Текст книги "Кыштымские были"
Автор книги: Михаил Аношкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Кыштымские были
Куприяновы
Повесть
Отпуск
Андрееву обещали путевку в Сочи, но в последний момент отказали: какая-то неувязка получилась. Григорий Петрович обиделся. Однако поразмыслив хорошенько, решил, что случилось даже к лучшему. В июле в Сочи адское пекло, даже в тени духота. Народу тьма-тьмущая, в автобус свободно не войдешь, а на пляжах некуда упасть камню: вся Россия туда съезжается.
А на Урале июль самый расчудесный месяц. Можно загорать не хуже, чем на юге. Бывает, правда, ненастье. Но что за беда! Оно кратковременное. И дождь теплый – парной. Рыба на любом озере клюет. К тому же, это месяц всяких ягод.
И давно Григорий Петрович не гостил в родных краях. Наездом, на день-два, заглядывал и то в год раз. Хотя жил совсем недалеко: три часа езды от Челябинска на поезде.
Неудача с путевкой неожиданно обернулась привлекательной стороной. Не мешкая, Григорий Петрович начал собираться в дорогу. Он полагал, что впереди у него целый океан свободного времени, который не просто исчерпать, океан маленьких и больших радостей, встреч, длительного свидания с родиной.
Волнение охватило Андреева, когда поезд, останавливаясь, как говорят, у каждого телеграфного столба, добрался, наконец, до станции Бижеляк. Отсюда начинались истинно кыштымские места. В детстве ездил сюда за клубникой, много ее было на солнечных полянах за старыми кирпичными сараями. На озере Улагач, в километре от станции, ловил с отцом окуней. Улагачский окунь славился отменным вкусом. Ближе к Кыштыму в пологих каменистых берегах, заросших диким малинником и шиповником, плескалось озеро Акакуль: рыбное, красивое, издавна облюбованное под пионерские лагеря. Когда-то и Григорий Петрович побывал в таком лагере на Акакуле. Мало что осталось в памяти, но вот военную игру запомнил. Звеньевого Гришку Андреева выбрали командиром отряда, но отряд бесславно проиграл сражение. Но пионервожатый, бывший матрос, успокоил:
– Выше голову! За битого двух небитых дают. Сам Суворов говаривал!
Да, были игры. Была настоящая великая война, которая опалила и Григория.
Если до Аргаяша за окнами мелькала степь вперемежку с березовыми колками, географы называют ее колковой степью, то за Бижеляком загустела кондовая сосновая тайга. И сразу все стало по-другому – добротнее, весомее и сумеречнее. На верхушках темных сосен догорал тихий июльский вечер.
Возле станционного домика Бижеляка вовсю горел костер. Молодайка башкирка что-то колдовала возле котелка, висящего над огнем. Мальчишки бегали вокруг костра, а потом затеяли возню. Самый маленький, у которого то и дело спадали трусики, а он их поддерживал рукой, оказался возле молодайки. Она наградила его подзатыльником.
Поезд торопился к Кыштыму, и Григорий Петрович уже не мог оторваться от окна.
Леса. Они перемежались с вырубками, на которых дружно и густо поднимался молодой сосняк.
И вдруг над молодым сосняком вырос светло-зеленый купол церкви, которая была построена на горе еще в середине девятнадцатого столетия – красивая и ослепительно белая. Поэтому и зовут ее «Белой». С ее звонницы видно далеко окрест, проглядываются даже купола Каслинской церкви, а это как-никак восемнадцать километров.
Прогремел под колесами мост через Кыштымку. Усмиренная плотиной электролитного завода, она теряется в крутых берегах. Течет медленно, а потому заросла ряской, кувшинкой и камышами.
По крутым берегам гнездятся дома, сбегаются в улицы, уходят к центру.
Из вагона Андреев выскочил одним из первых. Приземистое желтое здание вокзала почти не менялось на его памяти. Только пристроили к нему служебные помещения, такие же приземистые, как сам вокзал. Раньше под окном дежурного висел маленький звонкий колокол, радостно возвещавший прибытие поезда и грустно – его отход. Колокол сменило радио. Иные времена, иные песни.
