444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Прапорщик 1914: Прорыв (СИ) » Текст книги (страница 6)
Прапорщик 1914: Прорыв (СИ)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2026, 11:30

Текст книги "Прапорщик 1914: Прорыв (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Тогда я стал считать, что могу ему дать.

Людей дать я не мог: у меня самого сорок один свой и сто с небольшим пополнения, из которого половина третью неделю в армии.

Артиллерию дать не мог: батарея Свиридова получала треть расписанного, и эту треть я уже расписал на свои плацдармы.

Сперва я всё-таки попробовал дать людей.

Я сел и посчитал при нём, вслух, чтобы он видел счёт, а не жест.

Сорок один свой – из них восемнадцать заняты на плацдармах, девять на дороге у переездов, шестеро при машинах, четверо в кузнице и при инструменте, четверо больны.

Сто пятьдесят пополнения – из них третья неделя в армии у восьмидесяти трёх.

Отдать я мог двенадцать человек. Не тех, что нужны, а тех, без кого обойдусь: троих выздоравливающих и девять из маршевых рот.

Двенадцать человек, из которых девять никогда не были в деле, поставленные во вторую цепь подноски в чужой команде, в чужом ходу, за четырнадцать часов до атаки, – это не помощь. Это ещё двенадцать фамилий в чужой правый столбец.

Я сказал ему это прямо, и он согласился в одну фразу:

– Не берите греха. Мне их некому вести.

Тогда я дал то, что у меня было.

Четыре крюка Сысоева – те самые, коваными, для растаскивания проволоки; ими двое сильных людей растаскивают полосу быстрее, чем восемь режут ножницами.

Двоих подрывников из своих, на одну ночь, с двумя зарядами: они за ночь могли снять хотя бы наружный ряд проволоки без выстрела.

И одну страницу.

Я велел Тарабрину переписать не все одиннадцать пунктов – их он уже знал наполовину, – а только те четыре, которые касаются подноски и передачи команды, и переписать не строчками, а как расписание: кто, куда, в какую минуту.

– Одна страница. Не читайте её. Отдайте своему старшему унтеру и велите ему завтра держать её в руке.

Пятницкий взял страницу и прочёл при свече.

– Двенадцать человек, – прочёл он, дойдя до второй цепи подноски.

– Двенадцать.

– Их у меня нет.

– Возьмите с третьего плацдарма. Плацдарм подождёт, а завтрашний узел – нет.

Пятницкий снял очки и щёлкнул ногтем по проволочной дужке. Пауза вышла длиннее, чем требовал мой совет: приезжий подполковник у него в землянке распоряжался его людьми на его участке.

– Хорошо. Возьму.

Подрывников я послал тою же ночью: Ковтун отобрал двоих из донбасских шахтёров, тех самых, что нашлись у Сысоева между выздоравливающими.

Они ушли в полночь с двумя зарядами и вернулись к четырём.

Наружный ряд проволоки перед узлом они сняли на девять шагов – не взрывом, а руками и крюками, потому что подойти оказалось можно ближе, чем думали, и заряды они принесли обратно.

Это было хорошо и не решало ничего: девять шагов в наружном ряду при двух рядах – это половина прохода, ровно как всё в тот день.

Крюки Сысоева я велел отдать насовсем.

Тарабрин записал их в расход, спросив только, писать ли, кому отданы.

– Пиши: команде штабс-капитана Пятницкого, безвозвратно.

– Так они ж кованые, ваше высокоблагородие. Он их вернёт.

– Не вернёт. И правильно сделает.

Уходил я в одиннадцатом часу, и он проводил меня до поворота оврага.

На прощание он спросил то, чего я не ждал.

– Северцев, скажите честно. Вторая половина ваших листов – вы её сами придумали или вам её тоже кто-то показал руками?

– Мне её показали. Не руками – счётом.

– Кто?

– Убитые.

Он принял это как понятный ответ и пошёл к себе, придерживая очки на повороте, где дуло.

Обратно я шёл той же дорогой по краю оврага, и цифры сложились сами – впервые не про мою часть.

В двенадцати корпусах выходило сорок восемь таких команд.

Сорок восемь команд, у каждой шестьдесят человек и половина порядка. Три тысячи людей, которые войдут правильно и останутся неправильно.

Против этого нельзя написать двадцать первый лист.

Двадцать первый лист прочтут ровно так же – до середины.

Я дошёл до своих во втором часу ночи, разбудил Михеева и велел с утра снять с работ трёх человек: одного плотника и двоих, кто умеет писать крупно и без ошибок.

– Это зачем? – спросил Михеев, не открывая глаз.

– Доски пилить. Тридцать штук.

– На гробы, что ли?

– На дощечки.

Он подумал во сне и сказал, что доски есть, а вот химических карандашей во всей команде четыре, из них два у Тарабрина.

Тарабрин по дороге домой спросил, надо ли записывать в книжку то, что мы нынче видели.

– Надо.

– А как записать? «У соседа половина»?

– Запиши: команда штабс-капитана Пятницкого, шестьдесят один человек, работы на сто пятьдесят. Из одиннадцати пунктов исполнено пять. Не исполнено шесть, из них четыре – по недостатку людей, два – по недоверию.

Он записал и переспросил насчёт последних двух.

– Как это – по недоверию?

– А так, что он их прочёл и не поверил. – Я перевернул страницу чистой стороной вверх. – Здесь доказательств не было.

Спал я в ту ночь два часа и проснулся оттого, что за оврагом взялась артиллерия.

Било с нашей стороны, недолго и негусто: сорок минут по бугру, всё, что дали ему на подготовку. Я дошёл до поворота оврага и оттуда смотрел, как узел исчезает в пыли, показывается снова и опять исчезает.

В семь четырнадцать прибежал первый посыльный. Он споткнулся о дощечку у нашего хода, выругался, поднял её и только после этого доложил:

– Узел наш. Четверо долой. Штабс-капитан велел сказать: крюки оставить у него.

Позднее мы восстановили вход по минутам. Последний наш снаряд лёг перед наружным рядом, и Пятницкий поднял людей прежде, чем осела земля. Крюки зацепили уже ослабленную полосу. Двое тянули, третий выбирал цепь; германец у правого крыла повёл ствол следом за первой группой и не увидел вторую, прошедшую в дыму левее.

Вторая цепь подноски, набранная с третьего плацдарма, принесла гранаты дважды. На третий раз её старшего ранило в бедро, и двенадцать человек пришли не в тот ход, но к тому времени гнездо уже брали с тыла.

Четверо из шестидесяти одного. Лучше, чем взял я двадцать четвёртого, и без всякой иронии: Пятницкий сделал всё, что можно было сделать при его людях.

До девятого часа оттуда приносили только записки. Потом принесли первого человека, и за ним сразу ещё троих. Я ушёл к развилке оврага, куда выходил единственный ход подноски Пятницкого, и остался там.

Два германских миномёта появились за бугром уже после взятия. Первую мину мы услышали по недолёту. Вторая снесла верхний венец старого укрытия. После третьей из хода вынесли сразу семерых – не на носилках, а на двух дверях и брезенте; на брезенте лежали четверо, и один санитар всё время пересчитывал ноги, потому что людей сверху различить было нельзя.

Пятницкого принесли следующим. Очки он спрятал за пазуху, чтобы не раздавить, и придерживал перевязанное плечо здоровой рукой.

– Узел держат? – спросил я.

– Старший унтер принял. – Он говорил через зубы, когда носилки качало. – Страница у него. Только строки на случай меня там нет.

Носильщики понесли его дальше. Он велел остановиться, нащупал очки за пазухой и добавил:

– Двенадцать всё-таки сбились.

Потом ушёл и его голос.

Старший унтер без всякой строки принял людей сам. Он отвёл гранатчиков из разбитой поперечины, послал донесение и дважды передвинул подноску вслед за огнём. На третий раз посыльный не нашёл его: унтер лежал у входа в отводной ход, оглушённый и с рассечённым лбом, но страницу не выпустил.

Германцы шли двумя партиями: одна с фронта, вторая по отводному ходу. Перегородок в ходах не было – час назад ход был германский. Двое десятников приняли свои куски, и каждый решил, что другим командует сосед.

В одиннадцать десять из хода показались первые пятеро. Они вышли строем, с ящиком между второй и третьей парой, и я сперва решил, что это подноска идёт обратно за грузом. Потом увидел, что один пятится и стреляет вверх по ходу.

– Отходят, – сказал Тарабрин за моей спиной.

Никто им часа отхода не назначал. Левый кусок решил сам.

Мы вытащили пятерых за поворот и освободили ход, но через четверть часа из него разом полез правый кусок – человек двенадцать, с двумя ранеными между ними. В то же мгновение сзади вернулись трое из левого: искали своего десятника. Обе группы встретились у открытого входа и остановились, каждая пропуская другую.

Я крикнул, чтобы правые ложились, но до них было двести шагов и за бугром бил миномёт.

Германская машина дала одну очередь, перестала и дала вторую. Между очередями прошло столько времени, сколько нужно сменить ленту. Они всё ещё стояли у входа.

Тогда мы побежали к ним сами – не в узел, до входа. Ковтун и двое его людей тащили за ремни, Тарабрин считал вынесенных вслух, я оттаскивал тех, кто ещё мог держаться за рукав. Одного мы волокли втроём и уже за поворотом обнаружили, что это старший унтер.

Он пришёл в себя оттого, что санитар стал разжимать ему пальцы.

– Не трожь, – сказал унтер и подтянул к груди смятую страницу. – Мне велено держать.

К половине двенадцатого узел снова был германский.

Команда Пятницкого не рассыпалась: три её куска держались вокруг тех, кто оказался ближе и громче. Но держались в разное время и отошли в разное время. Девятнадцать человек легли у одного входа – больше, чем при взятии и за всю оборону вместе.

Тарабрин дочитал счёт уже в овраге: четверо при взятии, одиннадцать при обороне, девятнадцать на отходе.

Тридцать четыре человека из шестидесяти одного.

Рядом старший унтер опять потерял сознание. Страница осталась у него в руке.

Глава 9
Батарея отстала

Первого июня нам дали задачу, которая на бумаге выглядела скромнее всех предыдущих и обошлась дороже любой из них.

Взять передовую линию германцев на гряде – не всю вторую полосу, а её выдвинутый вперёд отрезок в тысячу шагов, за которым лежала лощина, а за лощиной уже настоящая позиция.

Смысл был простой и правильный: покуда германец сидит на этом отрезке, он видит сверху все наши плацдармы и работает по ним, когда захочет. Убрать его оттуда – значит получить месяц спокойной земляной работы.

Дали на это сутки подготовки.

Северцевская арифметика в то утро выглядела так.

Двенадцать сотен шагов фронта. Два ряда проволоки, местами три. Гарнизон – по наблюдению, рота с двумя машинами, вероятно, с тремя.

У меня – сто девяносто человек, из которых шестьдесят не нюхали дела вовсе; две пулемётные машины; сапёров нет; кузница есть.

И батарея Свиридова: восемь орудий, из которых в тот день исправны были шесть.

Всё это, сложенное честно, давало не победу, а возможность взять, если огонь ляжет туда и тогда, куда и когда назначено.

Сутки подготовки мы использовали до последнего часа.

Днём тридцать первого Шадрин с двумя охотниками пролежал шесть часов в кустарнике над лощиной и вернулся с тем, что у германца на этом отрезке два ряда проволоки, а в середине, где ложбинка, третий, поставленный недавно; что ходов в тыл два, оба крытые; и что смена у них приходит в четыре утра, потому что в четыре по всей линии слышно движение.

Смена в четыре утра – это подарок, и я его взял: атаку назначили на семь, когда сменившиеся уже спят, а сменившие уже устали стоять.

Ночью тридцать первого мы вынесли на плацдармы всё, что понадобится утром: гранаты по двенадцать на человека, четыре ящика сверх того на каждую партию, воду, перевязочное, четыре кованых крюка – те, что Сысоев сделал взамен отданных Пятницкому.

Дощечек к тому времени было готово девятнадцать.

Развесили их тою же ночью, и это оказалось лучшее, что мы сделали за сутки: у входа на каждый плацдарм, у горловины, у обоих мест сбора и у поворота, где ход простреливается.

«Отсюда бегом. Двадцать шагов».

«Гранаты сюда. Четыре ящика. Не разбирать».

«Второй сбор – у сломанной жерди».

Тарабрин ходил с фонарём и проверял, читаются ли они в темноте на ощупь: три строки крупно, верхняя строка глубже прорезана ножом, чтобы палец находил её сам.

Люди над этим сперва посмеивались.

К утру перестали.

Расписание мы составили накануне вечером вдвоём со Свиридовым, и составили его тем самым способом, за который я год воевал: не по стволам, а по задачам.

Задача первая – проволока, левый край, с шести до половины седьмого.

Задача вторая – две пулемётные точки на изгибе, по наблюдению, с половины седьмого до семи.

Задача третья – заградительный по лощине с началом атаки, чтобы к германцу не подошло из глубины.

Четвёртой задачи не было, и вот в этом-то месте я и ошибся.

Четвёртая задача должна была называться так: перенос огня в глубину после взятия первой линии, с новой позиции, куда батарея перейдёт следом за пехотой.

Я её не записал не потому, что забыл. Я её не записал потому, что был уверен: батарея перейдёт за два часа.

Свиридов при мне промерил дорогу по карте – три с половиной версты, из них две по накатанному, – и сказал, что при своих лошадях перейдёт за два с половиной.

Я поправил его до двух и записал: «перенос – по готовности батареи на новой позиции, ориентировочно к десяти часам».

Слово «ориентировочно» я написал своей рукой. Оно потом стоило одиннадцати человек.

* * *

Атаку начали в семь.

В шесть по проволоке взялась батарея. Сорок минут по одной задаче.

Мы лежали на плацдармах и смотрели, как она работает.

Это не то же, что двадцать второго мая. Тогда били двое суток по площади. Теперь – сорок минут по сорока саженям.

В половине седьмого стало видно проход.

Настоящий. Колья вывернуты. Концы светлые.

Двадцать два шага. Шире, чем нужно.

Гнёзда на изгибе Свиридов накрыл со второй серии: наблюдатель сидел на нашей стороне и видел их прямо, без посредников.

В семь ноль-ноль огонь ушёл дальше.

Тарабрин встал первым. За ним первая партия.

Прошли открытое в двести шагов за две минуты. Никто не лёг.

Горловина в двадцать два шага пропускает отделение зараз без задержки. Это и есть разница между восемью шагами и двадцатью двумя.

Счётчик у горловины крикнул «двадцать» на второй минуте. Второе отделение пошло.

В первой линии дрались семь минут.

Германцев там оказалось меньше, чем считали: полурота, а не рота. Смена в четыре утра, как и говорил Шадрин, и половина ушла отдыхать в глубину.

Двоих взяли живыми в блиндаже. Один из них не проснулся до конца.

Вторая партия обошла изгиб и вышла на левый край.

К половине восьмого линия была наша на всю тысячу шагов.

Потери к этому часу: трое убитых, шестеро раненых.

Три и шесть на тысячу шагов германской линии – это лучший счёт, какой у меня был за войну.

Я успел это подумать. Слово в слово, теми же словами.

Дальше начиналась лощина.

За лощиной, на обратном скате, стояли их вторые окопы, и оттуда, как только мы взяли первую линию, пошло то, что и должно было пойти: сперва редкий огонь, потом машина слева, потом ещё две.

Заградительный по лощине Свиридов положил вовремя и держал двадцать минут, покуда ему хватало снарядов на эту задачу.

Потом задача кончилась. По расписанию.

И тут должна была начаться четвёртая, которой не было.

Наблюдатель мой к тому времени перешёл вперёд, на взятую линию, и оттуда видел германскую вторую позицию как на ладони: три машины, две работающие точки, подходящие ходом резервы.

Он видел всё.

Он не мог ничего передать.

Провода не хватило.

Катушка была одна, и её размотали от батареи до старого наблюдательного пункта – три версты. От старого пункта до взятой линии оставалось ещё шестьсот шагов, и на эти шестьсот шагов провода не было.

Мы попробовали ракетами. Ракеты в дыму видны плохо, а условных знаков у нас было три: «перенести дальше», «перенести ближе», «прекратить».

Ни один из них не означал: «три машины на обратном скате, левее сто, дистанция шестьсот».

Тогда пошли ногами.

Посыльный вышел в двадцать минут девятого.

Звали его Артемьев, он был из выздоравливающих, до ранения служил в самокатной команде и потому бегал лучше всех.

Он бежал три версты по перепаханному, из них последнюю по открытому, и добежал за двадцать шесть минут.

Пока он бежал, на взятой линии шло вот что.

Германец разобрался в обстановке к без четверти девять. К этому времени он подтянул из глубины две машины и поставил их на обратном скате так, что достать их можно было только гаубицей или сверху.

Гаубиц у нас не было. Сверху не было ничего.

Он начал работать по нашей линии продольно, с двух сторон, и мы легли.

Лежать в чужом окопе под продольным огнём – это то, чему нельзя научить и что не лечится никаким порядком: окоп вырыт под их сторону, наши бойницы смотрят не туда, а перекладывать бруствер под огнём нельзя.

Ковтун начал перекладывать.

Он делал это в четырёх местах разом, ставя людей парами: один держит мешок, второй кидает землю, оба на коленях, головы ниже среза.

За двадцать минут он сделал четыре бойницы в обратную сторону, и с этой минуты мы перестали только лежать.

Двоих из тех, кто перекладывал, убило.

Ковтуна не задело, и отчего – я не понимаю по сей день.

Свиридов принял, вычислил и открыл огонь по обратному скату в девять ноль пять.

К девяти ноль пять у нас на взятой линии лежало четырнадцать человек убитыми и четырнадцать ранеными.

К этому часу мы держались уже не порядком, а тем, что немцы не решились контратаковать сразу, а стали накапливаться в лощине.

В девять пятнадцать Свиридов накрыл лощину – по одной моей записке, вслепую, по расчёту, и накрыл точно.

Это спасло дело.

Но между «взяли в половине восьмого» и «накрыл в девять пятнадцать» лежит час сорок пять минут, и они стоили нам девятнадцати человек, из которых одиннадцать я записываю прямо на своё «ориентировочно».

* * *

Немцы контратаковали дважды: в десять и во втором часу.

Оба раза – из лощины, обоими ходами сразу, партиями человек по сорок.

Оба раза их накрыл Свиридов, потому что к десяти часам у меня уже сидел на взятой линии человек с записками, а связь шла эстафетой: три бегуна на три версты, каждый по версте, с передачей из рук в руки.

Придумал это не я. Придумал Тарабрин, покуда я перекладывал людей на левом краю.

Эстафета доводила записку за восемнадцать минут вместо двадцати шести.

Восемнадцать минут – это всё ещё вечность, если по тебе работают две машины. Но с восемнадцатью уже можно было воевать.

К двум часам германец перестал ходить в лощину.

К четырём стало ясно, что линия за нами.

Батарея перешла на новую позицию к семи часам вечера.

Не за два часа. Без пяти одиннадцать.

Свиридов пришёл ко мне сам, ещё в грязи по колено, и принёс свою книгу, где всё было записано по часам, как он и записывает всегда.

Читать эту книгу было и стыдно, и полезно.

Снялись с позиции они в восемь ноль пять, минута в минуту по уговору.

Первая верста прошла за сорок минут – по накатанному, хорошо.

На второй версте дорога пересекала наш собственный старый ход сообщения, который никто не засыпал. Ход шириной в три аршина и глубиной в человеческий рост.

Через него сделали переезд: жерди, земля, доски. Времени на это ушло час десять.

За переездом начиналась пахота, размокшая от ночного дождя, и по этой пахоте шесть орудий с передками тянули на руках при лошадях, потому что лошади вязли.

Одно орудие село осью. Его вытаскивали два часа.

Второе потеряло чеку, и покуда её нашли и заменили, прошло ещё сорок минут.

К трём часам они добрались до нового места и обнаружили, что снаряды за ними не пришли: обоз стоял у того же переезда и ждал, покуда пройдут раненые в обратную сторону.

– Итого десять часов пятьдесят пять минут, – сказал Свиридов и закрыл книгу. – Из них четыре – на два места, где дорога перерезана нашим же окопом.

Я слушал и считал одно.

Позавчера я послал шестьдесят человек на те одиннадцать переездов, о которых считал у себя в хате, и они засыпали девять. Два не успели.

Один из этих двух был тот самый, на котором сегодня встала батарея.

– Виноват я, – сказал я вслух. – Не вы.

Свиридов посмотрел на меня без всякого удовольствия.

– Вы бы, ваше высокоблагородие, поосторожнее с этим словом.

– Отчего?

– Оттого что виноватого искать легче всего в себе, – сказал он. – А надо в дороге.

Я записал в тот вечер две вещи, и обе они после вошли в двенадцатый пункт.

Первое: расписание огня без задачи на перенос в глубину есть половина расписания. Задачу на перенос ставить всегда, и ставить её не «ориентировочно», а с указанием, откуда, чем и через сколько.

Второе, и главное: время перехода батареи считать не по вёрстам, а по числу мест, где дорога перерезана. Каждое такое место – час десять при готовых материалах и два часа без них.

Артиллерист это знал. Я – нет: до этого дня я считал только ноги.

Свиридов просидел у меня ещё час, и за этот час мы сделали то, чего не делали ни разу за всё время знакомства: разобрали не бой, а дорогу.

Он чертил мелом на своей дощечке, я записывал.

Вышло вот что.

Батарея на позиции живёт двумя вещами: снарядами и наблюдением. Снаряды идут по дороге, наблюдение идёт по проводу. И то и другое рвётся в одном и том же месте – там, где кончается накатанное и начинается то, что мы сами перепахали, наступая.

Всякий раз, когда пехота продвигается на две версты, она уходит из-под своей артиллерии, и артиллерия догоняет её не за два часа, а за столько, сколько у неё на пути перерезанных мест.

– Стало быть, – сказал Свиридов, – либо пехота стоит и ждёт, либо она уходит без нас и платит.

– Либо, – сказал я, – кто-то заранее считает дорогу так же, как считает проволоку.

Он посмотрел на меня поверх дощечки.

– Это не наше с вами дело, ваше высокоблагородие. Это корпусное.

– В корпусе про мой переезд никто не знает. Про него знаю я и шестьдесят человек, которые его не докопали.

Мы просидели над этим до полуночи и составили не пункт порядка, а таблицу – первую в моей жизни, где людей не значилось вовсе, а стояли только вёрсты, места перерезов и часы.

Тарабрин переписал её набело в новую книжку, ту самую, где сверху стояло слово «дорога».

К концу июня в ней будет одиннадцать листов, и в июле по ней в корпусе станут считать переходы батарей – не потому, что я кому-то её показал, а потому, что показал её Свиридов своим артиллеристам, а те своим.

Но об этом после.

* * *

Вечером я обошёл взятую линию.

Первым делом – не потери, а работа: к вечеру на ней уже стояли две перегородки в обоих ходах, бруствер был переложен в обратную сторону на трети длины, места гнёзд намечены, а Зотов выбрал позиции для машин так, чтобы они брали лощину продольно.

Третий пункт исполняется теперь без напоминания, и это единственное, чем я в тот день мог быть доволен.

Дощечки перевесили с плацдармов на взятую линию к ночи. Девятнадцать штук.

Двадцатая была новая, и на ней Тарабрин написал по моему приказанию три строки, которых накануне не существовало:

«Записку – эстафетой. Три бегуна. Восемнадцать минут».

Она была наша, и это стоило девятнадцати убитых и двадцати восьми раненых, из которых девять тяжело.

Германских убитых на ней осталось сорок с лишним; пленных взяли шестерых.

Раненых вывезли до света, и вывезли хорошо: дорога от взятой линии шла низом, по германскому ходу, и по ней носилки проходили не сгибаясь.

Это была первая наша эвакуация за месяц, при которой никого не убило по дороге.

Тяжёлых было девять. Двоих из них я знал в лицо и по имени: оба из сорока одного выздоравливающего, вернувшихся ко мне неделю назад после зимних ран.

Один сказал мне на носилках, что второй раз в тот же госпиталь возвращаться совестно.

Я ответил, что в третий раз мы его к себе всё равно возьмём, и он засмеялся, а потом попросил не писать домой, что тяжело.

Домой в таких случаях пишут, что ранен легко, и все это знают, включая тех, кому пишут.

Одиннадцать из девятнадцати убитых легли между половиной восьмого и девятью ноль пять, в тот самый час сорок пять минут, которого не было в расписании.

Я знаю это точно, потому что Михеев с полудня вёл счёт не только по фамилиям, но и по часам – я велел ему это утром, ещё до атаки, сам не понимая зачем.

Восемь – в первой линии, при взятии и в контратаках. Одиннадцать – в промежутке.

Против одиннадцати фамилий в его книжке стоит время: с 7:40 до 9:05.

Этот столбец я после переписал себе отдельно и носил в сумке до конца июня.

В четвёртом часу к нам пришли двадцать семь человек – всё, что осталось от команды Пятницкого.

Их привёл тот самый старший унтер, которому я третьего дня дал страницу про подноску.

Страница была при нём. Мятая, в четырёх сгибах, с бурым пятном в углу.

– Держал в руке, ваше высокоблагородие, как велено, – сказал он. – Вот только читать её было некогда.

– Прочли после?

– После прочли, – сказал он. – После она понятная.

Я велел их накормить и до следующего утра не ставить ни на какую работу.

Вечером старший унтер пришёл сам и попросил дать им дело.

– Люди сидят, ваше высокоблагородие. Сидеть им нынче хуже, чем копать.

Я дал им дело: разбирать германский блиндаж на взятой линии и перекладывать накат в четыре ряда вместо трёх.

Работали они до полуночи, молча и споро, и Ковтун после сказал мне, что таких работников он давно не видел, а я подумал, что видел – двадцать пятого мая на стыке, и что это одни и те же люди.

Тела наших сносили к воронке за поворотом, и по дороге туда я услышал разговор, который стоит записать.

Сидели трое: один из старых, двое из пополнения. Курили.

– А чего батарея-то молчала? – спрашивал молодой.

– Батарея, милый, шла, – отвечал старый. – Она шла к тебе на помощь почти одиннадцать часов.

– Одиннадцать? Да я за одиннадцать часов до Тамбова…

– До Тамбова ты за одиннадцать часов не дойдёшь, – сказал третий. – А до Тамбова, между прочим, дорога есть.

Помолчали.

– Вот у их, – сказал молодой с уважением, – у их, сказывают, моторы.

– Моторы, – согласился старый. – И у нас есть. Три штуки на армию, и все три возят генералов.

– А у нас чего?

– А у нас волы, – сказал старый спокойно. – Вол, милый, надёжнее мотора. Мотор станет – и стоит. А вол станет – так его хоть побить можно.

Молодой засмеялся, а старый – нет.

Я прошёл мимо, и они меня не заметили.

Хоронили в одиннадцатом часу, при двух фонарях.

Девятнадцать человек в одну воронку – не оттого, что так лучше, а оттого, что копать новую было нечем и некогда, а к утру их надо было убрать.

Сорока стоял у края и держал фуражку.

Молодых он в этот раз не отгонял и ничего им не рассказывал.

Он вообще за эти дни стал молчаливее, и я знал причину: из тех, кто пришёл с ним ещё с Нарочи, за две недели выбыло девять человек, и он их всех помнил не по фамилиям, а по случаям.

Когда закончили, он подошёл ко мне.

– Ваше высокоблагородие. А что, ежели бы батарея пришла вовремя?

Я мог ответить честно и мог ответить милосердно, и это был тот редкий случай, когда честно и было милосерднее.

– Одиннадцать из девятнадцати были бы живы.

Сорока помолчал.

– Вот и я так считал, – сказал он. – Только считать это, ваше высокоблагородие, надо вам, а не мне. Мне с этим счётом жить нельзя.

Он надел фуражку и пошёл к своим.

Приказ пришёл в одиннадцатом часу ночи, и был он такой, какого я ждал с полудня.

Узел на бугре, тот самый, который тридцать первого утром взял штабс-капитан Пятницкий и к полудню отдал, надлежит взять и удержать. Срок – трое суток.

Команда Пятницкого выведена в тыл на пополнение: из шестидесяти одного человека в ней осталось двадцать семь.

Работы на её участке передаются мне.

На втором чтении стало ясно: приказ я разбираю уже не как задачу, а как арифметику.

Узел стоит на перегибе. Проволока двумя рядами. Гарнизон – тридцать человек с двумя машинами. Днём его взять нельзя: он просматривается с германской второй позиции, и всякий, кто на нём сядет, получит то же, что получил Пятницкий.

Значит, брать ночью. Значит, готовить две ночи и брать на третью.

Значит, батарея нужна не для взятия, а для того, чтобы утром, когда германец пойдёт обратно, было чем накрыть лощину, – и позицию ей надо занять заранее, а не догонять нас потом.

Всё это я сообразил не потому, что стал умнее, а потому, что накануне заплатил одиннадцать человек за слово «ориентировочно».

Я отдал бумагу Тарабрину и велел позвать Ковтуна и Зотова.

Тарабрин прочёл приказ через моё плечо и спросил единственное, что в нём было важно для дела:

– Трое суток – это считая нынешнюю ночь?

– Считая.

Он посчитал по пальцам и сказал, что тогда на подготовку у нас двое суток и две ночи, а не трое, и что это надо сразу написать на дощечке, покуда никто не начал считать иначе.

Дощечку он сделал в ту же четверть часа и повесил у входа в мою землянку.

«Узел. Срок – до вечера четвёртого. Ночей – две».

За окном к тому времени стемнело, и в темноте на нашей стороне оврага скрипели колёса: это шли к нам ночью подводы со снарядами для батареи, которая днём опоздала.

Их было девять. Я сосчитал по скрипу, не выходя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю