Текст книги "Самозванец. Кн. 1. Рай зверей"
Автор книги: Михаил Крупин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
– Брось, князь, дед бездетный.
– Даже лучше! Молва перевернется: мол, царем обласкан преданный старик, жалована ему живая дочка!
– Скорее уж внучка. Снегурочка, – слабо улыбнулся Дмитрий.
Бучинский мягко подхохотал, но на вдохе унял смех – застать на выдохе улыбку царя, успеть перед другом – под небрежную еще, веселую походку царской мысли – катнуть свою дорожку.
– Итак, мы видим, как полезен ход Кшисей на клеть князя Рубца. Но можно пойти и сильней… О, как я понимаю моего пана души, все чувства заняты одною дамою! – Ян ловко попал – запустил с высоким шорохом клинок в оправленные крупным виниусом ножны и начал те ножны цеплять к своему поясу. – Тогда все остальное поневоле отзывает, как сам признаешь, пустой скукою. Но признай: сластолюбивые забавы хороши для мальчика, лениво подрастающего в отчем доме, и невместны великому мужу. Дела его грозной и сложной державы для него не могут быть скучны.
Дмитрий уныло кивнул и подвесил на стенку тяжелую палицу. Янек продолжил добрее:
– Мы видим, надобно хоть временно очнуться от дурмана. Трезво сказать – на Руси красавиц на век цесарев хватит, Кшися из них – лишь одна. И Кшися же – последний свет в бойнице всех этих племянников, сопливых соплеменников Бориса, ныне высланных. Вся их мечта – когда-нибудь опять привить к престолу древо Годуново. А через побег ее чрева – это ближе всего. – Бучинский, приостановись, всмотрелся и истолковал двинувшееся лицо Дмитрия к своей пользе. – Их надежды, понятно, тупик полный, но хлопот добавить могут. Вспомни уроки истории в Гоще. Логика веков учит нас не запускать ветвей опасного родства. Рано, поздно ли, такая ветка помешает, но пока она тонка, может быть разом срезана! Выброшена далеко с торной дороги!
Бучинский тяжело – за себя и за царя – перевел дух:
– Не лучше ли споспешествовать этому теперь, когда сам Шуйский под колючею шайкой Басманова? Уж бы к делу княжеского заговора и девушку подшить. Шуйские на колесе, я чаю, быстро примут ее в свою шайку. А там сам нагадай, чего ей – путь-дорога в сказочные льды, Снегурочке?.. Впрочем, коли великосердный цесарь сжалится, – будто под нос себе рассуждал Бучинский, гадая над остывшим лицом Дмитрия, присевшего на край распахнутого сундука в клещатой оковке, – коли захочет упасти бывшую свою странную симпатию от ужасов холода и одиночества, а пуще – оградить от престолоусобий свой край, так и это в его власти: строптивицу всегда можно нежно избавить от мук…
Дмитрий что-то поискал в сундуке, на котором сидел. Без слова встал, прошел ко второму сундуку. Отворил с сиплым визгом… Пошел к третьему.
– Кабы ведал государь души моей, как душе трудно, – уже заключал Ян, – грустно как об эдаком напоминать… А таково бремя большого друга и советчика.
Дмитрий отыскал-таки в ларцах нарядную пистолю. Покатал по дну ящика пульки, наловил покрупней. Сыпанул – из мешочка с вышитым брусничным листом (уже без жемчужин брусники, кем-то спешно собранных) – на полку пороху. Макнул затравку, свитую из канитель-нити – не для войны – для царственного любования, – в плошку под свечой и наживил на фитилек от свечки юркого радостного мотылька. И поднял пистолю на Яна Бучинского.
Ближний сподвижник еще улыбался – думая, что царь решил развлечь его, пугая. Но Дмитрий накрепко зажал курком затравку и наводил ствол все точнее – где-то промеж глаз живого Бучинского.
– Милостиво избавляю тебя, Ян, от земных мук и разрешаю от дружьего бремени, – выговорил Дмитрий так спокойно, как одержимый невозмутимостью.
