355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Аношкин » Кыштымские были » Текст книги (страница 6)
Кыштымские были
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:22

Текст книги "Кыштымские были"


Автор книги: Михаил Аношкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Отъезд

Утром, проснувшись, Григорий Петрович несколько минут лежал без движения. Обратил внимание на тишину. Каждое утро привык вставать от крика горлана-петуха. Сегодня же белый забияка безмолвствовал. Неужели мать осуществила угрозу и крикун попал в суп? И беспричинно стало жаль петуха. Представил себе его немигающий внимательный круглый глаз и красный жирный гребень, уверенность, с какой тот держался.

Вскочив с кровати, Григорий Петрович распахнул окно и увидел – мать на завалинке чистит окуней. Кот сидел возле ее ног и, сердито ворча, ел рыбьи потроха.

– Хочу пирог с рыбой испечь, – оказала мать, когда он выглянул в окно. – Коля Глазок вчера привез, на Травакуле нарыбачил.

– А где же петух?

– Я его в сарайку закрыла. Базластый такой и тебе спать не дает.

– Понятно, – улыбнулся Григорий Петрович. – Я уж думал, что ты ему секир башка сделала.

– Пусть до осени погуляет. Эта в очках-то, которая вчерась за тобой приезжала, кто же будет?

– Куприянова.

– Разведенка? Я ведь ее девушкой знавала. Старый старится, а молодой растет. Старикам и на покой пора.

– Еще поживете. Туда торопиться не надо.

– Не надо, – согласилась мать, – только двум-то жизням все одно не бывать. Каждому отмерено свое. И старика видел?

– Видел. К ним Алексей приехал.

– Ишь ты! – не то удивленно, не то недоверчиво покачала головой мать. – Выпустить петуха-то?

После пирога Андреев пошел на Сугомак, без ясной цели, просто так.

Пожалуй, изо всех бесчисленных кыштымских озер Сугомак Григорий Петрович любил больше всех.

Кыштымские озера отличаются дикой красотой. Их обступает лес. Если близко к берегам безбоязненно подступают сосны, то значит, здесь сухое место, берег каменистый и удобный для рыбалки. Если же у берега приютилась мелкая карликовая березка пополам с широколистой ольхой, то место здесь заболочено или когда-то было заболочено. Теперь тут растут вихлявые кочки, покрытые жесткой травой – осокой. Возле таких берегов в воде растут камыши и тростники, плавают круглые листья кувшинок, а в полдень расцветают белые лилии с ярко-желтой начинкой. Пахнут они не броско, но дурманяще. Над ними летают разноцветные стрекозы. На некоторых озерах гривастые заросли камышей образуют непрерывное береговое ожерелье. В июле вода в озерах «цветет» – делается зеленоватой, кроме разве Увильдов. На Увильдах вода нагревается плохо.

Сугомак красивее других, может быть, потому, что рядом с ним высится островерхая гора того же названия, которая в безветренные дни с выразительностью фотографии отпечатывается на глянце озерной воды. И еще с южной стороны берег низменный и вдали просматриваются синие громады главного Уральского хребта. Иногда с тех громад срывается голубой ветер, врывается на озеро и баламутит его. Такие налеты голубого ветра бывают неожиданны и сильны. Озеро сразу густо синеет, по нему, погоняя друг друга, стремительно торопятся к северному берегу волны. От этой стремительности на гребешках вскипают белые барашки. Можно часами стоять на берегу, подставив лицо голубому ветру, и мягкие ласковые брызги будут долетать до тебя, когда слишком ретивая и крутая волна разбивается о прибрежный камень.

– И тогда от синих громадин опешат пролететь над озером белые облака.

Однажды Григорию Петровичу совсем нежданно пришли в голову стихи, немудрящие, правда, но от души:

 
Над горой Сугомак облака
Синевою подбиты слегка.
Под горой Сугомак вода,
Голубая сковорода.
И плывут и плывут облака
Над Кыштымом издалека.
В неизвестную даль-синеву,
Я остаться их не зову.
Пусть плывут и плывут чередой
Над лесами и над водой.
 