На западе высятся две горы – Сугомак и Егоза. У Сугомака вершина острая, а у Егозы – плоская. Между ними приютился пригорочек, словно верблюжий горб. Многое могли бы рассказать эти горы – и как пришли сюда русские поселенцы, и как задымили первые заводы. И про пугачевскую вольницу, и храброго предводителя работных людей Клима Косолапова, и про большие Кыштымские пожары. Наверное, в их беспристрастной памяти нашлось бы место и последним десятилетиям, должны помнить они и Григория Петровича.
Андреев погрузился в атмосферу родного городка. Дома здесь, в основном, одноэтажные, рубленные из сосен или заливные из шлака. Расселились по земле широко и вольготно – с огородами, садами, с амбарами и сеновалами. И улицы у́же, чем в большом городе, и извилистей – то стремительно вбираются на гору, то не спеша сбегают с нее. И шуму меньше, нет здесь звонкого движения, как в Челябинске. И воздух иной – притекший с гор, чуть попахивает лесным дымком и огородным укропом. И люди здесь иные – проще, без претензий одеваются, хотя и модники тоже есть, в движениях неторопливее, приветливее, потому что знают друг друга если не хорошо, то хотя бы шапочно.
Лет шесть назад у Григория Петровича еще был жив отец. Случалось, ходили они с ним по центральной улице, которую зовут именем Республики. Григорий диву давался, как только не заболела у отца шея. Он ежеминутно с кем-нибудь здоровался. Одним просто кивал головой, а других приветствовал церемонно, по-кыштымски: снимал картуз, чуть кланялся и говорил:
– Мое почтенье, Иван Митрич.
Григорий Петрович в иные дни мог пересечь Челябинск из конца в конец, увидеть массу народа – и ни одного знакомого! А ведь их много!
В Кыштыме ж знакомых почти не осталось. Многие сверстники не вернулись с войны, других судьба разбросала по Союзу.
Странно и грустно как-то. Идет по знакомой улице. В иных местах даже камни те же, что горбились в дни детства. И дома те же, только почернели – дома ведь тоже могут стареть, как люди, и стареть каждый по-своему.
Вот дом на углу Пушкинской и Республики. Те же наличники, тесовые ворота с резными финтифлюшками. Даже лавочка у ворот сохранилась. Прошумело над этим домом тридцать лет и будто ничего не изменилось. Вроде постучи в ставень, и выйдет Мишка Муратов. Постучи все-таки, постучи и спроси:
– Где Михаил Муратов?
На тебя округлят глаза: это что же, человек с луны свалился? Убит Михаил Муратов в Отечественную, убит в двадцать лет и похоронен вдали от родного Кыштыма.
Идет Григорий Петрович мимо этого дома, держит на него равнение. Они с Мишкой учились в одной школе, ходили с ночевкой на рыбалку, хлебали уху из одного ведерка.
А вот еще один дом, но только уже рядом с отцовским, на Кировской улице. Григорий Петрович заглядывает в окошки. Никого. А то появится чье-то лицо, незнакомое. Чужие. Постояльцы. Хозяин сидит у ворот на лавочке и разговаривает сам с собой. Ему семьдесят, он полуглухой. Волосы редкие, седые наполовину. Оброс белой щетиной, бреется редко – в неделю, наверно, раз.
То дядя Петя Бессонов. В четырехоконном доме до войны было шумно и тесно – росло семеро ребят. Закадычным другом Григория был Николай. Уехал на войну и не вернулся. Повырастали бессоновские ребята, обзавелись семьями, понастроили свои дома. От рака умерла хозяйка. И опустел шумный дом. Доживает свой век дядя Петя, доживает один-одинешенек. Пустил квартирантов, чего ж пустовать хоромам? С людьми ему говорить трудно. Оглох. Раньше людей его профессии называли глухарями. Котельщики. Клепали котлы, металлические трубы – о сварке еще не мечтали. Ставили они трубу на заводе, били по заклепкам кувалдами, и звон стоял по всему Кыштыму.
Часами сидит дядя Петя на лавочке и разговаривает сам с собой. Вроде беседует с умершей женой, отчитывается о своем житье-бытье бобыля:
– Вот ведь, Тонь, каки дела. Пензию получил, купил чекушку, тебя помянул. У Витьки гости были, меня не позвали, Тонь, не позвали. Лялька приходила. Чаю, Тонь, приносила, я ведь чаю, Тонь, забываю кипятить. Мне одному-то зачем?
– Здравствуйте, дядя Петя, – кланяется Григорий Петрович.
– Мое почтенье, – отзывается старик. – С приездом.
И опять углубляется в самого себя.
Отгорела-отполыхала ярким сполохом его жизнь. Но не исчезла бесследно – продолжается в сыновьях и дочерях, во внуках тоже и в том, что сумели сотворить его сильные когда-то руки.
Сугомакская встреча
Проснулся Андреев вдруг. Загадывал не проспать – хотел пораньше уйти на рыбалку. Но проснулся не из-за того, что загадывал. Его разбудили петух и собака. Петух горланил под самым окном, оно было открыто и только занавешено тюлевой шторкой. Собака Пушок лаяла на своего – с повизгиванием и ласково. Виктор, муж сестры, собирался на работу. Сегодня он в первую смену, на электролитном медь плавит. Сестра с ребятами в пионерском лагере – воспитатель. Ребята отдыхали по путевкам, возле нее, Виктор что-то неразборчиво выговаривал Пушку, а тот тявкал, вроде бы соглашался с чем-то. Но вот хлопнула щеколда. Пушок тявкнул еще раз и, гремя цепью, полез в конуру досматривать свои собачьи сны. Только петух не унимался. Если не орал, то горделиво и звонко кричал: «Ко-ко-ко!»
В комнате полусумрак. Солнце придет сюда во вторую половину дня. В этом доме Григорий Петрович прожил первые свои восемнадцать лет.
Мать не спит. Ходит в другой комнате. Видно, прибирается – слышен звук отодвигаемого стула, шарканье веника по полу.
Матери под семьдесят, но она неугомонна и деятельна. Их с отцом соединила гражданская война. Иначе откуда бы коренному кыштымцу узнать девушку, которая жила на Каме? Отец, пока служба не забросила его в провинциальный городишко Сарапул, вообще не ведал, что существует на свете Кама. А мать про Кыштым ничего не слышала. Приехав сюда, тосковала по Каме, но годы и новые привычки взяли свое. Позднее о родине вспоминала реже и реже. Лишь недавно горько вздохнула – как хочется поглядеть на Каму, встретиться с детством после долгой разлуки…
Мать швея. С пятнадцати лет за швейной машиной. Еще ученицей всадила в палец иголку. Стала вытаскивать и поломала. Непонятно почему она тогда не вытащила конец иголки из пальца, но вот не вытащила. А кончик попал в кровеносный сосуд и поплыл по нему. Уже на склоне лет почувствовала тягучие боли в левой руке. Врачи терялись в догадках – в чем причина? Мать и сама забыла про иглу. Осмотрели больную руку на рентгене и обнаружили у плечевого сустава странный предмет. Руку оперировали и извлекли обломок иглы, который почернел от ржавчины. Более сорока лет плавал он в крови, как еще до сердца не добрался.
После смерти мужа стала она замкнутой, ушла в себя, легко раздражалась. И слушает разговор дяди Пети с самим собой и не может удержать слез.
Бессоновский дом двором своим примыкал к дому Андреевых. Когда дядя Петя ходит по своему двору и разговаривает, то во дворе Андреевых можно разобрать каждое слово. Бывало, мать скажет:
– Петя Бессонов опять с Тоней разговаривал. На ребят жаловался. Все причитал: «Тоня, Тоня, на кого ты меня оставила?»
У матери глаза влажнеют, лицо вовсе морщинится.
Встает она рано. Сейчас остановилась возле дверей комнаты, где спал сын, прислушалась. И неожиданно обратила внимание на хулиганские выходки петуха. То горланит, то кричит «ко-ко-ко!». Замахнулась веником на горластого:
– Кыш, проклятый!
Григорий Петрович улыбнулся. Спрыгнул с постели и подошел к окну. Мать увидела его.
– Разбудил тебя мохноногий?
– Сколько же времени?
– Шестой.
– Ого! Пора.
– Куда собираешься?
– На Сугомак.
– Выпей хоть стакан молока.
Озеро Сугомак раскинулось на западной окраине, между городом и горой. Оно красивое. В него смотрится гора Сугомак. На юге проглядывались горы Уральского хребта – Юрма. Сплошная синь.
Андрееву и в голову не приходила мысль о том, что на озере он будет не один, что есть и другие рыбаки, которых тоже нельзя удержать в теплых постелях. У кустика замерли мальчишки. Серьезные рыбаки, если пришли в такую рань и не шумят. На насыпи пристроился дед. На седых волосах лежит кепчонка, в зубах папироса, на плечах брезентовая роба, такие выдают на заводах как спецовку. Черные шаровары заправлены в кирзовые сапоги. Под ногами стоит плетеная корзина – пестерь, закрытая фанерной крышкой. Сбоку на крышке есть вырез, в который могла пройти рука.
У деда веером закинуто пять удочек, ничего себе, основательный рыбак. С таким рядышком и посидеть не грех, если не прогонит.
– Доброе утро, – сказал Григорий Петрович, останавливаясь возле рыбака. Тот быстро глянул на незваного гостя из-под лохматых бровей, пробурчал и потянулся к удилищу – поплавок принялся плясать по воде, а от него во все стороны тихие круги поехали. Но тревога оказалась ложной.
Старик выпрямился и выплюнул под ногу потухшую папиросу.
– Клюет?
– Балуется, – неохотно отозвался дед.
– На уху нарыбачить можно?
– Попробуй.
Григорий Петрович расположился недалеко от старика. Насыпь выложена камнями, к воде они спускаются круто. Насыпь эта старинная. Когда-то здесь проходила узкоколейная дорога на Карабаш. Там добывали медную руду, плавили ее на заводе и отправляли на Кыштымский медеэлектролитный, где ее рафинировали. Узкоколейка неудобна стала тем, что пропускная ее способность была мала и в Кыштыме приходилось делать перевалку – существовала даже специальная перевалочная база. Сейчас к Карабашу провели ширококолейную дорогу, а узкоколейку забросили, рельсы пустили на переплав.
Григорий Петрович поудобнее примостился на камне и принялся готовить удочки, а их было две. И вдруг одолело ого нетерпение. Скорее насаживай на крючок червяка и бросай в воду. Самый главный ерш или самый отчаянный окунь только и ждут твоего червяка. Дедову приманку брать не хотят, потому что он посетитель здесь постоянный и надоел им. Ты же рыбак приезжий, в Челябинске не больно нарыбачишься, там на каждую махонькую рыбешку в реке Миасс приходится по полтора заядлых рыбака.
Григорий Петрович, по давнишней, еще с детства усвоенной привычке, поплевал на червяка и забросил удочку в озеро. Следом закинул вторую. Начинается самое волнующее – ожидание поклевки, напряженное гляденье на поплавки. Они лежат на воде спокойно, готовые запрыгать в любую минуту. Но почему-то не прыгают.
Андреев косится на деда. Тот из-под кустистых бровей сторожко наблюдает за своими поплавками. Ага, качнулся один, завалился набок – поплавок из гусиного пера, и поехал в сторону. Хватай скорее, чего же ты, старый, дремлешь? Но дед не спешит, и вдруг хватает удилище и тянет на себя. В воздухе на леске, извиваясь, повис зеленый окунь. Дед поймал его, снял с крючка и сунул в пестерь. Пока налаживал червяка, заплясал другой поплавок. Дед не торопясь закинул первую удочку, а потом уже потянул другую. Ерш! И вот такой образовался у деда конвейер. Не успеет снять рыбку с одного крючка, глядишь, попалась на другой. Работал спокойно, без удивления и восторга, не обращая внимания на соседа.
У Андреева тишь да гладь. Не признала сугомакская рыба челябинского рыбака. Пока дед таскал одну за другой, Григории Петрович сумел поймать всего семь рыбок.
И вдруг наступило затишье и у деда. Только после этого он проявил интерес к соседу.
– Вроде бы нездешний, как я погляжу по обличью-то? – спросил он.
– Да.
– Откедова?
– Из Челябинска.
– Вон оно как. В отпуск небось?
– В отпуск.
– Смотри-ка ты! У нас хорошо. Раздолье. И рыбалка опять же ладная. Красотища кругом – залюбуешься, помирать не надо.
– Зачем же помирать?
– У сродственников гостишь-то?
– У матери.
– Чей же будешь?
Григорий Петрович ответил.
– Вон оно как! Знавал твоего родителя, любитель был рыбу ловить, царство ему небесное. Житье-то в Челябинске лучше нашего али нет?
– Да как сказать? Где нас нет, там и лучше.
– Это верно. Мой Васька в Свердловске живет, а пишет – тятя, не тот коленкор, лучше нашего Кыштыму нету на свете городов. Тоскую, пишет.
– Домой возвращался бы.
– Я ему это же – плюнь на все и айда в Кыштым. Не едет, едрены шишки. Нечего, слышь, делать у нас.
– Кто же он?
– Да по ученой части. Тоже приезжает рыбачить, а нынче в каких-то Сочах отдыхает. Чего его туда потянуло? Здесь красотища такая, и главное – пользительная для здоровья.
У деда снова запрыгал поплавок, у Григория Петровича – сразу оба. Возилась с удочками молча. А как снарядили их, опять продолжили разговор, благо поплавки вели себя смирно. Первым начал дед – словоохотлив.
– И меньшая каждое лето приезжает. Страсть уважает рыбу. Как она приезжает, я рыбаком становлюсь. Все озера обшастаю, а на уху или на пирог поймаю. Намедни на Плесе подъязка славного словил – чуть не кило потянул. Вчерась окунь здесь подходящий клюнул.
– Дочь тоже в Свердловске?
– Там. Она, вишь, десятилетку-то кончила, Васька ее туда и вытребовал. Учил в институте. Теперича она там сама студентов учит. Башковитая девка, не хвалясь скажу, а вот по семейной жизни невезучая.
– Отчего так?
– В лицо уродилась смазливая, не в меня, в мать. У меня-то, гляди, нос картошкой, брови, как у лошади грива. Нету во мне красоты, а вот Евдокея у меня красавица в молодости была. Ленка в нее. Только мужика вот подходящего себе не найдет. Повязался какой-то брандахлыст, она ему поверила. Мальчишку народила, и брандахлыст-то укатил неведомо куда. Советовал через суд его разыскать, а она, ядрены шишки, не хочет, больно ученая, нос задирает. Я, грит, унижаться не хочу, сама проживу как следоват. Внучонок ласкобайкой растет, пятый годок ему. Нам со старухой утеха. Ленка-то в Свердловске, а он у нас. Намедни и сама приехала.
– Учительница?
– Студентов учит. Дома не успеет носа показать и – по соседям. Собирает она, вишь ты, этот… как его… уж больно мудреное слово-то, натощак не выговоришь. Ну, песни там всякие, небылицы.
– Фольклор?
– Во-во! Ну его к шуту. Поначалу ко мне приставала: расскажи да расскажи. По молодости-то я и вправду всяких сказок знавал не перечтешь сколько, а теперича перезабыл. Стану рассказывать, а она, грит, не то. Будто я сказки повторяю, которые уже в книжках описаны. Откуда мне знать – описаны или не описаны. Осталось в памяти, вот и говорю. Одну сказку все же записала. Про Лутонюшку.
– Так эта сказка тоже напечатана.
– Вот так, едрены шишки! Она говорит, нет. Где та сказка напечатана-то?
– Ее Лев Николаевич Толстой написал.
– Вот оно как. А что же, он в здешних местах бывал или как?
– Здесь он не бывал.
– А как же он про Сугомак сказку знает?
– У него не про Сугомак.
– Моя сказка про Сугомак. Поди, тоже интересуешься?
– Кто же сказками не интересуется? Дурачок да глухой.
– Это ты верно, парень. Сказка – умное дело. Рыба-то никак перекур устроила. Может, и нам того – перекурить?
– Давайте.
– Так про Лутонюшку тебе рассказать?
Старик вытащил пачку «Беломора», хотел угостить Андреева, но тот не курил.
– Вишь мыс в озеро выдается, – показал старик на противоположную сторону озера. Действительно, там был мыс и корабельные сосны на нем. – Слышал, как зовут?
– Толстый мыс.
– Верно, парень. Хоть живешь в Челябинске, а родного не забыл. Толстым мысом прозвали потому, как там растут толстые сосны. В ранишние-то времена на мысе землянка была вырыта, в землянке-то и жил Лутонюшка.
– Землянка, наверно, и сейчас есть?
– Нету. Теперича там рыбаки балаган поставили. Да ты меня, едрены шишки, не перебивай. Сам собьюсь. Была у Лутонюшки мать-старушка, и на всем белом свете никого больше. Девицы на него не заглядывались, сморчком на вид был – рябенький да сухопаренький. Но голову бог дал светлую и руки золотые. Рыбу-то, вишь, ловил, а матушка продавала, тем и жили. До войны, бывало, какая-нибудь старушка рыбу покладет в решетку, решетку на тачку, ездит по улицам и кричит – кому рыбы надо? Рыбу берите! Берите свежую рыбу! Помнишь небось?
– Помню.
Лутонюшка ловил, а она продавала. Придет на бережок, сядет на камешек и кличет сынка-то. Он услышит се голосок и отзывается – плыву, матушка, плыву, рыбки тебе везу. Привезет, а рыба вся на подбор – лини, щуки, окуни с лопату, подъязки случались тоже. Мать ему поесть принесет. Посидят так-то на бережку, поговорят о том, о сем и опять каждый за свою работу. Однажды слышит Лутонюшка, будто зовет его кто-то к берегу в неурочный час. Матушка не должна еще прийти, голос-то похож на нее и не похож. Не поплыл, а в скорости и матушка пришла, ее-то голос он знал, от какого хошь отличит. Отдал ей рыбу, закусил, как водится, и говорит:
– Звал меня кто-то, матушка. Голос твой и не твой. Не поплыл я.
– Еще позовет, тоже не плыви, сынок. Это лесная девка тебя зовет.
А тот, глупенький, спрашивает:
– Какая такая девка? Но слыхал я что-то про такую.
– И дай бог не слышать. У нее любовь жгучая. Кто полюбит лесную девку, свет белый забудет. Ее за то от людей прогнали. Полюбит одного, высушит, другого ищет. Не откликайся ей, сынок.
– Ладно, матушка. – Это ей Лутонюшка отвечает, а сам про себя думает: ишь какая любовь на свете есть, а я и не знаю. Чудно даже – от любви высохнуть можно. От любви цветут, ядрены шишки, а не сохнут, тут матушка чего-то напутала. И вот, стало быть, на другой день приходит опять лесная девка, уж она как повадится, ее не отобьешь, и зовет к себе Лутонюшку. Так, едрены шишки, и зовет:
– Иди ко мне Лутонюшка, иди, не покаешься. Дам я тебе то, чего никто не давал и не даст, стало быть.
Любопытно ему все же хоть одним глазком на нее взглянуть, какая она есть-то. Вспомнил наказ матушки, шепчет – чур, чур, не меня. Оторопь берет. А девка кличет и кличет. Будто чует, что на сердце-то у него смятение. Ладно, думает, гляну на нее и обратно. За погляд-то не берут. Поплыл Лутонюшка к берегу, не надо было ему уж и плыть-то, едрены шишки. Ишь как все повернулось. Матушка далеко, в Кыштыме, не поможет, хотя и вещало ей сердце о беде. Пристала лодка к берегу, глянул Лутонюшка на лесную девку и оторопел. Лесная-то девка – красавица несусветная, а в глазах прямо-таки огонь – мигом опалил Лутонюшкино сердце. И стояла-то она перед ним в чем мать родила, стало быть, все прелести на виду. Потерял Лутонюшка свою волю, тут уж не стал сам себе хозяином. И увела его девка в лес. Пришла матушка на бережок, видит, лодка на волнах качается, рыба в ней всякая, а сына нету. Обо всем и догадалась – увела его лесная девка в свои владения, а оттуда еще никто не возвращался. Собрала в кошелку последнюю рыбу, поплакала, предала анафеме бесстыжую и поплелась домой.
И что главное, парень, материнская-то любовь нисколько не слабее девкиной оказалась. Девкина любовь сушит Лутонюшку, злая эта любовь, а материнская бережет. Видит девка – не простой парень попался ей, еще сильнее распаляется, чары свои распускает. Вот-вот Лутонюшка поддастся ей, вот-вот сгорит от ее любви, ан нет опять силу набирает, это его материнская любовь поддерживает. Сберегла Лутонюшку, а он уловил минутку да сбег. Опять же на Сугомак и пришел, где лодку-то оставил. Глядит, а на пенечке матушка горюет о нем. Закричал от радости. Только глядь-поглядь, откуда ни возьмись перед ними бесстыжая лесная девка, глазами жжет Лутонюшку, а добиться ничего не может. Потому как рядом матушка стоит, чары ее отводит и девкин огонь тушит! Озлилась тогда лесная красавица, в черную гадюку обернулась и к матушке – ужалила ее. Схватил Лутонюшка здоровенный сук и размозжил змее голову. И в тот же миг в сосну превратился, рядом вдруг старая береза поднялась, сережки к воде опустила. И сейчас стоят рядом – сосна и береза, сын и мать. От лесной девки и следа не осталось. Уразумел, что к чему?
– Уразумел-то уразумел, только вот не пойму – зачем было враждовать материнской любви с девкиной? Парню ведь и та и другая нужна.
– А тут, вишь ли, злая любовь.
– Разве любовь бывает злая?
– А то как же? – удивился старик. – Пора уже домой, едрены шишки. В глыбь ушла рыба, полдневать.
Старик принялся сматывать удочки, связал их бечевкой и положил на верх насыпи. Сам присел у воды на корточки, напился из пригоршней, а потом умыл лицо.
– Сугомакской водой умываться, – сказал он, – одно удовольствие – молодеть будешь. А вы позабрались в тесноту, пылью дышите да еще радуетесь.
– Кому что нравится.
– Оно конечно, да только в Кыштыме лучше. Ну, прощевай. За байку не обессудь.
– Да что вы – спасибо!
– А то еще, чего доброго, подумаешь – чокнутый дед-то, едрены шишки, сказочки рассказывает.
В самый последний момент Андреев вдруг спросил:
– Послушай, дед, продал бы ты мне рыбы на уху. Из десяти-то моих рыбок кошке уха будет, не больше.
Григорий Петрович и сам удивился, что сунулся с такой просьбой. А старик навесил на глаза густые брови, враз как-то ощетинился. Андреев даже подивился – совсем другой человек стоял перед ним. Возьмет сейчас и отругает. Зачем же, скажет, ты деньги предлагаешь, на уху-то я тебе и так дам. У меня хватит. Но старик ответил:
– На уху, говоришь? Этта можно. Слухай, давай так – я тебе тридцать окуньков и ершей, а ты мне трояк. А? Для ровного счету.
Андреев подумал, что старик шутит. За тридцать рыбок – и трояк! В кармане же у него был всего рубль, прихватил на всякий случай. Старик буравил его своими глазами, ждал.
– Спасибо, но у меня с собой таких денег-то нет.
– Губы толще, брюхо тоньше, – сказал старик, закинул на плечо удочки и пошел прочь. Андреев чувствовал себя неловко – не то из-за того, что затеял этот разговор о рыбе, не то оттого, что старик вдруг повернулся к нему неприглядной стороной, это после рассказа-то про Лутонюшку и своих детей.
С гор потянул голубой ветерок. Озеро пошло рябью. Чуть позже ласковая волна стала тихонечко биться о камни. Так она билась и тыщу лет назад. В то же время у сказки, даже очень мудрой, бывает свой конец.