок, – обратился Ганс Гартик к одному рослому плясуну, который почему-то был в рясе и обвязан большим, тканным в елочку полотенцем. – Пожалуйста, продавайт ко мне маску. У меня русской ньет.
Пляшущий приподнял, как забрало шелома, личину и обратился в нарезавшегося Варлаама Яцкого:
спел он, уперев руки в бока.
Герцог кинул ему золотой, взамен поймал маску вепренка, с детским смехом надел ее.
Яцкий, я с тобой дружу,
Все игумну доложу, —
спел, хохоча, и Отрепьев, – и в водокрещи в чертовы игры играешь, ты язычник теперь после этого.
– Что плетешь? – замахал на него Варлаам. – Водокрещи еще не прошли. Вот теперь же и смою грехи.
Захмелевший монах припустился к реке, стаскивая на ходу рясу и отвязывая полотенце. Подбежав к иордани, скинул исподнее, сапоги, оглянулся на догоняющих диакона с герцогом-немцем и, похлопав по розовым, жирным местам, сиганул в иордань. Только столб перламутра взвился.
– Давай руку, дурила, потонешь.
– Очищается, крещается водою святою раб Божий, – хохотал в иордани монах.
Вылезая, однако, дрожал, но растерся густым рушником, стал как новый.
– Ты есть самый большой молодец, – похвалил его Ганс. – Вы не только живете в морозной стране, но еще и играете с холодом.
– Слушай, немец, а ты что? – вдруг сказал Варлаам. – И ты тоже харю цеплял. Очищайся.
– Брось, чудак. Принц, не слушай.
– Ничаво, – напирал Варлаам, – если он христианин, очиститься должен. Дома, немец, живи, как сам хочешь, а в гостях – как велят. А уж веселит водичка-то, вроде и хмель сошел, а все весело.
– Все весело? – Гартик стал раздеваться.
– Принц, ведь он морж привычный, промерзнешь, – качал головой Григорий, но явно не запрещал. Ганс вручил ему шпагу, одежу и маленький крестик в алмазах; с обратной стороны креста инок с трудом по-латыни прочел: «Боже, храни наследующего». Принц растерся снежком и, ахая, погрузился.
– Давануть сапогом басурмана? – предложил Варлаам. – Скажем, утоп, а одежа поровну?
У Григория перехватило дыхание… Ксения, ягодка, – не назовет ее так больше высокородный простак. Слишком душно. Григорий опомнился.
– Что ты, дьявол, по-твоему, немец уж не человек? Или думаешь снова очиститься?
– Да ты что, я шутил, – удивился искренно Яцкий.
– Шутил! Давай немца тяни, а то вправду потонет.
Выловленного Гартика била крупная дрожь. Растирали нещадно, но все ж полотенце было влажное от Варлаама. Довели до корчмы, дали водки и пенника.
Целовальник, завидев заморского чиновного гостя, пошел метать на стол. Из глубокого погреба, где долго таил от нищавших в голодные годы людей, поднял, вынес просольной белужины, доброй ветчинки, коровьего масла. Но, видимо, что-то уже залежало от жадности хлебосольца: Гансу сделалось дурно в желудке, а может, ослабила герцога ледяная вода. Лоб его запылал. Поддерживаемый под руки пьяными чернецами, добрел Ганс до посольских палат.
– Выпей стопку анисовой, – напутствовали его Варлаам и Отрепьев, – да в баньку. Пусть попарят, похлещут тебя хорошенько. Всю хворь рукой сымет.
Ганс последовал русскому средству: но в парной из желудка хворь легко подалась в ужаревшую кровь, а оттуда, сквозным прохождением распаренных мышц и костей, прямо в мозг. Утром Ганс не сумел встать с лебяжьих перин. Мельчайшее шевеление превращало его в сгусток адовой боли.
Окаянный псалом
– Благослови на подвиг, владыко. Идти думаю по святым местам.
– И думать нечего, не отпущу.
– Владыко!
– Не пущу, не просись, Григорий. Знаю, что у тебя на уме.
Отрепьев перепугался, но взял себя в руки.