Мотылек в оправе черных ниток вянущего на глазах запала все ближе подбирался к полке, а государь и не думал унять вольной его жизни или хоть отвести оружие от человека прочь. Улыбка Бучинского, захолонув, перешла в жуткий оскал. Не помня как, Ян кинулся вбок – к яркой стенке. Оттолкнувшись от колчанов и мечей – к другой. И так, звонным зигзагом, опрокидывая на ходу стоячие кирасы, сцарапывая с ковров вооружение, поскакал к дверям. Позади него с лязгом, с прогрохотом валились брони и щиты, русские боевые топоры и сбитые с ног западные латы, а Яну казалось, что изо всех пистолей и аркебуз зала бьет по нему государь.
Чудом выскочив в сени, Бучинский помчал по дворцу. Пнул двери Прихожей палаты и застыл, остановленный почти стальным духом смиренно насиженного помещения.
Навстречу царскому наперснику поднялось несколько меховых станов: Голицын, Сутупов, Молчанов и Шерефединов удивленно глядели ему в побелевшее лицо и на покачивающиеся не в лад на его поясе клинки – в остро блещущих ножнах.
– Соколик… благодетель Яня, – сказал, задышав тоже мельче, Сутупов, – ну как тамо-тка?
Ян, войдя в Прихожку окончательно, растер по лбу пар и присел на лавку:
– Нет… никак… Да я чуть не убит… Чтобы еще хоть раз! – Наперсник расстегнул ворот, полез за атлабас[136]136
Персидская парча.
[Закрыть] рукой.
– Ты сказывал ли, что живот ее еще опасен? – спросил в тоске, не зная, как понять и обмануть неудачу, Сутупов. – А баял, что она – бесов послушница и ворожит, чтоб отманить от всех важнецких дел царя?
– Как об корону горох… – мотал вихрами поляк. Таки нашарил за потайной пазухой, вынул и протянул думным сенаторам камешек – розовый альмандин.
– А ты остерегал царя, – влез Шерефединов, – что кызбола[137]137
Девица (тат.).
[Закрыть] в Сарае суть тамыр есть – корень зла?
– Приберите обратно, – настойчиво протягивал Сутупову лучистый камешек Ян. – Я ничего не должен вам, и вы мне не должны… Мне сей предмет не надобен.
Дьяк Сутупов скользью глянул на засыпанные крупным клюквенником лалов и венисовой росой сабли на кушаке у Бучинского: и впрямь ляху не надобен маленький альмандин.
Бояре припотунились. Нельзя, нельзя держать близ молодого цесаря прелестницу бедняжку. Ополоснет огневой влагой зениц, натуго обвяжет телесами. А там памятозлобием своим и наведет государя на врагов– своих неотмщенных. На распорядителя смерти над маткой и братом – холодного думца Голицына, на согласного смотрителя Сутунова, на душителя-дьяка Шерефединова да на Молчанова-жильца, за ноги держачего.
Дмитрий все холодней день ото дня к прежним любимцам, так и веет студено из царской души. Час не ровен: принесет этот ветер приватный указ, погонит этот ветер в спину батогом в пермяцкие леса, сорвет с головы шапку-боярку, а то скинет и голову, катнет слабую в полую даль…
– Ну что ты, Яня, что ты? – чуть отклонил руку Бучинского с камнем Сутупов. – То ж не в обиду, не во мзду. Так, подарок, безделка на память. Спрячь скорее, не обижай…
Янек подумал, подергал атласными бровками и, приподняв плечи, как через силу, с подарком впуская за ворот неодолимую усталость, убрал альмандин.
Шерефединов сразу сел и ухватился руками за бритую голову:
– Уш кабы я был польский друг бачки-падиша, нашел бы, каким словом в него мысл вертать!
– Ну, каким словом?
– Я бы сказал: вспомни, как говорят досточтимые старики в наших Ногаях…
– Стой, ты же советуешь от лица польского друга, – перебили его.
– …Говорят старики в нашей Польше, – поправился Шерефединов, – они говорят: «Орысны айдхан сезлер дыгнемесе! Ахай олурсэн!»[138]138
Не слушай шлюх – будешь мужчиной! (тат.)
