Текст книги "Москва и москвичи"
Автор книги: Михаил Загоскин
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
«Это было лет двадцать тому назад, – сказал Максим Степанович Засекин, придвигаясь поближе к столу. – Я еще жил тогда в Москве и бывал очень часто у княгини Варвары Алексеевны Линской, которая, прожив лет десять за границею, приехала в Москву повидаться с родными и заложить остальное имение в Опекунский совет. Княгиня Варвара Алексеевна была женщина весьма приятная, страстно любила все изящные художества, слыла большою музыкантшею, говорила отлично по-итальянски, превосходно по-французски и даже очень недурно по-русски; одним словом, она была в полном смысле женщина замечательная. Разумеется, ее общество состояло также из людей недюжинных. К ней езжали все современные знаменитости, артисты, музыканты, писатели, иностранцы, особенно по вторникам – это был ее день. Княгиня жила в огромных палатах на Тверской; ее небольшая прислуга состояла почти исключительно из одних французов, кроме швейцара и метрдотеля, то есть дворецкого. Первый был толстый, тяжелый немец; второй, который, по-видимому, пользовался всей доверенностию княгини и держал себя очень благородно, был какой-то кривой итальянец, впрочем, человек не старый и вовсе не безобразный собою. Из этого описания вы видите, что княгиня Линская жила совершенно на иностранную ногу. Обедать она у себя никого не оставляла; об ужине и речи не было, чаю также не подавали, но зато по вечерам потчевали всех гостей мороженым, и хотя это было зимою, а в обширных комнатах ее сиятельства большого тепла не было, однако ж я помню, что многим очень нравилось это итальянское угощение, тем более что оно вовсе не походило на наше пошлое русское хлебосольство.
Однажды вечером я заехал довольно поздно к княгине; так как это было не во вторник, то я застал у нее всего человек двух или трех гостей, и в том числе одного знаменитого московского философа и поэта, которого я не назову по имени, потому что вы едва ли когда-нибудь о нем слыхали: он трудился вовсе не для потомства, а для одних только дамских альбомов, и, надобно сказать правду, в свое время его мадригалы и триолеты были в большом ходу. Когда я вошел в гостиную княгини, этот поэт говорил с величайшим восторгом о знаменитой Шиллеровой трагедии «Разбойники». Надобно вам сказать, что эта трагедия, переведенная на русский язык господином Сандуновым, имела необычайный успех на московском театре; об ней только и говорили. Я сам не пропускал ни одного представления, и, как теперь помню, когда Карл Моор, получив письмо от брата, вбегает на сцену и говорит с исступлением: «О, люди, люди, порождение крокодила!..» – или когда он клянется над трупом своего отца отомстить его убийце и восклицает: «О ты, возжигающий огнь твой превыше нощи!» – у меня всякий раз так волосы дыбом и становились. Конечно, я и тогда не очень понимал, что такое «возжигать свой огнь превыше нощи», но самый звук этих слов мне так нравился, что я вовсе не заботился о смысле. Одно только мне было не по сердцу: всякий раз, когда я смотрел эту трагедию, преступление и порок переставали мне казаться отвратительными; были даже минуты, что я видел в этих разбойниках каких-то притесненных героев, несчастных жертв людской несправедливости, и, признаюсь, мне до смерти хотелось, чтоб не их перехватало правительство, а чтоб они разбили наголову посланное против них войско. «Нет, – думал я, когда этот драматический чад выходил из моей головы, – лучше, если б Шиллер не сочинял этой трагедии! Ну что хорошего? Я человек тихий, смирный, а вот два часа сряду смотрел с любовью на разбойников и, коли правду сказать, во все это время жил с ними душа в душу».
– Вы видели новую трагедию Шиллера? – спросила меня хозяйка, когда я раскланялся и сел.
– Несколько раз, княгиня, – отвечал я.
– Как она переведена?
– Очень хорошо.
– А что вы об ней думаете?
– Я думаю, что она с большими достоинствами и что ее мог написать только человек гениальный; но я очень жалею, что Шиллер выбрал такой безнравственный и неблагодарный предмет для своей трагедии.
Поэт кинул на меня презрительный взгляд и улыбнулся самым обидным образом.
– Неблагодарный! – повторил он вполголоса. – А почему, сударь, этот сюжет кажется вам неблагодарным?
– Потому, – отвечал я, – что Шиллеру нельзя было представить разбойников в настоящем их виде; они были бы тогда слишком отвратительны и возбудили бы в зрителях одно чувство омерзения; следовательно, он должен был, чтоб облагородить своих героев, наклепать на них добродетели, которые вовсе им не свойственны; а, воля ваша, представлять в пленительном виде злодеев, усыпать цветами гнусный порок…
– А что ж, по-вашему, – прервал стихотворец, – цветами должно усыпать добродетель, что ль? Ведь вы сами, господа моралисты, говорите, что она в этом не нуждается; и что можно сделать из этой бесконечной до-бро-де-тели, которую нельзя даже и в порядочный стих упрятать! Нет, сударь, наш век идет вперед, его требования гораздо выше этого. Давайте нам сильные, необузданные страсти, неистовую любовь и даже порок, лишь только умейте облекать его в пиитическую форму.
– Помилуйте, – сказал я, – да что ж хорошего, если благодаря этой пиитической форме порок будет мне казаться прекрасным?
– Так что ж? – возразил поэт. – В этом-то и заключается великая тайна гениального писателя. Он возьмет кусок скверной грязи, и она в руках его превратится в чистое золото. Возбудить в толпе участие к страждущей невинности, к великодушному человеку, к добродетельной женщине – большая диковинка! Но заставить меня любить злодея, смотреть без отвращения на убийство, грабеж, преступную любовь, одним словом, поэтизировать все то, что мы называем пороком, – вот истинное торжество гениального писателя, этого чародея, который, вопреки нашему рассудку, увлекает нас за собой неизъяснимой прелестью своего таланта!
Я доложил этому восторженному поэту, что совершенно с ним согласен, что представлять в очаровательном виде самые отвратительные людские страсти может только человек гениальный и что морочить до такой степени добрых людей, конечно, дело нешуточное и требующее необычайного таланта; но что нам, то есть людям, стыдно бы, кажется, отбивать лавочку у бедного черта, который также не без дарования и, как всем известно, давно уж занимается этим же самым делом. Хозяйка и другие гости улыбнулись; но, вероятно, моя шутка не очень понравилась господину поэту: он посмотрел на меня ни дать ни взять, как грозный Карл Моор на своего окаянного брата, то есть с глубочайшим презрением, и повернулся ко мне спиною.
– Ваше замечание совершенно справедливо, – сказала княгиня, обращаясь ко мне. – Но я, однако ж, не во всем согласна с вами: я не нахожу, чтоб Шиллер ошибся в выборе своего сюжета. Во-первых, Карл Моор не простой разбойник; при других условиях он мог бы сделаться великим человеком, героем, и если несчастные обстоятельства и людская злоба превратили его в разбойника…
– Нет, княгиня, – прервал я, – не обстоятельства и не людская злоба, а Шиллеру угодно было сделать из него разбойника. Я, по крайней мере, думаю, что такие благородные душегубцы могут только существовать на сцене.
– Извините меня, – сказала княгиня, – это оттого, что вы не имеете понятия о пиитических разбойниках Италии; знаете ли, что эти калабрийские бандиты очень часто напоминают Карла Моора? Да вот хоть известный Фра-Диаволо – слыхали ли вы о нем?
Я признался в моем невежестве.
– Так я вам расскажу, что сделал однажды этот знаменитый разбойник, – продолжала княгиня. – Одна богатая и немолодая уже вдова, графиня Дольчини, жила в своей загородной вилле, недалеко от Портичи. Ей так много рассказывали об этом Фра-Диаволо, который одних грабил, другим сам давал деньги, то показывался под именем знатного путешественника в лучших обществах Неаполя, то в монашеской рясе ходил по деревням и говорил проповеди на площадях и даже, по рассказам весьма достоверных людей, являлся в один и тот же день в Терачино, в Калабрии и в Солерно. Все эти рассказы возбудили наконец в величайшей степени любопытство графини, и она часто говорила, что дорого бы дала, чтоб взглянуть хоть раз на этого Фра-Диаволо.
Однажды после обеда графиня прогуливалась в своем саду; она шла по дорожке, проложенной вдоль стены, которая отделяла ее сад от небольшой оливковой рощи. Вдруг шагах в десяти от нее раздался шум; казалось, что-то тяжелое упало со стены, и почти в ту же самую минуту вышел из-за кустов прямо к ней навстречу молодой человек, высокого роста, очень складный собой, с прекрасным смуглым лицом и черными блестящими глазами. Судя по его национальной калабрийской одежде, он принадлежал не к высшему классу общества; впрочем, этот незнакомец был одет не только щеголевато, но даже с некоторой роскошью. За поясом у него заткнуты были пара пистолетов в богатой оправе и короткий итальянский стилет, то есть трехгранный кинжал. Разумеется, графиня испугалась. «Что вам угодно? – вскричала она. – Зачем вы здесь?» «Я здесь по вашему желанию, экселенца», – отвечал незнакомец, снимая вежливо свою шляпу.
«По моему желанию? Да позвольте узнать, кто вы?» «Меня прежде звали Домиником Лампиери, а теперь зовут Фра-Диаволо».
У бедной графини ноги подкосились от ужаса. «Успокойтесь, синьора, – продолжал разбойник. – Чего же вы испугались? Ведь вы сами много раз говорили, что желали бы меня видеть, не правда ли?»
«Да, – прошептала графиня, – я точно говорила…» «И даже прибавляли к этому, что дорого бы заплатили за то, чтоб взглянуть на этого разбойника Фра-Диаволо. Вот я теперь перед вами – извольте смотреть».
Графиня сняла молча с руки золотой браслет, осыпанный бриллиантами.
«Не трудитесь, синьора, – сказал разбойник, – я не возьму вашего браслета; вы можете мне гораздо дороже заплатить за то, что я исполнил вашу волю».
«Чего ж вы от меня хотите?» – промолвила графиня дрожащим голосом.
«Позвольте мне поцеловать вашу прекрасную ручку, – сказал Фра-Диаволо. – Больше этого я ничего не хочу».
Графиня поглядела сначала с удивлением, а потом с приметным участием на этого милого разбойника, который предпочитал ее сорокалетнюю ручку золотому браслету, осыпанному бриллиантами.
«Ах, синьор Фра-Диаволо, – сказала она, протягивая ему свою руку, – как жаль, что вы разбойник!»
Вдруг за стеною сада раздался свист.
«Как?! – вскричал Фра-Диаволо. – Неужели это Антонио?…»
Вслед за свистом послышался близкий конский топот.
«Маледето! – прошептал разбойник. – Проклятый зевака! Чего ж он думал?… Графиня, – продолжал он, – ваша вилла должна быть теперь окружена жандармами; меня предостерегали… но мне так давно хотелось исполнить ваше желание… Впрочем, что бы ни случилось, а меня не возьмут живого… Прощайте, синьора! И когда бедного Фра-Диаволо не будет на свете, так пожалейте о нем и помолитесь о его душе».
«Нет, – сказала графиня решительным голосом, – я вас не выдам. Вы гость мой. Пойдемте со мною, синьор Фра-Диаволо, и будьте спокойны: эти сбиры не найдут вас».
В самом деле, полицейский чиновник с целым отрядом жандармов обыскал всю виллу, обшарил весь сад и нигде не нашел Фра-Диаволо.
Спустя год после этого происшествия графиня Дольчини ехала из Терачино в Понте-Корво со своим двоюродным братом, синьором Ташинарди. Проезжая одним узким и чрезвычайно диким ущельем, графиня с приметной робостью посматривала во все стороны.
«Уж не боитесь ли вы разбойников, сестрица? – спросил Ташинарди. – Не беспокойтесь, с тех пор как я занимаю место уголовного судьи в Терачино, здесь все тихо. Месяцев шесть тому назад перехватали всю шайку Фра-Диаволо; он сам как-то ускользнул, но жена его попалась к нам в руки».
«Его жена! – повторила графиня. – Бедная женщина!.. Что ж вы с ней сделали?»
«Да то же, что и с другими разбойниками: ее повесили. Конечно, у нее нашлись защитники, но я настоял на этом. Женщина, которая ходила вместе с мужчинами на разбой, не женщина».
Синьор Ташинарди не успел еще договорить этих слов, как вдруг лошади остановились, раздались ружейные выстрелы, кучер слетел с козел, и целая шайка разбойников окружила карету. Разумеется, наших путешественников заставили из нее выйти.
«Графиня Дольчини! – вскричал один высокий и статный мужчина, закутанный в широкий плащ. – Стойте, товарищи!.. Прочь, говорят вам!»
Разбойники, которые принялись было обирать графиню, выпустили ее из рук. Фра-Диаволо – это был он – подошел к ней и сказал:
«Я очень рад, экселенца, что с вами не случилось никакого несчастия. Извольте ехать – вы свободны! Что ж касается до тебя, господин уголовный судья, – продолжал он, устремив сверкающий взор на синьора Ташинарди, – так тебе торопиться нечего; мы еще с тобой поговорим, проклятый убийца моей доброй Лауреты!..»
Синьор Ташинарди хотел что-то сказать, но Фра-Диаволо не дал выговорить ему ни слова.
«Молчи, кровопийца! – сказал он. – Теперь моя очередь быть твоим судьею!.. Извольте ехать, графиня!»
«Синьор Фра-Диаволо! – вскричала графиня. – Он брат мой!»
«Ваш брат? – повторил разбойник. – Этот злодей?…»
«Да, он брат мой!»
Фра-Диаволо задумался; несколько минут продолжалось это ужасное молчание.
«Графиня, – промолвил наконец разбойник, – ваш кучер и слуга убиты, прикажите этому палачу, которого вы называете своим братом, сесть на козлы и везти вас в Понте-Корво: да посоветуйте ему сходить на поклонение к Лоретской божией матери за то, что ему не пришлось на этот раз умирать без покаяния. Прощайте, графиня! – примолвил он, когда синьор Ташинарди, взобравшись на козлы, погнал без ума лошадей. – Кажется, теперь я вполне расквитался с вами».
– Вот, Максим Степанович, – сказала княгиня Варвара Алексеевна, окончив свой рассказ, – видите ли, что и разбойники умеют быть благодарными?
– Вижу, княгиня, – отвечал я, – вижу!
– Много ли вы найдете честных людей, которые поступили бы так великодушно, как этот Фра-Диаволо? Ну, что вы о нем скажете?
– Я скажу, княгиня, что в нем очень много театрального. Прекрасный разбойник!.. А позвольте спросить: вам рассказывала об этом сама графиня Дольчини?
– Нет, я слышала это от хозяина гостиницы, в которой останавливалась, проезжая Терачиио.
«Вот, – подумал я, – иностранцы-то каковы! У них не по-нашему; трактирщики – настоящие поэты; разбойники такие приличные – целуют у графинь ручки!.. Нет, где нам до них!»
Меж тем разговор переменился: стали говорить об италианской музыке. Вот уж тут я сделался совершенно лишним человеком. Я имею несчастие не любить италианской музыки и глупость признаваться в этом публично, конечно, глупость, потому что я сумел бы не хуже всякого прикинуться самым отчаянным дилетанте, то есть кричать: «Браво, браво, брависсимо!» – и корчить превосторженные и преудивительные рожи. Что делать, видно, я так уж создан; и мог бы, кажется, да ни за что не стану удерживаться от зевоты, когда мне хочется зевать. Сначала я слушал довольно спокойно умные речи хозяйки: она только что жалела о тех, которые не понимают всю прелесть италианской музыки; но когда господин поэт заговорил, что этих негодяев нельзя даже называть и людьми, что они бездушные болваны, деревяшки, не способные ни к чему прекрасному, то, признаюсь, я не вытерпел: схватил мою шапку, раскланялся и отправился домой. Я сказал вам «мою шапку», потому что тогда еще не в одних деревнях, а и в столицах носили по зимам теплые собольи и бобровые шапки. Теперь эта ни с чем не сообразная и глупая мода прошла. Когда я сел в мои сани, мне вздумалось погулять. На дворе было светло, как днем; ночь была морозная, лунная, а вы знаете, господа, как весело прокатиться в светлую лунную ночь по нашей матушке Москве белокаменной и посмотреть, как эта русская красавица засыпает понемногу своим богатырским сном. Я приказал моему Ивану ехать за Москву-реку, чтоб посмотреть на Кремль. Покатавшись с полчаса, я отправился домой, то есть на Знаменку. Когда переехал Каменный мост и поравнялся с Кривым переулком, который выходит на Неглинную, мне послышались громкие голоса; кричали: «Караул! Держи, держи!» – и в ту же самую минуту какой-то запыхавшийся человек вскочил на запятки моих саней.
– Что ты? – вскричал я. – Пошел, пошел!
– Батюшка, спасите, – прошептал этот человек, с трудом переводя дыхание, – за мной гонятся!
В самом деле, из переулка начали выбегать люди.
– Гонятся? – повторил я. – Так поэтому ты вор?
– Батюшка, я бедный человек, жена, дети; спасите, бога ради!
– Вот он! Вот он! – раздались в близком расстоянии голоса. – Вот стоит за саньми!.. Держите его, держите!.. Вор!..
Тут пришел мне в голову рассказ княгини Линской. «Дай, спасу и я также этого бедного вора, – подумал я. – Почему знать, может быть, он станет обо мне век бога молить? Уж если этот несчастный отец семейства понадеялся на мое великодушие, так не грешно ли мне выдать его руками?»
– Пошел! – сказал я.
Иван ударил по лошадям, и не прошло полминуты, как мы, поворотив направо по Ленивке, выехали на Знаменку. Когда мы поравнялись с переулком, который идет позади Пашкова дома, вор соскочил с запяток, сорвал у меня с головы бобровую шапку и кинулся бежать. Вот и я также закричал: «Караул! Держи, держи!», но держать было некому да и некого: этот бедный отец семейства шмыгнул на какой-то двор – и поминай как звали!»
Максим Степанович замолчал.
Онегина. Вот уж этого я никак не ожидала! Неужели тем и кончилось?
Засекин. Нет, Наталья Кирилловна, этим не кончилось. Я простудил голову, занемог и целых два месяца был болен.
Лаврентий Алексеевич. Ништо тебе, Максим Степанович. Кабы ты помнил русскую пословицу: «Вора помиловать – доброго погубить», так тебе бы не пришлось покупать новой шапки.
Засекин. Что ж делать, Лаврентий Алексеевич, я и сам после догадался, что больно сплоховал. Ведь княгиня рассказывала мне о разбойнике, а это что? Так, шишимора, уличный воришка!
Кучумов. И, что вы, батюшка! Да, по-моему, разбойник во сто раз хуже всякого вора.
Лаврентий Алексеевич. Эх, любезный, да разве ты не видишь, что Максим Степанович изволит балагурить?
Кудринский. Я не знаю, шутит он или нет; но и мне также кажется, что отъявленный разбойник гораздо способнее ко всякому великодушному поступку, чем какой-нибудь мелочной, ничтожный мошенник.
Княжна Задольская. Да что это, господа, вам за охота говорить о разбойниках? Они надоели мне и в романах госпожи Радклиф. Ну, скажите сами, что в них интересного и можно ли принимать участие в судьбе какого-нибудь убийцы, разбойник ли он или нет?…
Онегин. Нет, княжна, не говорите! Разбойник и убийца – две вещи совершенно различные. Убийцы бывают всякого рода. Например, убийца от любви…
Княжна Задольская. Ох, и это ужасно!
Кудринский. А преступление, сделанное в минуту бешенства, когда оскорбленный не помнит самого себя?
Онегин. А обиженный человек, который убьет своего противника на дуэли?
Кучумов. Или как мой Гриша, который однажды на кулачном бою одного убил, а трех изувечил?
Онегин. Или как покойный мой брат, который на охоте застрелил нечаянно своего приятеля?
Засекин. Или доктор, который даст невпопад лекарство? Ведь умирать-то все равно – от пули или от пилюль!
Лаврентий Алексеевич. Слышишь, Богдан Фомич? Ну, что ты на это скажешь?
Бирман. Да что, Лаврентий Алексеевич: на нас, бедных врачей, всегда нападают. А виноваты ли мы, что люди не бессмертны? Ведь мы не боги, и кому определено умереть, того не вылечишь.
Кучумов. Правда, правда! Всякому есть предел, коего не прейдеши.
Засекин. Конечно, на иного господь пошлет смертельную болезнь, на другого – искусного медика…
Бирман. Смейтесь, Максим Степанович, смейтесь! Теперь вы, слава богу, здоровы, а случись вам занемочь, так без нашего брата не обойдетесь. Кто говорит, и мы также иногда в жмурки играем и ходим ощупью, а все-таки кой-что знаем, чему-нибудь да учились…
Лаврентий Алексеевич. Кстати, любезный! Мне давно хотелось у тебя спросить, что это значит: на моем веку я много знавал докторов – русских очень мало, французов также; куда ни посмотришь, все доктора – немцы. Что ж это, у вас в немецкой-то земле всех, что ль, этой науке учат?
Бирман. Это оттого, Лаврентий Алексеевич, что в Германии много университетов и что в каждом университете есть медицинский факультет, то есть класс, в котором преподают медицину, и в нем обыкновенно слушателей бывает несравненно более, чем в других факультетах.
Лаврентий Алексеевич. Отчего же это, батюшка?
Бирман. Да оттого, Лаврентий Алексеевич, что до сих пор не было еще примера, чтоб доктор медицины умер с голоду, а доктора прав, философии, математики и разных других наук частехонько сидят без куска хлеба.
Онегин. А что, Богдан Фомич, правда ли, говорят, что в Германии получить лекарский диплом вовсе не трудно?
Бирман. Нет, Сергей Михайлович, столько хлопот, что не приведи господи! У меня был приятель, который слушал курс медицины в Геттингенском университете, кажется, он не хуже был других, а насилу добился, чтоб ему позволили практиковать, да еще с каким условием!.. Правда, тут было особенное обстоятельство… Да вот, если угодно, я вам расскажу историю моего приятеля.
Лаврентий Алексеевич. Расскажи, любезный, а мы послушаем.
Богдан Фомич положил к стороне трубку, откашлялся и начал свой рассказ следующим образом.