Говорят, будто человек начинает стареть, если его обступают тени прошлого. Но это неправда. Воспоминания о хорошем и счастливом преследуют человека всю жизнь.

Андреева связывает с Сугомаком многое, как, в конечном-то счете, каждого связывает с чем-то своим. И беден тот, у кого нет такой привязанности. Пожалуй, он даже несчастен, такой человек.

Озорной сугомакский ветер, видимо, пел ему свои песни еще в те дни, когда он только-только начинал осваивать мир. Не всегда это наследование проходило гладко и успешно. Вспоминается теплый летний день, ласковое прикосновение ветерка к лицу. На Толстом мысу у берега росла старая сосна. Вода подтачивала ее корни, и сосна рухнула в озеро. Из земли выворотились могучие корневища, да так и замерли на виду. Из воды торчали верхние ветви. Ветер играл волной, стрекозы кружились над ветвями. В камышах пронзительно свистел кулик. То был изумительный мир, который необходимо открывать, то был необъятный мир, который придется еще измерить, это был сказочный мир, в тайну которого следовало проникнуть. И любопытство потянуло Григория на скользкий ствол упавшей сосны, и он даже сообразить не успел, как съехал по нему в воду. Перед глазами поплыли зеленые круги, качались солнечные блики, пробивающиеся сквозь толщу воды. Когда он вынырнул, то схватился рукой за сучок и закричал. На берегу веселилась компания, среди которой были и его родители.

И еще помнит он это озеро в прохладное августовское утро. Утром небо и воду вяжет белесый туман. Вода отдавала небу свое тепло, накопленное за лето. Стаями носились на берегу скворцы. Журавлиные крики по болотам становились тоскливее и призывнее перед дальней нелегкой дорогой. Сбивались в стай и утки, чтоб лететь в теплые края. Уже пламенеет осина, в багрянец одевается береза. Чаще падает на озеро северный ветер, пока еще незло, однако вода уже наливается от него свинцом.

В такое утро с белесым туманом плыли они на лодке по Сугомаку с Николаем Бессоновым и зорко вглядывались в белесую муть. Николай греб, а Григорий сидел в носу с ружьем и ждал, когда появятся утки. И дождался. Тихий ветерок повел, словно кисею, туман в сторонку, и Григорий увидел крякву. Выстрелил навскидку. Громом выстрела еще более разорвало туман. Кряква осталась на воде, распустив серое с белым подбоем крыло. Но когда лодка подплыла ближе, кряква встрепенулась и, чуть поднимаясь над водой, бросилась от охотников прочь. И неожиданно исчезла. Они искали ее долго, уже взошло солнце. Обнаружили крякву под водой. Зимой в этом месте ловят рыбу любители. Прячутся от жгучего ветра за снеговой стеной, иногда укрепляют ее сосенками. Весной, когда тает лед, сосенки некоторое время плавают в воде, но намокают и тонут. Кряква и уцепилась намертво за такой топляк. Осталась там, но на поверхность не выплыла. Григория поразило это, и он отказался доставать птицу. Бессонов задумчиво сказал:

– Птица, птица, а сообразила вот. Гордая.

Николай был немножечко философом.

…Григорий Петрович медленно идет по берегу озера, направляясь к Голой сопке. Вода подступает здесь к самой сопке. Отделяет их десятиметровое каменистое полотно автомобильной дороги. Когда проходят машины, с бровки дороги камешки сыплются в воду. Андреев миновал дорогу, углубился в прибрежный лес и лег на траву. Лежа стал рассматривать озеро. Оно перебирало на своей могучей спине серебристые блестки почти на уровне глаз. Отдаленные предметы казались карликовыми.

Сугомак…

Много озер, морей и океанов на свете. А Сугомак один. Хотя о других распространено по свету бесчисленное множество былей и небылиц, о Сугомаке еще никто не рассказал. А ведь есть что! В озеро кинулась девушка Пелагея из-за того, что палачи утопили здесь любимого. И голубое озеро восстало против несправедливости, и ярые синие волны гневно дыбились на нем.