[Закрыть]
Царство в царстве. Казнь
В сыскном подполе разговор с князем Василием Шуйским вышел короткий. Князь под пол только заглянул – завидел три ненастные свечи, обмирающие от сырой тьмы, столбы – равномощные тени, кем-то отброшенные из-под земли, несложную ременную петлю под перекладиной и в черной смрадной луже затвердевшее бревно противовеса. Уперся Шуйский из последней мужской, оттого зверской силы скованными ногами в косяки узких дверей и на пытку не пошел. Заголосил благим блеянием, мол, повинюсь во всем правдиво и пространно. И здесь же, враз, сев на приступке крутой лесенки, на все вопросы сыскной сказки дал утвердительный ответ: все так и еще как! – умышлял, витийствовал, озоровал, каверзовал, склонял, ярился, привлекался…
Пока ярыжка успевал подсовывать под перо в твердой щепоти Шуйского то навесную чернильницу, то наветные листки, Басманов и Корела вышли подышать во двор.
У полинявшей задней стены здания Казанского приказа отцветал большой черемуховый куст. Корела и Басманов подошли к нему и опустили лица глубоко в подсохшие, но еще остро-ясные грозди.
Младшие братья Василия Шуйского поначалу отнеслись легче к допросу и пытке. И только когда прямые руки каждого, восходя сзади над головой, уркнули из плечевых суставов, а ноги как раз отнялись от земли и нежная старая кожа от паха до кадыка напряглась – одним непрочным, взрезаемым костями по морщинам-швам мешком, явили братья всю свою крамолу. По очереди вешанные князь от князя независимо на дыбе, определили они татя-подстрекателя: брат Митяй показал на Степана, а Степан – на брата Митрия.
Тюремный лекарь сразу же вдевал приспущенным вниз заговорщикам по месту правые руки, и тати, зажав бесноватыми пальцами перышко, отмечались каждый под своим доказом.
– Так что, один братишка надурил? А сам-то что ж, отстал? А ваш старшой где был, ошкуйник? – снимал допрос дальше Басманов с уравновешенных под перекладиной заново грузиком хомута на бревне, резанных кнутом князей.
– Что тут сделаешь, раз на мне нету вины? – хрипели одинаково князья запавшею гортанью. – Ну… еще есть на одном измена вся доподлинно – вроде смущал нас, пьяных… тот… ну, смоленский воевода, боярин с одна тысяча пяти сот восьми десятков и еще четыре лета от Христова Рождества… ну, старший князь Шуйский.
Подписались кое-как и под строкой, ловящей старшего на воровстве из-под венца престола.
Чтобы им лишний раз не приделывать руки, Басманов посоветовал:
– Расписывайтесь заодно и в собственной татьбе. Будто кривить не надоело?
– Припишите еще – Петр Тургенев, голова в дворянских сотнях, всюду состоял. А чтобы я – смиренник государев, это вряд ли… – сказал средний брат, отдуваясь, лежа на земле между столбов.
Басманов ощерился жестко: измышлял для Шуйских точный ложный страх, весь перекосившись душой.
– Да ежли вы сейчас же, демоны, не повинитесь, – вы-рычал он наконец, – мы ж ваших жен на нашу дыбу, раскорякой к палачу!
– Воля твоя, Петр Федорович, гложь старух, – кое-как вдвоем, но гордо молвили ответчики, – а из нас больше звука не вынешь… Это что же? Хочешь, чтобы древние князья своей рукой – и не кому-то, а себе же – бошки сняли? Никогда не может быть!.. И все это, чтоб ты свою породишку худую выпятил, да?! – спросили уже Шуйские: спрашивал старший брат, а меньший презрительно сплюнул – знатной кровью с высоты.
За спиной у Басманова грохнула дверь. Петр Федорович оглянулся, но уже завизжали снаружи ступеньки – Корела выходил на волю. Вскоре следом за товарищем поднялся и Басманов: казак стоял невдалеке, лицом к стене служб – в черемуховом кусте.
Вдоль всей широкой приказной стены пушился сквозь крапиву одуванчик – и надо бы свистнуть кого-нибудь выкосить сор, да всегда недосуг: труждаешься во славу государя либо так вот отдыхаешь от глухих трудов, оплыв душой. И то сказать, в иные времена «кто-нибудь этот» сам бы, поди, каждый закуток Кремля и прополол бы, и вымел. А нынче ему тоже не до травяных малых хлопот: может, бревна катает или в землю уходит с лопатой вблизи москворецких бойниц. Туда из служебных подклетей уйма люду согнана – на закладку молодому государю нового дворца. Ясно, в бывших Борькиных храминах Дмитрию зазорно. Старый же чертог Ивана Грозного, где временно остановился государь, и ветх, и ставился без должного капризного внимания царя Ивана – все прятавшегося, спасаясь от бояр, в какой-то подмосковной слободе.