– Да уж знаю. – Иов помолчал. – Откровение, мыслишь, сойдет. Молодой… – вздохнул печально и знающе. – Ну чем тебе худо здесь? Только почет. По стране-то ведь голод, разбой, людоедство. Обожди ты хоть год. Ну куда ты пойдешь?
– В Киев сначала. После, значит…
Иов впервые встречался с тем, чтобы человек-изгой, приближенный и обласканный им, сам отказывался от такой редкой доли. Правда, и человек редкий, что-то в нем прорастает, а что, и самому, поди, неведомо. Хрупко, зелено, – нет, отпустить невозможно, напротив, одно: задержать, охранить. Да и вирши кто ж будет слагать за Григория? Здесь не вольная воля ему: что хочу, ворочу.
– Будешь делать, что сказано, – заключил патриарх.
– Так я буду же делать такое, что сам, свет-владыко, прогонишь меня! – вдруг воскликнул монах.
– Ты пугать меня вздумал? – стиснул посох Иов. – Чего ж учинишь?
– Воровать почну, – бесстрашно ответствовал инок. – Гляди, сколько бесценных камней по иконным окладам. Ведь не останется ни одного.
– Ах, бесстыдник! Собака. Да ты… я… я… просто велю отодрать тя как Сидорову козу, да обет наложу сотню книг перебелить, да пост такой учрежу – к костям кожа прилипнет, а никуда не пойдешь! А сбежишь, повелю изловить и…
Иов выдохся. Отрепьев давно стоял на коленях.
– Прости, государь мой, владыко. Не думавши брякнул. Прости окаянству.
– Ну то-то, пошел.
«Поймает, точно поймает, – чуть не плакал Григорий, проходя патриарший двор. – Как же взять свои царства? А без царства и Ксении не видать. Что я ей – беспородный монах. Даже если и приглянулся, как быть? Сидит она за двадцатью замками, чтоб ни ветер не веял, ни солнце не жгло лица ее белого, чтобы я, добрый молодец, только и видел ее, что во сне.
Ах, Иов, Иов, препона нежданная. Как так сделать, чтоб сам ты меня испугался, сам на пушечный выстрел велел не пускать ко двору?»
Годунов у изголовья несчастного Гартика заливался слезами. Какого друга теряли и он, и Россия. Напрасно Ксения грезила дальним странствием рука об руку с милым, сияющим Ольборгом и Копенгагеном, напрасно дьяк Власьев, нанявший две шхуны в Любеке и зажатый в устье Наровы шведским флотом, ждал помощи от датчан. Герцог Ганс угасал.
В такое-то время к Борису явился Иов с соболезнованными виршами. От оконницы с новогородскими стеклами в палату пылили заутренние лучи.
Царь молился перед Спасителем, Крестом в человеческий рост с небольшим. Иов сделал знак благовещенскому доместику, вошедшему с ним. Певчий выпрямил грамоту, начал распевно частить. Словеса утешения высшим покоем осыпали царский покой.
Иов видел, как разглаживаются мученические морщинки Бориса, как в глазах государя является что-то большое, мистическое.
Доместик воспевал страдания кроткого Ганса, иноземца, узревшего истинный свет на Востоке Вселенной и уже предварявшего душу крещению Третьего Рима.
Доместик взял последнюю долгую ноту. Иов уже изготовился выслушать благодарственную от Годунова, но певчий почему-то не остановился, а с удивлением продолжал:
Принимать тебе, отрада,
Православие не надо,
Лучше сами те польстим,
В католичество вступим.
Иов бешено глянул на свиток: «Сам читал, что за дьявольское наваждение? Приписал, исхитрился чертенок или лист подменил!»
– Ты, замолчь, – шикнул он на доместика.
Но Борис уже сузил глаза, напряглись в сетке злые мешочки.
– Отчего же? Пущай дочитает.
– Государь, отпусти моей худости, думал, тако узря превеликие скорби твои, ублажить глупым словом, да токмо уж вижу: плохой из меня скоморох, не вели уж дочитывать, будет.
– Отчего же, занятно. Не думал, – как будто смягчился Борис. – Да только не понял покуда: над кем потешаешься – над умирающим али над паствой своей? Ну-ка дале.
В католичество вступим, —
продолжил доместик, сбиваясь на лад коляды. —
Я иезуитом стану,
Подыму кровавый меч,
Всех проклятых протестанов
Будет мне способней сжечь.
Это уже полетел камень прямо в Бориса. Немало архиереев злобствовали на привечаемых царем иноземцев, но Иов никогда не был ни вдохновителем их, ни пособником рьяным. А в этих виршах не то смех богохульный, не то азарт хищный, собравшийся в поклоне для прыжка.
Годунов глянул на Иова, обмершего владыку. Как не ладится с ним эта доблесть витийства. Али просто дурил да увлекся? Но в такой час! Ай, друг, ай, наперсник.
– Сперва чернецы с твоего же двора подучили лезть в прорубь беззлобного Ганса, единого друга мово. И вот, когда сей человек погибает, от коего только и ждал я себе утешения, ты над ним и над сердцем моим измываешься, бесов Гораций!
На мгновение Иову показалось, что это не Годунов, терпеливый, разумный, а тень Иоаннова перед ним, с ввалившимися огневыми глазами, трясущейся бородой. Еще миг – острым посохом грянет в висок.
«Воспитал на груди ядовитого гада, – думал Иов, еле шаря ногами в крутых переходах дворца. – Только вон. Этот демон погубит меня».
Ясно, вирши, псалмы и каноны можно чутко просматривать перед распевом, только разве Отрепьев не вымыслит мигом иного подвоха, и, быть может, такого, что сронит клобук патриарший Иов.
Дерзнет ли в лихую годину монах, даже самый отчаянный, двигаться в жуткой родной стороне в одиночку, без храбрых надежных друзей? Даже если пойдет без гроша, он несет на себе человечину, нежное мясо, от которого слюнки идут у волков, у медведей, у лесных одичавших крестьян и хозяев пустой придорожной корчмы, где пекут пироги из ночующих неосторожно.
Поэтому Отрепьеву нужны были спутники двух видов: могучего, чтоб защищаться от лютых врагов, и смышленого, знающего тот край, куда мыслил он бег.
Варлаам, монах первого вида, долго упрямился.
– Не пойду никуда, в Омельянов день ветер гудел – быть обратно голодному лету.
– А ты знаешь ли, Яцкий, на балясы твои у владыки сто изветов лежит.
– Да откель? Что, какие балясы?
– А поклеп на царя, а частушки-пьянушки? Тому, что не брошен в темницу, одна лишь причина – брат Григорий у патриарха в чести. Иов спрашивал давеча: «Что за притча там в Чудовом, Яцкий такой? Пишут и пишут на бражника-пса. Что, отдать его в Тайный приказ, ты как думаешь?»
– Ну, а ты? – не дышал Варлаам.
– А я что? Я наладил одно: «Яцкий – лучший монах, Яцкий первый товарищ, не мог он ни ереси сеять, ни крамолы ковать».
– Вот спасибо, Гришаня, вот, ну…
– Задышал? Аль забыл: патриарх меня гонит? Кто теперь защитит?
Мисаила Повадьина, знатока юго-западной вольницы, уговаривать или стращать не пришлось. Мисаил был прозрачен и телом и духом: винопития и угождения чреву, сей чудовской славы, чурался, а пьянел от медового ветра полей и дорог, сам скучал по нему и по вычурным спорам с ксендзами.
…Свертелось, свеялось так в голове у дьякона: пропаду или приду царем, чем погребенному спасаться заживо тут. (Так повторял он, хоть и не впрямь думал в случае большой невзгоды напрочь пропадать. Помнилось, что из темнейших тупиков есть тьмы исходов – сквозь заборы, в травы, в подклетовы окна, в иные державы, дворы и покровительства.)
Пожалуй, и мечтал, и планировал дерзание он очарованно и страстно, а все как-то легко, не всерьез. Одного желал тревожно, точно: получить или, если нельзя взять, как-нибудь забыть – развеяв на стезях – кремлевскую катальщицу, но… всерьез не рассчитывал он и на это. Будто далекая дорога не могла их разделить. И самая страшная даль, какую он мог только представить, никак не умещалась между ними. А с этой разрастающейся далью вместе вырастали и они, только становясь как бы прозрачнее, светлее.
Была, впрочем, немалая надежда на расставленные Мисаилом с чувством, с толком, на горизонте «нечистые» западные чудеса да на валашских и польских красоток, что, по уверению всеопытного чернеца, несравненно нежнее и белей москвитянок, которых чуть не каждую скребни зрачком, узнаешь злоскулую степнячку.
Но ни туземки-красотки, вверх вскидывающие то ли рубашки свои, то ли занавес над грядущим представлением, ни сам балаганчик тамошних чудес ничуть не затмевали монаху общего его чувства пути – до странности на сердце легкого, как подрагивающая кольчужно купина сирени.
И неужели страсть эта свободно всех не одолеет? Не сильнее ли она Годунова, чтящего одни свои больные ноги? Не больше ли всех дьяков и детей боярских – всего слепого старого простора их?!
Что он, безблаженный дьякон, в вольно-вязком фимиаме мира? Даже не малая свечка, так – серничок[32]32
Спичка.
[Закрыть]. Но ведь и мысль тоже мельчайший блудный огонек, странник в человечьей голове, а ведь огонек этот правит, как за узду, всем ходом тела. Так что дело не в величине, но в существе «извозчичьей» этой частички.
Так и царство без мысли, что человек без царя в голове, – долго не живет. Восходящее родословие царей суть цепочка мыслей. Оборвется родословная – собьется мысль, и край без царя в кремле, как тугодум, стоит – неловко ловя старый воздух руками. Державе-голове нужно вспомнить мысль и дело прежних государей – или уж нужен совершенно новый царь.
Отрепьев пока и знать не знал, и гадать не гадал: в чем его новая царь-мысль? Но так легко и хорошо представлял, как все это Борисово (а ну и впрямь, а ну как?!!.) – только спичкой ткни – затлеет все, посыплется… А Отрепьев и не так еще подъедет и рассыплет – пугнет людей и голубей!..
Так был путь его в небренном взоре Ксении рассыпан – в мозаике сиреневых, мелких да легких, алмазинок его, что одно осталось: по нему, сладостно-обрывистому долу-взору, привольно плутать… Хочешь – совсем заблудиться, скользя, летя… И, выскользнув вдруг по ту сторону из ахеянского лабиринта, самому алмазным копьем, отлившимся из расщепленной молнии, вонзиться – самому – в хорошую – в кремляночку свою…
И что в пути том адского? Что с того, что ахеянский путь, язычий, сказочный, противобогов? Ложь ли, что я – цесаревич природный? Правда ли в том, что – не он? А кто? Диакон, разумник благочестный, плут собачий? Что мне данный двумя мытарями и пятью шарамыгами ярлык? Раз не знаю, кто я, не вправе ли избрать себя любым?!!. И что чертового в том? Если блуждание это уже заставляет забыть о сребролюбии там всяком, о блуде?.. Не Бог ли в том? Не горняя подсказка ли – нарочный толчок: иди, не жмурсь, твой это шлях и грех, но и твои молитвы, и судьба?..
В общем-то чьи это подталкивания и полузнаки – Боговы, благи ли, всепогибельны, лукавы? – дьякон путем не понимал. Но не мог уже дольше лишь думать об этом… Может, просто народившаяся молодость толкала его – макать свою емкую голову во все среды – и гулких страстей, и тихих напастей…
Рисковое служение Романовым, бега по обителям, внезапный взлет в предстоятелев причт[33]33
Клир, паства, священнослужители одного прихода.
[Закрыть] – все учило его, что всегда можно успеть оценить события и принять по родам их все решения, когда уже эти события идут (или даже летят полной метью). Весь опыт конюшего говорил о том, что рысака лучше смотреть, когда он хоть недалеко, но промчится, меняя побежки, а не когда в загоне стоит рядом – как ты. Ахалтекинская лошадка, например, может и стреноженной казаться бесовски красивой, но на ходу будет смешна. А бывает и напротив: несуразно сложенная по становому виду кляча вдруг на ходу распластается ласточкой, львицей, всех нолем обойдет – зениц от нее не оторвать.
На прогоне будет ясно, какой конь. Видно, куда и как летим: ко вратам в рай или в почву вельзевулову? От такого незнания было еще любострастнее и веселей. Ледок жути копил кровь где-то в преддверье сердца, да пока особо не пугал: дьякон много уже ведал о своем таланте ездока.