Здесь жил Лутонюшка, которого хотела сжечь своей любовью лесная девка. Но спасла Лутонюшку материнская любовь.

Григорий Петрович приподнялся на локтях. По берегу шел человек, неся на плече связку удочек, на которых висел пестерь. Плотная сутулая спина старика Куприянова. Не сидится дома, в одиночестве бродит по озерам и ловит рыбу. Идет он, видимо, с Толстого мыса, уже приблизился к Голой сопке, и Григорий Петрович видит его спину.

Почти семьдесят лет прожил человек на земле. Дядя Петя Бессонов, сосед Андреевых, оглох на трудной работе, на заводах Кыштыма и Уфалея есть еще заклепки, которые расплющила когда-то кувалда Бессонова. То, что он сделал, – останется ему трудовым памятником. Кирилл Куприянов собственными руками утверждал новую власть в Кыштыме, и люди его никогда не забудут.

А вот идет семидесятилетний старик Константин Куприянов, года сделали его сутулым, но кто ему скажет спасибо? Он пристроился на запятках жизни, и когда другие умирали в борьбе, он прятался в лесах Сугомака. Когда люди строили новую жизнь, он бродил по лесам и браконьерничал. У него была одна забота – для себя. А теперь вот философствует.

Детей вырастил? Нет, он их только произвел на свет. Растило их новое время.

Ладно, хватит. Разошелся. А все потому, что остался один, некому обуздать фантазию. И Кыштым виноват – поэтичный городок, окутанный в дымку воспоминаний.

И Огнева. Вот такой она и могла появиться только в Кыштыме, нигде больше. Сама природа, сам воздух, сама поэтическая прелесть породили ее, сделали ее своим органическим продолжением. И Григорий Петрович как ни силился представить ее в Свердловске, в городской тесноте и не мог. Стоило воображением перенести ее туда, как она незамедлительно теряла свою чудесную привлекательность.

Григорий Петрович любил тихий Кыштым, любил голубые озера и синие горы, и Огнева была тем для него притягательнее и заманчивее, чем крепче ее связывали кыштымские корни.

– Эй, Гриша Петрович, здорово!

Андреев очнулся. Над ним склонился улыбающийся Николай Глазков.

– Привет! – ответил Андреев, поднимаясь. – На такой травке да на таком солнышке уморило.

– Еду мимо, гляжу, человек лежит, больно знакомый. А это ты.

Мотоцикл ждал хозяина на дороге. Николай пригласил ехать Григория Петровича домой. Мотоцикл был маленький – «Ковровец», на нем сильно трясло, подбрасывало на любой ухабине. Николай что-то говорил, до Андреева долетали лишь одни гласные – а-а, о-о.

– Не слышу!

Николай чуть повернулся к нему:

– Оля про тебя спрашивает!

– А!

– Говорит, дядя Гриша обиделся, что я не поехала с ним в Челябинск.

– Скажи ей – не обиделся.

– Говорил. Поехали ко мне?

– В другой раз.

На Кировской улице они расстались. Николай сказал:

– Мороки прибавилось.

– Почему?

– Кто-то траву косит на моем покосе. Поймаю – уши оторву. Ну, пока, Гриша Петрович!

Николай укатил. Андреев подумал о том, что у Глазкова свои заботы. Он не станет собирать легенды, бестолково и бесцельно проводить летние дни, как проводит их Григорий Петрович. У Николая летний день забит до отказа, даже отпуск, если он падает на лето, оборачивается самым напряженным месяцем – и покос, и ягоды, и заготовка дров, и рыбалка.