Басманов подошел было к помощнику, но остановился в нескольких локтях, не касаясь светлого лица куста. Будто чья-то непонимаемая сила слабо, но действительно заграждала ему путь: точно воевода накопил и вынес из подвала сердцем и лицом столько клокочущей звериной доблести и страха, что, коснись он сейчас раскаленным, заведомо непримиримым и тупым сапогом своего носа до пенки куста – иссушит, испечет до срока нежный цвет. Пусть уж так, на расстоянии от воеводы, цвет еще порадуется…
«Нельзя, – Петр Федорович потер запястьем платье против сердца. – Мне нельзя так… Надо было вести до конца, безотдышно, внизу начатое».
– Любопытная пытошная арихметика, – звучно щелкнул воевода ногтем правой руки по скрученным грамотам за обшлагом левой. – На сегодня из трех привлеченных князей обличены ими же, взятыми вместе: одной подписью вина Степана, одной же – Митрия, а вот под каверзой Василия черкнулись сразу три руки.
Корела, вздрогнув в кусте, посмотрел на Басманова с болью, как на изрезаемое без милосердия подпругами брюхо коня.
– Оно и понятно, – не глядел на казака Басманов, – по первородству-то Василий метит гузном на престол… Вот только плохо, странно, что мои сокола, третий день на его усадьбе ковыряючись, улики путной не нашли… Заподозрительно даже. Надоть самим хоть дойти, что ли, туда. Глянуть, что да как…
Атаман вышел совсем из куста, кинул руки по швам:
– Петр Федорович, я не могу сегодня…
– Что так? А по боярским хмельным погребкам пройтись-то хотел? – улыбнулся Басманов, почуяв недоброе.
– Значит, перехотел, – резко положил донец вдруг руки за кушак. – Дуришь, Петр Федорович. Это же грабеж.
– Ой, – заморгал сразу Басманов, – кто ж это мне здесь попреки строит? Дай спрошу-тка: ты, станичник, для чего в степи турские караваны поджидал? К сараям Кафы струги вел – зачем? Саблями торговать аль лошадьми меняться?
Корела побледнел и поднял на Басманова похолодавшие глаза:
– Мы своим гулянием Русь сохраняли, как ни одной не снилось вашей крепости стоялой.
– Правильно, – приосадил сам себя воевода. – И не грабеж то, а война и к ней законная пожива. У нас сейчас – то же. И даже у нас еще хуже: обороняем самого царя! Не вонмешь этой ты простоты толком, а сразу клейма жечь – разбой, грабеж!
– Наверное, ты прав, Петр Федорович, – будто смирился донец. – Нет, не разбой такая простота, а хуже воровства.
Помолчали. Выходило так: чем честней старается Басманов стать на место казака, тем внезапнее с этого места соскальзывает и оказывается в каком-то незнакомом месте.
– На допросах меня боле нет, – уведомил Корела. – Сам на твоем станке за государя разодраться – всегда радый, но про эдакую муку я не знал…
Андрей, согнув кунчук под рукояткой, зачем-то обернул вокруг руки, повернулся и пошел вдоль здания приказов – невольно перешагивая одуванчики.
Зашагнув за угол и перестав теменем чувствовать осточертевшую душу Басманова, казак вдруг воротился душой к спору. Провел рифленым сгибом плети по своей, в круг стриженной, но подобно шапке одуванчика – молодцевато-слабой, распушенной одиноко голове…
Там, в ближайшей дали, южной глубине, поездов парчовых остановлено, сожжено персицких каравелл, облеплено казачьими баркасами – на щепки разъято – султановых шняв[139]139
Двухмачтовое судно.
[Закрыть]… А роз сладких на побережьях трепещет. Чтобы казак не мял их, турок откупается от Дона золотом…
Но там люди хватают свой куш еще в пылу сшибки, радуясь на неприятеля – сильного и в смерти, и в лукавом бегстве. Там за коней, оружие, арах[140]140
Пшеничная водка (тат.).
[Закрыть] и рухлядь казак сам, не привередничая, подъезжает каждый раз под тесаки и пули. Рядом за то же барахло свободно гибнут лучшие товарищи, а на обратном, медленном от веса дувана пути – уже укрепленный отряд татарвы настигает станичников по теплому следу.
В награду, в случае удачного исхода, казаку и коню его перепадет лишь самое необходимое. Главная добыча – в обиход Донского войска – и идет вся на закупку по Руси того-сего: винца, овса, хлеба, дроба, огневого зелья – всего, что сложно ухватить южнее. Да на гостинцы Москве в оправдание своего приволья.
Вся эта купность лихих обстоятельств (хотя вряд ли каким казаком или московским дьяком взято это в толк) как бы закрепляла за казаком прямой травной буквой степного закона кровное рыцарское право на все опасное добро по окоему Востока, дерзко облагораживала и возвышала разбой.
На диких сакмах часто казакам встречались белые, выскобленные всеми силами степей кости с оловянными крестиками подле шейных позвонков: ордынцы ослабшего русского не довели-таки в вечное рабство. Так донцы убеждались в правоте и надобе своей гулёной службы. Оловянные крестики вернее всякого соборного обряда благословляли вольницу – обнадеживали насчет смертного пути.
У ворот двора князя Василия Шуйского чиновник Петр Басманов спешился и поручил слуге коня. Не для почтения к вельможному преступнику вступил он на подворье его пеш – с оскомины к праздным переполохам да еще из азарту, жившего во всяком, чуть осмысленном начальстве: крадучись бесшумно, застать все на местах, как оно есть – в тихий расплох.
Басманов пошел от ворот к терему чистой, полого возрастающей тропой, составленной из аспидного камня в елочку. К этой главной дороге двора отовсюду сбегались, почти не оставляя меж собой травы, замощенные досками и земляные, тропки важностью поуже. По ним и мимо, вдоль и поперек тропы Басманова, знай похаживали холопского звания люди: кто – баба с корзиной сырого белья и пустым ведром, кто – мужик с полными вилами, кто – малявочка с удочкой.
Примечая и даже узнав шагающего воеводу, челядинцы лишь кое-как – на угол – кивали ему и, поморгав еще рассеянно, брались за прежнее занятие. (Не привычна дворня Шуйского ломать колпак, ниц шлепаться ни перед каким чином чужим.)
«А впрямь, чего им опасаться? – не знал и Басманов. – Коли их князь виноват, так и будет казнен. Они, простые русские, его мыслишкам не рука. Им будет даден новый господин».
Воевода даже залюбовался небыстрым большим шествием, равнявшимся с ним. Но быстро не смог угадать его смысл. Посреди ватаги выступала, как плыла, юная баба в полотняном летнике – простом да с кумачовыми накалками и шелковыми вставками. Даже издалека молодка ясно выписывалась в свите – поступью, неизъяснимой лепниной осанки и чином лица.
Басманов приостановился, дивясь подплывавшей: «Ах ты, нерусская березка, тонкое стило… Да не будь ты за мужем кабальным, ей-ей, сам бы присватался! Ох, так и пишет тросточкой лебяжьей!! Пишет летопись лета московского – надежды вселенской!»
Около белого, подрумяненного тонко – точно вечерним солнцем – личика «березки» покачивались и сережки-одинцы в охристых бусинах. Шелестящий, как под неким ветром, строй приближался. И сыскному воеводе открылись и ее глаза.
Неподходящие к стекольным серьгам и монистам, глаза были сапфирны, и хоть не очень глубоки, зато близки, что небеса без облаков. А ветра-то, теплого ветра в них, младенчески-надменного доверия…
Руки молодки скрещены расслабленно над поясом: серо посвечивали на запястьях обручи. Басманов принял обручи сначала за дешевые браслеты, но, поравнявшись с собранием, не веря очам, опознал столь знакомую сталь двух колец, соединенных грубо склепанной цепочкой.
– Отряд! На камне-е… стой! – приказал воевода, едва косо закланялись ему сопровождавшие закованную женщину. – Вы пошто красную женку полонили? С вашего двора все, кто нужны, взяты – сам князь да дворецкий с ворами, – и неча вам тут боле умничать, проворство выражать!
– Ой ты, мой батюшка! – покачнула высоким убрусом пожилая жена, замершая от арестантки слева, в душегрее, обрывающейся раньше пояса. – Да не пужайся, батюшка мило-о-ой! Не пужайся, высокий стрелок! Мы ж змеюку прихватили не по вашему большому делу – у нас своя на ей татьба, бабская лютая!
– Отравила постылого мужа? Али полюбовника непостоянного изрезала? – изумлялся воевода, жмурясь на чистое, опасное, таинственно-счастливое личико виновной.
– Кабы-ы! – вызвалась беседовать другая женщина – в телогрее на кожаных лямках, пышно топырчатой над сарафаном. (Эта одежда шла шире и ниже души и, значит, прозывалась телогреей.) – Сии грехи покамест у нея, молодухи, впереди! Сикуха подзаборная инако меня оскорбила!
– Ну, мужика, что ль, твоего совратила? – хмурился Басманов.
– Да кабы всего-то делов, разе б я ее на суд влекла? – дивилась баба. – Чай, у мерина мово в штанах не убыло бы! Нет, батюшка, каверза скверней!
Басманов обратился к обвиненной:
– В чем же грех твой, жено, молви. Перед тобою – голова всея сыскной службы, – приосанился и спохватился: – Голова, конечно, не опричная-собачья, а разборчивая. Ты меня не бойся.
Молодица потупила очи и чуть приоткрыла несмело еще припухшие от детства вишенки-уста…
Но ждать не могла, уже подхватила свое недосказанное телогрея справа:
– Вишь, расправной мой батюшка, в кои-то веки я ефимков наскребла да весь набор обворожения на Скородоме закупила! Было распрекрасное, не наше все! – Она развела персты подобием павлиньего хвоста. – Недолго ж мне выпало владеть чудесами. По нечайству – на миг! – оставила в господской уборной под оглядальцем! Хватилась – ан не тут-то было: уж приголубила заморскую вещицу эта лиска. Я же цельное дознание по всей усадьбе провела, пока ее, родненькую, доказала! – Провела телогрея хорошей ладонью по сборчатому рукаву воровки. – Поди, сам ведаешь, сыскной боярин, как это отвратно да срамотно дело-то. Вся и в помоях извалялась, и в золе изгваздалась – тако вонюче да непросто всё… Ведь плутовка мазалась сначала тоненько, пудрилась и озарялась румяницею укромно! Ажно все свободные холопы и даже иные женатики начали за ей башками кручивать! Думали: ейный свой окрас! Это ж теперь она перед судом столь красно расцветилась: теперь – завей-горе-веревочкой! И покраденное-то еще открывать нам не хотца, а стыд в открытую не жалко потерять!
Басманов, слушая сыскную бабу, уже сам приметил у охраны, видоков и послухов одну черту: хоть отряд тоже внимательно слушал, согласно покряхтывал и шапками в лад обворованной бабе кивал, но – будто приворотой тронутый – не мог отнять взор от молодки-воровки. Девицы и бабы с кровною досадой, их мужи и парни в светлом увлечении обозревали: над снежным полем собольи спинки – бровки, а уста – задорящие яркостью и живой посреди белых холмиков сластью рябинные плоды.
Тоже любуясь, Басманов поздравил всех:
– На доброго ловца и зверь нежный бежит!.. Что ж, головы выше моей у нашего судейства не найдете. Вам и в Съезжую избу теперь без надобы толкаться, – и спросил у самой щеголихи: – Пощебечи-ка мне, баловница-ласточка, правдиво ли тебя мытарит баба али прибрехала? Отпустить уж тебя без суда с честью и славой домой али, коли повинишься, во славу и честь Господа помиловать?
Синие тени ресниц прошли в заводях глаз женщины.
– Виновата… Рано еще отпускать… – чуть молвила она с удивлением, но наставительно-низким – кажется, в теплую глубь упиравшимся голосом.
– Да благодарствуй, поисковый батюшка! – встряла опять баба на помочах слева. – Не засори свою головушку во всяком хамстве. Мы ж и вершка твоей мыслишечки не стоим! Самый меньший приказ не по нам высок, и Съезжая сарайка – не про нас, пес нас дери! Не про нас все это рублено… Ведь у нас тут на дворе есть крылечко в четыре приступки – яко всякое дворовое удобство: ты только дай нам дотти до него. Там и весь наш суд. А судит-сидит ключница Вевея – это я-с есмь, но вся как надоть – с печаткой, с кнутом…
– Здесь что, как по малой нужде – с-с-суд? – заикнулся Басманов. – На конце «дэ» или «тэ»?!
Видоки насупились, послухи рассмеялись. Душегрея изготовилась, открывши рот, пошире развернуть ответ.
А виноватая красавица вдруг поклонилась воеводе – полными персями колыхнув под вольным летником, окунув кандалы между выступивших в льняной ткани колен. Восстала и, не торопясь, поплыла себе – мимо боярина, далее – по двору: на крылечко, на суд. За нею – как прикованное – двинулось и общество, кинув Басманова на аспидной дороге одного… Душегрея, впрочем, малость задержалась возле гостя – досказать то, что нельзя на людях:
– Не болезнуй, не тужи по ей, батюшка! Нешто оне с ей што содеят? Мужу бесчестную виру[141]141
Штраф.
[Закрыть] присудят, а не выплатит – поставят дурня на правеж. А как супругу поучить – уж то будет в его, мужнином, сведении. Да и это ей-то, пестрой веточке, не в страх: Полилей-от при ей – невишной[142]142
Слабый, вялый, медлительный.
[Закрыть] бычок, мирный…
Последние слова баба договорила, уже кланяясь и отступая, и едва возок округлых и ребристых, что поленца, сообщений был раскидан, припустилась за своими.
Басманов какое-то время, еще не сходя с места, следил за преступницей, ведшей на суд общество послухов и видоков. Она ни разу более не обернулась на царева воеводу, неся на челе драгоценные сажу, вохру и сурьму, а на дланях – вериги славнейшей послушницы. Сегодня выдался ее престольный праздник, она ведает это – вглядывался Басманов, – чудесно, незримо замыкает двор ее таинственное иго. Ужо ввечеру завалинками старенькие бабушки и отходящие к их стану бабы до блеска выскоблят, анафематствуя, все ее белые косточки и тем старательнее примутся скоблить и замывать, чем упорнее станут помалкивать их мужички. А «невишной бычок», разняв, как новые, глаза, отрешенно улыбнется правежу и штрафу, а прибредя домой, и не вспомнит поискать на чердаке отцову плеть, даже не прочтет жене из ключницыной Библии, где говорится, что красть нехорошо.
Вся ватажка скрывалась уже за щербатым углом протыканного сухим мхом и покрывавшегося уже свежим лишаем амбара.
Басманов знал, что над любым народом где-то высоко есть его вдумчивые ангелы-хранители, а тут вдруг ему показалось, что он узнает, что как-то уже отличил и бесенка народа, сотронувшись с ним. На миг почудилось: можно схватить его за петлеватый хвост, выдернуть из-за мшистого угла и полухитрого-полунагого, приторочив к арчаку, свести в приказ.
Но это только так кажется иногда. Чуть только хотел воевода окружить амбар с бесами сыскной правильной мыслью, как облачко грезы, пройдя сквозь все рогатки его растопыренного разума, рассыпалось невдалеке…
Басманов покидал бровями, пошевелил бородой и пошел, дабы не застояться в бестолочи, по дорожке далее, к боярскому жилью. Впереди он скоро распознал под купиною яблони-китайки за тесовым столиком своих приказных. При них на столе и на скамейках располагалась всяка снедь, питье высилось в оплетенных емкостях. Над невысокой, наспех сложенной из камня домной вился дым, и рядом один приказной ласково укладывал на плаху молодого петушка. Басманов застал в полный расплох своих сыщиков – пирующими «наскоро» промеж трудов. Лишь солнечные бабочки забились на кафтане воеводы, вступившего в китайчато-сквозящую тень яблони, дрогнули сухо и ребята на местах. Старшой, приняв умело вид, что еще не видит воеводу, сразу пошел вдоль стола, поднося по ходу к уху и отрывисто простукивая донышки чарок, ковшей и стаканов. Второй приказной, уже что-то жующий, уяснил мигом почин старшего. Резко двинув широкое блюдо к себе, взялся надкусывать каждый пирог и вертеть в нем пальцем, взыскуя свежеиспеченную крамолу там. Третий, правда не найдя лучшего, принялся перебирать пышную стопу блинов на тарели, видимо предполагая, что измена может попросту лежать между блинами, спасенная там многоумием врагов.
Последним заметил Басманова ярыжка, унимавший душу в петушиных крыльях, товарищи даже не ткнули его: все равно его последующее деяние, ощип птицы, можно толковать как то же рвение в сыске.
Но Басманов долго толковать не стал: подошел к старшому приказному и начал безмолвно полнить его рот горячим печевом, хватая, что под руку попадет, со стола. Приказной, вытянув руки по швам, что было мочи отваливал и подымал нижнюю челюсть, но начальник без перерыва вминал и просовывал яство, так что ярыгины щеки, как кузнечные мехи напрягшись, быстро замерли.
Басманов, задерживая отвращение, пощупал сначала хомячную прочную щеку старшого – проверил сдобный щит. И вдруг, коротко выдохнув зло, правильно крутнув свой стан вперед, пробил по приказному. Тот сделал немного шагов назад и, дробя яблоневые тонкие сучья, сел на сыру землю и прислонился спиной к меловому стволу.
– Может, хоть так что-то поймешь, – отряхнув с кулака теплые крошки, ободрил служивого воевода и присел с краю на лавочку. – Итак, докладывай.
Басманов плеснул себе из четверти в ковшик на вершок прозрачной сыты и зажмурился, когда под усами затанцевала в ковше пущенная из пригоршни солнца золотая молодь. Пройдя с гудением мимо ветвей, круглый шмель прилепился на краешек сладкой макитры. Два брата-воробья, от восторга забывая бить коротенькими крыльями, нырнули между растущих навытяжку приказных и запрыгали по скатерти, цапая хрупкие печенья-ельцы.
Ярыжка, вставая, сплевывая блинные куски, будто макнутые в красное варенье, стал за ними выдавливать и долгий сказ – елико и чего на воровском дворе им со товарищи обсмотрено. Пошли тянучей вереницей: повалуши, клети, горницы, часовня, погреба, ледники, сенники, птичники, конюшни, мыльни, варни, житницы, хлевы, овины, риги, чердаки, омшаники… Перечень найденных смутных улик вышел короче, да и уликами-то можно их наречь, только втаща за уши в область все тех же безотказных чар и ворожбы. В княжеской спальне, за божницей, настаивался корень одолей-травы, да в леднике вскрыли пузырек заячьей крови – будто бы «для мочи помочь», да под тюфяком на галерее измусоленные еретические книжки с многими закладками заклятий: средство от преследования гусей, ворожба на удачную тяжбу в суде, правило, как отвести царский гнев, заговор от шелудей и от сглазу.
Но ежели присовокупить к списку зол все взятые в избушках дворни карты, гнусногласные свирели, черного котенка на дворе и двух козлят, черных же (с подпалинами, правда) в хлеву, – татебный перечень выглядеть будет уже более внушительно.
Басманов вполуха слушал про чудесные находки, но сама по себе бесконечная течь перечислявшихся глухих построек и открытых местностей, измотав, ошеломила его.
Ковш золотой сыты остался недопит, забыт. Басманов медленно, как во сне, обращал голову. Берясь за тишайшую ветвь, становился на лавку и озирал новым – как вымытым – оком усадьбу. Нет, не в черных котах, не в урчании кудесников являлась ему, мягко приподнимая фату и улыбаясь ужасно, крамола.
Вниз от китайки шел уклон. За рытым бархатом малинника и бугорками берсеня видно было, как холопы убирают с первых огуречных ростков рамы, крытые неровными кусочками слюды, вспыхивавшими и погасавшими на солнце. Другие огородники на грядах дергали, кидая на разостланные мешковины, под зиму саженный чеснок. Еще дальше человек крутил белой широкой метелкой в бадейке – на опушке яблочного сада, раскинувшегося былинным молодым леском.
Князь Шуйский желал живота на Москве – как в материнской вотчине, ни в чем животу не отказывая, имея под боком всяк плод земли благоуханным и крепким. Но многое и поступало издали: с Севера летела дичь, шла рыба – сигая косяками в погреба со льдом, взлетая в вяленом и ветреном видах на сушила. С украинского и астраханского юга катился арбуз, с фряжского запада – вина, приправы… На боярский двор свозилось и отборное зерно с пригородных угодий, здесь зерно проходило княжий пристрастный обзор, затем – ригу и мельницу. День-деньской гудели на своих местах, грели двор варни и хлебни, покрытые дерном в предостережение пожаров; здесь же дышали княжьи медосытни и пивоварни.