Григорий Петрович бесцельно слонялся по двору, баловался с Пушком, который от радости вставал на задние лапы, приплясывал и старался передние обязательно положить на грудь Андреева. Но и Пушок убрался в свою конуру. Из соседнего двора донесся глуховатый голос дяди Пети. Можно было разобрать все, что он говорил:

– Тонь, а Тонь, а мне вчерась семьдесят стукнуло, старик я стал, Тонь. Пензию-то не принесли, через неделю принесут, у меня даже на чекушку не осталось. И никто меня даже не поздравил, Лялька только и пришла. Ляль, говорю, мне сегодня семьдесят стукнуло, дай рупь с полтиной на чекушку. Дала три рубля, Тонь. Купил чекушку. Тяжело мне одному, скоро уж умру, наверно.

Мать подошла неслышно. Григорий Петрович обратил на нее внимание лишь тогда, когда она глубоко вздохнула. В глазах ее светились слезы.

– Частенько так-то говорит, – сказала она. – Как выпьет, так и говорит.

И тесно стало Григорию Петровичу. Может, пойти к Огневой? Пригласить ее подняться на гору Егозу, полюбоваться синими далями? Давно Григория Петровича тянуло туда. Он даже представил Огневу на вершине горы, почти физически видел ее ладную фигуру на горном ветру. Платье прилипло к телу, волосы теребит ветер. Она их поправляет, а он видит ее белые полные руки, пушок под мышками.

Да, видно, пора возвращаться домой. Только теперь вспомнил, что записки Огневой остались у него. Заспешил в редакцию. Хотел узнать адрес Куприяновых, но в последнюю минуту передумал. Оставил тетради редактору, просил, при случае, передать владелице и распрощался.

…Поезд должен прийти с минуты на минуту. Андреева вдруг одолело томительное чувство неудовлетворенности. Не успел побродить по всем знакомым местам, не выбрал время, чтоб подняться на Егозу и Сугомак. А может быть, это даже хорошо, что останется в нем неудовлетворенность? Она будет его тревожить, звать сюда снова и снова!

Истории, рассказанные Иваном Бегунчиком, кыштымским старожилом

От автора

Когда я приезжаю в Кыштым, то непременно иду к Ивану Ивановичу Сырейщикову, кыштымцы его знают больше как Ивана Бегунчика. Странная раньше бытовала привычка – давать прозвища. Иван Иванович росточка небольшого, щуплый такой, скорый на ногу. Страсть как не любит медленной ходьбы. Пойдешь, бывало, с ним рядом, ни за что не угонишься. Вроде бы и не бежит, а всех обгоняет. Поэтому и нарекли его Бегунчиком. Он и жить медленно не умеет. До всего ему дело, обо всем суждение свое имеет. Сейчас он уже старик, а глаза молодые-молодые, карие, со светлячками в зрачках. В них так это ясно переплелись молодой задор и отягощенная житейским опытом мудрость.

Люблю его послушать. И чего он только не знает, и каких только историй с ним не случалось. Посижу, послушаю его байки, а домой прибегу и скорее за карандаш – по свежей памяти записать. А потом взял да свел его рассказы под одну крышу, вот и получились истории, рассказанные Иваном Бегунчиком, кыштымским старожилом.

Про Тимошку

Я тебе про мою родню что-нибудь рассказывал? Нет? Ну, вот слушай. Было нас четыре брата и две сестры. Поначалу хочу обсказать про старшего, про Тимошку. Шибко неказистая жизнь у него вышла, ни одному грамотею-писателю не придумать. Сколько хочешь придумывай, фантазируй на всю катушку, а такое и в ум не придет.

Ты чего-нибудь про американца Эмрича слыхивал? Кое-что? Тогда мало. Началось все с него.

Как, значит, было? Расторгуевские-то наследники, ежели помнишь, Кыштымские заводы до ручки довели, дальше, как говорится, и ехать некуда. Ну, правильно, где тебе помнить, когда я-то сам в ту пору еще без штанов бегал, а тебя и в помине не было. И заграбастала наш родной Кыштым акционерская компания, ну, скажу тебе, компания – разбойник на разбойнике да все заморские – американцы и англичане. Глаз у них жаднющий, а руки загребущие. Я так полагаю: на кыштымские богатые земли они давненько зарились, часа своего ждали и дождались. Когда расторгуевские наследнички-то заводы с молотка пустили, они их цап-царап, почти что за бесценок. Никто ж тогда из наших, расейских заводчиков медь добывать не собирался – либо не умели, либо не знали, что она здесь водится. Но как, поди, не знали? Знали, скорее всего – не умели.

Заграбастали, значит, заморские разбойники наши заводы, сразу шахт надолбили, медеплавильный заводишко сварганили – и вышел из этой затеи рядом с Кыштымом еще город Карабаш. Колчедан из шахт доставали, на заводишке из него медь черновую плавили. Нижний Кыштымский завод под электролиз приспособили. Электролитным стал называться – из черной делали чистую медь. А когда чистую делали, то осадок получался – шлам по-нашему. В этом шламе золото тебе и серебро. Во как, брат! Какое богатство заморским-то хозяевам в мошну повалило.

А управителем электролитного завода заделался американец по фамилии Эмрич. Из самой Америки его жадность к нам пригнала. Такой хлыст – ни словом обсказать, ни пером описать. Нашинских мастеров и за людей не считал, свысока на всех поглядывал. Я, мол, умный и шибко грамотный, из самой заморской державы, а вы как жили в навозе, так и умрете в нем. Вам работать, а мне повелевать. При себе палочку носил, черная такая, блестящая, из какого дерева не скажу, ну, наверно, с полметра длиной. Все под мышкой носил. Прижмет под мышкой и ходит. А когда надо ему с кем-то поговорить, он палочкой-то тычет кому в грудь или спину: мол, подай то, сделай это или еще чего там. Сам лопочет по-заморскому, наши мужики ни черта не понимают, потому около него завсегда крутился толмач, из русских, правда, но холуй холуем.

Так вот этот Эмрич заставлял нашего брата гнуть горб по двенадцать, а то и более часов в сутки. Безо всякого роздыху. Это во вредном-то производстве. Сейчас на заводе-то у нас шесть часов трудятся, да еще за вредность молоко получают бесплатно, а про обеденный перерыв я и не говорю. А тогда-то и понятия не имели, что такое обеденный перерыв. Управитель-то, понимаешь, даже по нужде из цеха не велел выходить. Курить напрочь запретил. Такие дела творились. Не работа, а каторга. Но робили, куда же денешься. Есть-пить надо, не шибко хорошо тот американец платил, но с хлеба на квас перебивались, от голода не умирали.

Тимошке еще только восемнадцать стукнуло, у Эмрича робил. Старательный был парень, замечаний за ним не водилось. И надо ж было такой оказии случиться. Что-то он там поел негодное, у него живот расстроился, понос пробил. За каждый час по нужде бегать заставлял. Это ведь сейчас – чуть что, бюллетень взял, поболел, вылечился и законно – никто тебе слова не скажет. А Тимошке что было делать? Не пойти на работу? Выгонит Эмрич. Пойти, а там каждый час бегать в нужник – заметит, тоже может выгнать. Доглядчиков-то у него хватало всяких. Тятя и говорит:

– Иди, Тимошка, робь, авось обойдется!

Пошел Тимошка, но не обошлось. Раза два выбежал из цеха, а на третий попался. Наверно, какая-то подлая душа донесла. Забегает в цех и нос к носу с Эмричем столкнулся. Тот палочкой своей ткнул Тимошку в грудь, не кричал, нет, а тихо что-то по-своему пролопотал. По толмачу это выходило так:

– Штраф на тебя, Тимошка, господин инженер наложил. Скумекал?

Чего ж тут не скумекать? Ладно хоть штрафом отделался. Переживет как-нибудь. Но попался Тимошка и во второй раз. По неопытности своей. Хоть Эмрич и запрещал курить в цехе, а мужики-то все равно покуривали украдкой, кто где мог. И Тимошка, само собой, курил. И вот напасть какая. Облюбовал темный уголок, бочка там какая-то валялась, на корточки присел за нею и ну давай смолить. Дым, понимаешь, коромыслом. А у Эмрича нюх собачий. И попался Тимошка. Американец палочкой в грудь брательника ткнул, чего-то пролопотал, а толмач говорит:

– Катись-ка ты, Тимошка, на все четыре стороны, господин инженер расчет тебе дает!

Мигом выгнали с завода Тимошку. Он, ясное дело, разозлился, вокруг него сочувствующих целая толпа. Тимошка и распалился от их сочувствия, возьми да скажи:

– Убить мало, гада ползучего! Ужо подвернется он мне под руку – не промахнусь!

Жил Эмрич рядышком с заводом, со стороны Коноплянки. Один ходить боялся, возле него всегда верные людишки вьются! Кыштымские мужички, когда рассвирепеют, опасными делаются. А свирепеть было от чего – дуги из них гнул Эмрич, без сроку и отдыху. Додумался он к дому своему от заводской стены подземный ход выкопать. Нырнет в этот ход и, глядишь, уже дома. И на улицу выходить не надо. Утром снова нырнет – и на заводе, прямо из-под земли. Ему же холуи доносили: мол, зубами скрипят мужички, они ведь на вольной опаре заквашены. Ни черта, ни дьявола не боятся.

Однако ж не уберегся Эмрич. Как-то вернулся домой, свет запалил. По всему Кыштыму лампы керосиновые, а у него электричество. Завод-то без электричества не мог, по тем временам эта штука редкостью была большой. В избе-то от электричества совсем светло. Мы тогда на Нижнем жили, так бегали по вечерам к дому Эмрича. Ведь диковинка какая – висит пузырек и светится. Ни дыма тебе, ни копоти. Да, так вот явился домой Эмрич поужинать, вот лег на диван, книжка в руках. Кухарка на суднице посуду моет. Лежит себе на диване, книжечку заморскую почитывает и того не ведает, что пробил его смертный час. Подкрался кыштымский охотник к дому тому, зарядил свою бердану пулей-жаканом, с которой только на медведя и ходят, и хлобыстнул по Эмричу. Окно вдребезги. Охотники у нас меткие, не промахнутся. Та пуля-жакан попала в грудь, Эмрич и охнуть не успел. Кухарка визг подняла. Пока она там визжала, а охотничек в темноте растворился. И навсегда. Никто и до сего дня не знает, кто же укокошил американца.

Жандармы тогда с ног сбились – искали. Весь Кыштым перевернули, а все попусту. Иголку в сене и ту проще было найти. Никаких следов не оставил охотничек. А кто знал – помалкивал.

Ищут-рыщут жандармы, в поту бьются, рады уж на все плюнуть, замять дело, да нельзя. В Питере про убийство знали, в Америку, ясное дело, передали родичам. Те кулаками потрясают – найти убийцу, что за варвары, мол, живут в этом богом забытом Кыштыме. Из Питера, само собой, окрик – искать! Самый главный жандарм приказал. Наши, конечно, ищут, а все попусту. Всяких там подлипал-слухачей подсылали к рабочим, подслащивали, уговаривали, золотые горы сулили. А кыштымцы одно себе твердят – слыхом не слыхивали, видом не видывали. Может, какой бродяга ухлопал, варнак лесной, мало ли их по тайге шатается?

Да-а, а тут один холуй возьми да вспомни, как мой брательник Тимошка похвалялся убить Эмрича. Тот холуй бегом к жандарму: так, мол, и так, Тимошка Сырейщиков убивец, не иначе. Сам себя бил в грудь, грозился кончить господина инженера. Много же народу слышало, как он бахвалился.

Кыштымский жандарм сразу смекнул, что к чему, обрадовался, руки потирает. Еще бы не обрадоваться! Из Питера-то ему пригрозили – коль не найдешь убийцу, прощайся с теплым местечком – должностью своей. А что теплое местечко – факт: у власти и кормежка хорошая. Живи себе всласть и прижимай рабочий люд. А коль погонят – где он еще такую жирную жизнь найдет?

Осень тогда уж наступила, вечера длинные сделались. Наша семья чаевничала. На столе ведерный самовар, батя у меня страсть как любил чайку попить. Сидим, значит, чаевничаем, ни о чем серьезном и не думаем, а беда уже в ворота стучится. Полкан залаял, хрипел прямо от ярости – чужие идут. Матушка и говорит:

– Кого по ночам нелегкая носит?

А батя отвечает:

– Ванюшка Мелентьев, наверно. Намедни сулился зайти.

– Да нет, тять, – возражает Тимошка. – Полкан на него не лает.

Тут дверь распахивается – и на тебе незваных гостей – жандармы. Трое. На боку сабли, фуражки с красным околышем, да все усатые. Среди них и соседушка наш – Леонтий Галыгин. Тоже в жандармах служил. Мы его дом-то стороной обходили, не то чтобы боялись, просто глядеть на него не хотели. Когда в седьмом-то году аресты начались, этот Леонтий больше других выслуживаться старался. Этот Галыгин вперед выходит и говорит:

– Собирайся, Тимошка. С нами пойдешь. Да живо!

– Куда вы его? – это батя встрял.

– Не твоего ума дело, – это Галыгин отбрехнулся. Как же не его дело? Сына уводят жандармы, а отцу и спросить нельзя. Матушка заголосила, Галыгин и на нее рыкнул. Вот бог послал нам соседушку.

– А что я такое сделал? – Это Тимошка прошептал, у него и губы одеревенели от страха. Одеревенеют, шуточное ли дело – жандармы за ним пришли.

– Не прикидывайся овечкой! – Это опять Галыгин прикрикнул. – Знаешь что!

Увели Тимошку, к чаю больше никто и не прикоснулся. Назавтра по Нижнему всякие слухи поползли, а главный слух такой, – мол, убил Эмрича Тимошка, сын Ивана Сырейщикова, кто мог подумать! Тихий парень и такое выкинул! Это он, наверное, за то, что Эмрич прогнал его с завода.

Батя аж поседел за одну ночь, матушку какой-то травой еле отпоили. Не убивал же Тимошка американца, просто не мог. Да еще в те дни мы на покосе жили. Тимошка тоже траву косил.

На допросе Тимошка и заявил:

– Не убивал я… На покосе мы жили.

К слову сказать, от покоса до нашего дома пятнадцать верст, своими ногами измеряно. А жандарм Леонтий Галыгин кулаком по столу – ты убивец. Тимошка на своем стоит. Леонтий ему в ухо. Тимошка от боли морщится и молчит. Добрались до бати, Галыгин ему и говорит:

– Не крутись, Иваныч, скажи Тимошке, чтоб подобру признался. Иначе душу вытрясем.

– Да невинный он, Леонтий Лукич, на покосе мы жили, когда Эмрича-то пристрелили. Спроси хоть Егора Глазкова, хоть у Сергуньки Дайбова. По вечерам вместе у костра сходились.

Да ведь и улик против Тимошки у жандармов не было. Мало ли что сболтнул сгоряча. Слова есть слова. А доказательства какие? То-то и оно. Вот Леонтий и его дружки-жандармы затылок скребут – как быть? Тимошку-то, похоже, отпускать придется. Снова искать надо убийцу-то, а где его найдешь? Из Питера требуют – наказать того, кто стрелял. Тогда Леонтий и пошел на пакость. Соседей-то наших всех знал, кое с кем дружбу водил. Подговорил своих дружков-соседей: мол, покажите против Тимошки. Один иуда показал, будто видел, как Тимошка крался огородом с ружьем. А другой – будто видел его, тоже с ружьем, у дома Эмрича. За какие капиталы купил их Леонтий, не ведаю, но показания они дали. Всякие мерзавцы были. А Тимошке петля. Отпирался он до последнего. Тогда Леонтий Галыгин и говорит:

– Послушай, Тимофей, я бы на твоем месте сознался. Живым-то мы тебя отсюда все одно не выпустим. Прибьем, и точка. А потом скажем – в бега собрался, потому мы его и прикончили. Но ежели сознаешься, жив останешься. Ну дадут тебе десять лет каторги, ты еще молодой – выдюжишь. Домой вернешься. Так что мой тебе совет – сознавайся.

Призадумался Тимошка, посоветоваться не с кем – никого из родичей к нему не пускали. В голове туман – каждый же день били. Замордуют до смерти, это как пить дать. У Леонтия хватка волчья, и сам он волк в человеческой шкуре. Его в восемнадцатом к стенке поставили, а по моему разумению, его надо было собакам на клочья растерзать.

Словом, куда ни кинь, всюду клин. Тогда Тимошка и говорит Галыгину:

– Ладно, согласный я, так и быть сознаюсь. Только вам на том свете это припомнится!

На радостях ему Галыгин еще раз по уху заехал. Мигом разные бумаги сварганили – и в Екатеринбург. Там бумаги поглядели и велят везти туда Тимошку, судить там, стало быть, будут. Бате с матушкой перед отправкой свиданье дали, тут Галыгин маху, конечно, дал. Потому что Тимошка все им начисто обсказал, почему вынужден был сознаться. И про соседей, которые напраслину на него наговорили.

Батя-то у меня решительный был, пошел к своим друзьям-рабочим посоветоваться. Тогда Нижний-то завод и забурлил. Но Тимошку уже увезли, хотели в укромном местечке Галыгину голову проломить, но он почуял, что дело неладно, и один нигде не появлялся.

Собрался батя ехать на суд в Екатеринбург. С ним вместе увязались Егор Глазков да Сергуня Дайбов, соседи наши по покосу – они же видели Тимошку на покосе, вместе у костра ночи коротали. Всем гамузом и поехали, матушка тоже не усидела дома.

Приехали в Екатеринбург, в суд их пустили, публике не возбранялось присутствовать. А тут дело такое громкое – убийцу Эмрича будут судить. Народу, само собой, набилось видимо-невидимо, даже в проходах стояли. Вот вводят Тимошку два солдата с винтовками. Острижен наголо, под глазами синяки, похудел шибко. Матушка от слез удержаться не может.

И начался суд. Судья и спрашивает:

– Тимофей сын Иванов Сырейщиков, признаешь ли ты себя виновным?

Тимошка встал, взгляд в пол вперил и отвечает:

– Невиновный я…

– Как это невиновный? Ты ж во время дознания самолично признался, что застрелил господина Эмрича из берданы. Вот протокол, вот твоя подпись.

– Это меня господин Галыгин принудил, под страхом смерти. Никого я не убивал.

Что тут поднялось! Шум, крики. Судья стучал деревянным молоточком, а потом взял да прикрыл всю лавочку: мол, суд переносится на завтра. А назавтра у дверей часовых, поставили. Наши было сунулись, а им от ворот поворот – не велено пущать даже отца с матерью. Вот так. Судили за закрытой дверью. И все одно признали виновным – двенадцать лет каторги. Но четыре года скостили, потому как Тимошка был еще несовершеннолетним. Тогда же совершеннолетним делались в двадцать один год.

И загремел наш Тимошка на каторгу ни за что ни про что. Домой вернулся в семнадцатом, уже после Февральской революции. Еле-еле ногами передвигал, в чем только душа держалась. На Алдане чахотку-то нажил. Не будь революции, сгинул бы наш Тимошка не за ломаный грош. А так он только пять оттрубил вместо восьми. Матушка его травами лечебными отпоила, на ноги поставила. И жил он еще до самой Отечественной войны. Глядишь бы и подольше пожил, но на лесозаготовках под лесину попал. Два сына осталось, по свету белому разлетелись. Даже и не скажу, где они, – со мной не переписываются, в Кыштым не заглядывают.

Вот какая история приключилась с моим брательником Тимошкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю