355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Загоскин » Москва и москвичи » Текст книги (страница 19)
Москва и москвичи
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:58

Текст книги "Москва и москвичи"


Автор книги: Михаил Загоскин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)

Карты

Изобретение карт приписывали попеременно итальянцам, немцам и французам. У последних они появились при короле Карле VI, то есть в конце XIV столетия. Сначала вместо нынешних фигур были на них следующие изображения: император, отшельник, шут, висельник, луна, астролог, солнце, правосудие, фортуна, воздержность, сила, смерть, страшный суд и дом божий. Впоследствии карты совершенно изменились: их разделили на масти. Трефы представляли рукоятки мечей, бубны – четвероугольное лезвие стрелы, пики – наконечник копья, а черви – наконечник стрелы, которая пускалась из самопала. Фигуры были те же самые, что и теперь: четыре короля, четыре дамы и четыре валета. Короли изображали: французского короля Карла VII, царя Давида, Александра Македонского и Юлия Кесаря; дамы: Иудифь, Палладу, Рахиль и Аржину – псевдоним Марии Анжуйской. Валеты представляли дворянство и назывались: один Гектором, другой Ожие, третий – Лагир. Трефовый валет был без имени.

Сколько было говорено и писано и прозой и стихами против этой общей и повсеместной забавы или, если хотите, занятия, а подчас и ремесла, которое мы называем карточной игрой, но ничто не могло поколебать владычества карт, которые продолжают спокойно царствовать везде, начиная от самой запачканной и скверной лакейской до самой великолепной и роскошной гостиной. Не знаю, найдется ли во всей Европе город, в котором выходило бы так много карт, как у нас в Москве. Карты! Да без них ступить нельзя; они так же необходимы для жизни нашего общества, как воздух необходим для жизни человека. Во всех клубах играют, на всех вечерах играют, на всех балах играют и даже почти на всех обедах играют в карты, то есть начинают свои партии до обеда и оканчивают их после. Конечно, бывают изредка вечера, на которых стараются заменить карты разговором, чтением, ученой беседой, но на этих вечерах обыкновенно бывает не очень тесно и гости редко сидят до полуночи.

У меня есть два приятеля: Степан Степанович Ладогин и Андрей Иванович Привольский; оба они люди умные, честные, добрые, живут очень дружно; их характеры и образ мыслей имеют меж собой много общего, а, несмотря на это, они беспрестанно спорят друг с другом, и почти всегда предметом этих споров бывают карты. Андрей Иванович их ненавидит, Степан Степанович не может без них жить. Вот один из этих диспутов, который происходил у меня вчера вечером. Я предоставляю моим читателям решить, чья сторона с большим искусством защищала свое мнение.

Степан Степанович(смотря на часы). Ого! Скоро семь.

Я. Что это вы посматриваете на часы?

Степан Степанович. Да пора ехать.

Андрей Иванович. Эх, полно, Степан Степанович! Куда? Что это тебе нигде не посидится?

Степан Степанович. Нельзя, надобно к Ухабину.

Андрей Иванович. А что, у него большой вечер?

Степан Степанович. Нет, звал на преферанс.

Андрей Иванович. Ну так – на преферанс!.. Вот, истинно, понять не могу!.. Человек, кажется, умный, просвещенный… Да скажи мне, пожалуйста: неужели ты не можешь прожить дня без карт?…

Степан Степанович. Как не прожить!.. Да зачем?… Я люблю играть, и если есть партия…

Андрей Иванович. Непостижимое дело!.. Ну, пускай бы уж ты играл в большую игру – это еще понятно: есть много людей, которые любят сильные ощущения. Разумеется, для этих людей тихие и спокойные наслаждения не имеют никакой прелести, им нужно совсем не то; они любят замирание сердца, томительные ожидания, резкие переходы от счастия к несчастию. Проигрывая и выигрывая десятки тысяч, они пользуются вполне этими тревожными наслаждениями, но ведь ты, кажется, никогда не играешь больше четверти в преферанс?

Степан Степанович. Нет, иногда пускаюсь и по гривенке серебром.

Андрей Иванович. То есть можешь проиграть и выиграть рублей пятьдесят ассигнациями?

Степан Степанович. Случается.

Андрей Иванович. Вероятно, это не слишком волнует твою кровь?

Степан Степанович. Нимало.

Андрей Иванович. Так какое же ты находишь удовольствие сидеть каждый день по нескольку часов сряду за картами?

Степан Степанович. А что бы я стал делать по вечерам?… Читать при свечах я не могу, писать и подавно, а нашим осенним и зимним вечерам конца нет.

Андрей Иванович. Да разве ученая беседа и умные разговоры не могут тебе заменить карты?

Степан Степанович. Эх, мой друг! Да ведь ум так же устает, как и тело, и ему надобно отдохнуть. Когда мы разговариваем о чем-нибудь серьезном, тогда умственные наши способности бывают в напряженном положении, а за картами они отдыхают. Я обыкновенно поутру занимаюсь делом, а вечером, признаюсь, люблю поиграть в преферанс.

Андрей Иванович (передразнивая). «Люблю поиграть в преферанс!» Ну, как же после этого не сказать, что карты – язва общества?… Вот человек образованный, умный, любезный…

Степан Степанович. Покорнейше благодарю!

Андрей Иванович. Не за что! Я говорю только о том, как создал тебя бог, а теперь послушай, что ты сам-то из себя делаешь: ты приезжаешь куда-нибудь провести вечер, встречаешься с людьми образованными, с любезными женщинами; ты мог бы поговорить с ними о науках, художествах, литературе – о том, о другом… Взаимная передача мыслей и понятий – вот истинное наслаждение людей просвещенных, а ты, человек просвещенный, что ты делаешь?… Тебе дают карточку, ты садишься за свой преферанс и ну козырять до самого ужина!.. Из существа разумного и мыслящего ты превращаешься в карточную машину или, по крайней мере, в безграмотного игрока, которому, впрочем, и не нужно знать грамоту: знал бы он, как провести масть, заручить того, кто играет, да снести, кстати, туза, чтоб спасти своего товарища, так он человек преученый; правда, в этой премудрости не уступит ему, может быть, собственный его слуга, да ведь тот играет в засаленные карты, а барин его в атласные. Того иногда за это поколотят, – разумеется, если он играет в деньги, – а барина бить некому. Конечно, другой разницы я между ними не вижу, и им стоит только поменяться платьями да перейти – одному из гостиной в лакейскую, а другому из лакейской в гостиную, так уж, верно, не узнаешь, кто из них барин, кто слуга.

Степан Степанович. Хорошо, Андрей Иванович, хорошо, – я не буду играть в карты; что ж я стану делать?… Разговаривать?… О чем?… Ты знаешь, из чего состоят наши разговоры: насмешки, злословие, пересуды. Ну, известное дело, говоря в обществе, а особенно с дамами, хочешь пощеголять своим умом, потешиться, посмеяться, поострить, разумеется не на свой счет, а на счет ближнего. Чтоб сорвать улыбку с каких-нибудь розовых губок, ты решишься отпустить эпиграмму насчет человека, достойного уважения, в котором есть что-нибудь смешное; ты не остановишься даже принести в жертву своему мелкому и ничтожному самолюбию доброе имя женщины. Разумеется, начнешь тем, что скажешь: «Представьте себе, что я слышал! Это вздор – я этому не верю…» И примешься рассказывать об этой женщине какой-нибудь забавный анекдот, то есть милую, затейливую клевету, от которой все помрут со смеху. Ну, конечно, весело! Все тебе улыбаются, слушают тебя с удовольствием; ты любезен, остер, ты душа общества. «Comme vous etes mechant!» – говорят тебе милые и прекрасные женщины, а тебе это как маслом по сердцу!.. Надобно же поддержать эту репутацию! И вот ты, по природе добрый человек, становишься злоязычником; ты радуешься, когда тебя называют в глаза злым; глядя на твое завидное торжество, и другие начнут добиваться этого почетного названия, и ты как воротишься домой, останешься один с самим собой да оглянешься назад, так горе и возьмет!.. Кажется, весь вечер пробеседовал с людьми хорошими и сам человек не вовсе дурной, а греха-то, греха… не оберешься!.. Нет, Андрей Иванович, воля твоя, а я уж лучше буду играть по четверти в преферанс!

Андрей Иванович. Да разве нет других разговоров? Вот, например, ты любишь словесность…

Степан Степанович. Люблю, мой друг, да только не всякую: та, которая теперь в ходу, мне вовсе не по душе. Эта западная литература, которая в осьмнадцатом веке с таким ожесточением воевала против всего, что должно быть священным для человека, опять пожаловала к нам в гости, только в другом наряде. Тогда она была щеголихою, надушена, распудрена, в фижмах, а теперь просто в посконной блузе, с красными от перепоя глазами, с косматой головой и козлиной бородкою; тогда она шутила, насмехалась, отпускала остроты, а теперь беснуется, валяется в грязи да тащит туда же своих читателей или с важным и глубокомысленным видом порет такую богохульную дичь, что уши вянут…

Андрей Иванович. Вот уж это неправда, Степан Степанович! Когда ты услышишь в наших ученых и литературных беседах что-нибудь противное религии или нравственности?

Степан Степанович. Так, мой друг, так!.. Да ведь есть два способа выражать свои мысли: один из них и проще и яснее, зато другой гораздо безопаснее, а меж тем точно так же доведет тебя до твоей цели. Не пускают по столбовой дороге, так ты доедешь проселком. Ты не станешь сам проповедовать безнравственность, а будешь говорить с восторгом о тех, которые ее проповедуют; не будешь восставать против религии, но станешь насмехаться над теми, которые ее уважают. Оно кажется и не то, а выходит то же самое.

Андрей Иванович. Как то же самое?

Степан Степанович. Разумеется. Вот если б, например, я принялся хвалить философию осьмнадцатого столетия и, не говоря ни слова о цели этой философии, которая изложена весьма подробно в книгах, стал бы только называть Вольтера, Гельвеция, Дидеро, Даламберта светильниками мира и благодетелями человечества, так разве это будет не все то же, что проповедовать вместе с ними неверие?

Андрей Иванович. И, Степан Степанович! Кто нынче говорит о Вольтере, Даламберте, Дидеро?…

Степан Степанович. Да, это правда, у нас теперь найдутся почище их; посмотри только, что проповедуют с кафедр и печатают в этой некогда благочестивой Германии.

Андрей Иванович. Да это, Степан Степанович, философия, а я тебе говорю о литературе.

Степан Степанович. И, вероятно, французской?… Хороша, мой друг, и она!

Андрей Иванович. Да уж как хочешь, а получше прежней!.. Не то время, мой друг! Теперь я не советую потчевать нас розовою водицею.

Степан Степанович. Конечно, конечно!.. Зачем нам светлый ручеек – это приторно! Подавай нам помойную яму. Вот, например, «Таинства Парижа»…

Андрей Иванович. А что, чай, скажешь – дурная книга? Нет, любезный, – это гениальное произведение. Какая глубина!.. Сколько истины! А какие эффекты!.. Вздохнуть некогда!

Степан Степанович. Подлинно, вздохнуть некогда!.. Не успеешь полюбоваться одним кабаком, а тебя ведут в другой; то посидишь в остроге, то попируешь в грязной харчевне с каторжниками, то побеседуешь с распутными женщинами; что глава, то новый эффект! Жаль только, что все эти эффекты отзываются торговой площадью, на которой у нас секут кнутом, а у французов рубят головы. Почти в каждой главе или идут кого-нибудь резать, или зарезали. А какое разнообразие мучений и смертей!.. Одну топят в реке посредством клапана, приделанного к лодке, ей же хотят стравить все лицо купоросным маслом; другой ломают все кости и разбивают голову о каменную стену; третьего душат; четвертый захлебывается в погребе, в котором вода потихоньку прибывает; пятого травят крысами; шестого… и заметьте, родная мать закладывает в комнате, где он должен задохнуться от недостатка воздуха; седьмой умирает такой позорной и отвратительной смертию, что нельзя без тошноты об этом и подумать; восьмой… Да где перечесть все эти пиитические вымыслы, от которых любой палач станет в тупик!..

Андрей Иванович. Да это что, Степан Степанович, – мелочи! Ты мне скажи, каковы характеры?…

Степан Степанович. Ну, характеры действующих лиц далеко не так разнообразны; большую часть из них можно разделить на два только рода: злодеи возможные и злодеи невозможные, но этот недостаток с избытком выкупается разнообразием имен, которые поражают своей новостию. Красная рука; Скелет; Горлопанка – иначе перевести нельзя: la goualeuse – производное речение от слова «gueule»: Тыква; Волчица. Прелесть!.. Ну, вот так и пышет на вас смирительным домом!.. Главное действующее лицо романа – какой-то владетельный немецкий принц, который для какой-то высокой цели, вероятно известной одним избранным читателям этого романа, таскается по кабакам, дерется и бражничает с заклейменными разбойниками; одних жалует, других наказывает; одному каторжному, который хотя человек очень честный, но любит проливать кровь, дарит бойню; другому, который уж вовсе никуда не годится, выкалывает глаза и дает пенсион, что, впрочем, не мешает ему продолжать разбойничать. Второе лицо, на котором основывается весь интерес повести, молоденькая девочка – истинно странное и необычайное создание… Эта девочка… приученная с ребячества к распутству, не принадлежит даже к числу развратных женщин, которые служат забавою для пьяных фабричных. Нет, она еще ниже! Она живет с каторжными, гуляет с ними по кабакам, пьет водку; они ее и ласкают и бьют, говорят с нею своим условным мошенническим языком, – одним словом, нет уже ничего в человечестве презрительнее и гнуснее класса женщин, к которому принадлежит эта несчастная… И что ж, вы думаете, что такое эта девочка? Наружностию она совершенство, прелесть, идеал красоты! Душою – ангел чистоты и непорочности!.. Нет, батюшка Андрей Иванович, тут уж поневоле вспомнишь стишок Грибоедова: «…ври, да знай же меру…»

Андрей Иванович. Да ты что хочешь говори, а недаром же эта книга заслужила такой колоссальный успех. Поверь мне, если б сочинитель не имел высокой нравственной цели, если б он не раскрывал нам всю глубину порока и разврата, до которых может достигнуть человек с необузданными страстями…

Степан Степанович(улыбаясь). И которые может только обуздать не провидение, не вера, – об этом и речи нет, – а какой-то немецкий принц Родольф, человек, впрочем, весьма замечательный как отличный полицейский сыщик и первой силы кулачный боец…

Андрей Иванович. Шути себе, шути! А все-таки эта книга нравственная…

Степан Степанович. Да, точно так же, как записки знаменитого парижского мошенника Видока или «Жизнь московского сыщика, известного плута Ваньки Каина». Конечно, этого рода сочинения только что гадки, а вот, например, на этих днях мне случилось быть в обществе литераторов, и один из них, говоря об известной сочинительнице соблазнительных романов, госпоже Жорж Занд, не постыдился назвать ее великой женою и честью нашего века.

Андрей Иванович. Так что ж?… Разве Жорж Занд явление обыкновенное? Разве талант ее не велик и не самобытен?… Неужели ты будешь спорить против этого?

Степан Степанович. Нет, не буду. Эта женщина действительно одарена большим и, к несчастию, необычайно увлекательным талантом. Но уж, конечно, она не великая жена и не честь нашего века. Великая жена!.. Эта проповедница разврата, которая, прославив себя беспутным поведением, старается во всех сочинениях своих доказать, что законное супружество – постановление безнравственное и унижающее достоинство женщины!

Андрей Иванович. Да где она это говорит?

Степан Степанович. Везде, где только может. Это господствующая мысль во всех ее сочинениях. В одном месте она говорит даже просто: «Cette infame institution de mariage». Кажется, это ясно.

Андрей Иванович. Да, это уж слишком резко!.. Ну, конечно, и я не стану спорить с тобою: сочинитель «Парижских таинств» немножко грязненек, а Жорж Занд не слишком нравственная писательница, но зато какие таланты!.. Как они оба владеют пером! Сколько красот рассыпано в их сочинениях!..

Степан Степанович. Как владеют пером!.. Вот то-то наша и беда! Мы станем восхищаться всякой мерзостью, лишь только бы эта мерзость была облечена в изящную форму…

Я. Однако ж позвольте вам, господа, заметить: вы, кажется, стали говорить о картах?…

Степан Степанович. А вот сейчас к ним вернемся. Я хотел только доказать, что в обыкновенной общественной болтовне мало доброго, а разговаривая о словесности, услышишь такие вещи, что у тебя вся желчь придет в движение, начнешь спорить, разгорячишься, выйдешь из себя…

Андрей Иванович. Зачем горячиться?

Степан Степанович. Зачем?… Не могу же я слышать равнодушно, когда хвалят с восторгом яд потому только, что этот яд подслащен…

Андрей Иванович. Эх, мой друг, да мы должны отделять искусство исполнения от самой цели!

Степан Степанович. Вот уж этого я никак не умею. По-моему, как бы ни было вкусно отравленное питье, а все-таки оно яд. Как ни усыпай цветами грязь, а все-таки эта грязь останется грязью.

Андрей Иванович. Ну, в этом с тобою не все будут согласны.

Степан Степанович. Оттого-то, мой друг, я и не люблю литературных и ученых бесед. Зачем без всякой пользы расстраивать себя, надсаживать свою грудь?… То ли дело в преферанс, разумеется по маленькой: твой проигрыш для тебя нечувствителен, выигрыш никого не разоряет. Шутишь, забавляешься; заставишь поставить ремиз – смеешься; тебя обремизят – также смеешься. Ничтр не тревожит твоей желчи, кровь не волнуется, а время идет да идет!..

Андрей Иванович. Да, конечно, время проходит, и с большою пользою.

Степан Степанович. По крайней мере, без большого зла, мой друг, а в нашем грешном быту и то слава богу.

Андрей Иванович. Да ты себе что хочешь говори, а я все-таки стою в том, что эти карты – чума и язва нашего общества… Да, да!.. Я ненавижу их! И если б только мог, то собрал бы карты со всего света, сложил бы из них огромный костер и зажег бы его собственной моей рукою!

(Степан Степанович смеется.)

Я. Ну, Степан Степанович, что бы вы тогда сделали?

Степан Степанович (продолжая смеяться). Что бы сделал?… Я бросился бы на этот костер, сложенный из карт, и сгорел бы вместе с ними!

Выход третий

I
Несколько слов о наших провинциалах

Ну, что за общество!

То харя, то урод! Здесь вся кунсткамера

……

Какая вежливость, какие обращенья!

Все эти чучелы похожи ль на людей?

Без вкусу, без ума, совсем без просвещенья.

Князь Шаховской

Давно уже я не беседовал с вами, любезные читатели, не потому, чтоб я боялся надоесть вам моею болтовнёю, мне это и в голову не приходило: ведь дети и старики (что, по мнению некоторых, одно и то же) никогда об этом не заботятся, – им бы только болтать. Вы также ошибетесь, если подумаете, что я так долго молчал потому, что мне нечего было вам рассказывать, – помилуйте!.. Уж я вам докладывал, что Москва не город, не столица, а целый русский мир; что в ней собраны вместе все образчики главных начал, составляющих то огромное тело, которому Петербург служит главою, а Москва – сердцем. Так неужели я мог в двух небольших книжках высказать вам все то, что можно сказать о нашей матушке Москве православной?… О, нет!.. Была бы только охота, а поговорить есть о чем; и я, верно бы, продолжал забавлять или усыплять вас моими рассказами, если б не был занят другим. Вот уж около года мой домик на Пресненских прудах стоит, как сиротинка, с запертыми воротами и затворенными ставнями; мой широкий двор зарос крапивою; мои акации, бузина и сирени заглохли травою; моя дерновая скамья, с которой я так часто любовался изгибистым бегом Москвы-реки, развалилась и стала похожа на небрежно засыпанную могилу. После этого вам нетрудно будет отгадать, что меня не было в Москве. Я ездил по домашним делам верст за тысячу; прожил долго в Калужской губернии, потрудился, поработал, нагулялся досыта по этим некогда дремучим Брынским лесам; погостил несколько дней в селе Толстошеине, в котором, говорят, жил в старину какой-то боярин в великолепных хоромах с вышками и теремами. Теперь на месте этих хором выстроен обширный железный завод. Видно, везде промышленность и общеполезные заведения вытесняют понемногу русских бояр из их наследственных дедовских палат. Вот, посмотришь, у нас в Москве: в этом старинном боярском доме – фабрика, в том – училище, в одном – больница, в другом – трактир; да так и быть должно. У нас не было ни майоратов, ни наследственной аристократии, так диво ли, что дедушка давал роскошные пиры и жил в огромных палатах, а внук сзывает гостей на чашку чаю и живет скромнехонько в деревянном домике. Оно, дескать, и приютнее, и комфортабельнее, и опрятнее, да и печей-то поменьше надобно топить.

Вы уж знаете, любезные читатели, что я, как истинный москвич, немножечко ленив, тяжел на подъем и без крайней надобности ни за что бы не решился уехать надолго из Москвы. Обыкновенно все мои поездки ограничивались посещением некоторых подмосковных, редкими прогулками в Новый Иерусалим и довольно частыми путешествиями в Троицкую лавру, – то есть в течение тридцати лет я ни одного разу не был за границею Московской губернии. Разные домашние обстоятельства, о которых рассказывать я полагаю излишним, вынудили меня расстаться на целый год с моим уютным домиком, со старинными друзьями, со всеми удобствами столичной жизни и ехать добро бы еще, за границу, а то, страшно вымолвить, – в самую глубь России!.. Не подумайте, любезные читатели, что это ирония или шутка, – нет. Я струсил не шутя, отправляясь в дорогу; и правду сказать, было от чего призадуматься!.. Тому, кто живет постоянно в столице, трудно следить за изменением нравов и обычаев наших провинциальных жителей; бывая по своим делам в Москве, они не всегда появляются в обществе, а сверх того человек заезжий обыкновенно старается приноровиться к обычаям и принятым условиям города или общества, в которое он попал случайным образом. Чтобы изучить нравы, узнать обычаи и получить понятие о степени просвещения не только целого общества, но одного человека, надобно застать его, так сказать, врасплох, подсмотреть его домашний быт, пожить с ним вместе. В противном случае понятия ваши об этом человеке будут всегда поверхностны и неверны. Строго придерживаясь этого правила, я не дозволял себе никакого собственного суждения о наших провинциалах, но зато слепо верил, что они с необычайной точностию и глубоким познанием дела описаны, изображены и выведены на сцену в некоторых современных повестях, романах и комедиях. «Не может быть, – думал я, – чтоб эти господа сочинители писали наобум…» А жаль, истинно жаль!.. Ну, не грустно ли подумать, что все наши провинции заселены помещиками, которые вполне оправдывают обидное название северных варваров – название, данное нам французами, вероятно, потому, что мы за пожар Москвы не отомстили разорением Парижа. Волосы становятся дыбом, когда видишь в какой-нибудь комедии или читаешь в каком-нибудь романе, что за народ эти русские провинциалы!.. Все, от первого до последнего, такие уроды, что не дай, господи, не только с ними жить, да и на улице-то повстречаться. И все как будто бы в одну форму вылиты; только и есть между ними разницы: один невежда-глупец, другой невежда-мошенник; тот пошлый дурак и, разумеется, невежда, а этот естественный плут – а все-таки невежда!.. Ну, истинно, не на ком душе отдохнуть!.. Иным это очень нравится – смешно!.. А я так, бывало, чуть не плачу… Ах, матушка наша святая Русь!.. Да что же это с тобою делается?… В столицах народ становится просвещеннее, – конечно, и мы идем нога за ногу, а все-таки подвигаемся вперед; так отчего же провинциалы-то наши все пятятся назад? Вот уже шестьдесят четыре года, как Фонвизин вывел на сцену русских провинциалов Скотинина, Простаковых, Митрофанушку, да зато рядом с ними поставил милую и любезную девицу, благородного и добросовестного чиновника, исполненного чести, умного старика и скромного, образованного молодого человека. А теперь заезжай в какой-нибудь губернский город – варварство, невежество!.. Ни одного человеческого чувства, ни одной благородной мысли – ну, хуже всякой Лапландии!.. А туда ж, ездят на лошадях и в каретах, словно европейцы какие!.. И с этими-то людьми я должен буду жить не месяц, не два, а, может быть, с лишком год! Говорят, что все невежды по какому-то врожденному инстинкту ненавидят человека просвещенного, и если он хочет жить с ними в ладу, то должен непременно придерживаться русской пословицы: «С волками жить – по-волчьи выть», то есть гулять вместе с ними да похваливать их домашнюю наливочку и полынковое винцо, есть медовое варенье, играть по пятаку в преферанс, соглашаться с ними, что просвещенье – чума, а книги – сущий яд; что тот помещик, который более думает о благосостоянии своих крестьян, чем о своих доходах, – пустой и даже опасный человек, потому, дескать, что он этим примером развращает и чужих крестьян; что всякая ученость и философия не стоят одной русской пословицы: «Сухая ложка рот дерет» – и что судья, который служил в теплом местечке и не умел порядком руки нагреть, – простофиля и дурак; что ум дан человеку не на то, чтоб тратить его на бесполезное ученье да на разные финты-фанты, немецкие куранты, а на то, чтоб домик нажить, дорого продать, дешево купить, с умным человеком держать ухо востро, глупого на бобах провести; одним словом, чтоб не быть в глазах провинциалов каким-нибудь выскочкой, гордецом и даже вольнодумцем, должно непременно скрывать свое презрение к этому варварскому образу мыслей, слушая какое-нибудь нелепое суждение, кивать в знак согласия головою, одобрительно улыбаться и, хотя изредка, проклинать вместе с ними это демонское наваждение, которое называют образованностию, просвещением и наукою. Теперь вы видите, любезные читатели, что мне было от чего сокрушаться сердцем и горевать, расставаясь на целый год с Москвою. «Боже мой, – думал я, – ну, если эта отвратительная картина общего невежества и нравственного разврата до того подействует на мою душу, что я стану меньше прежнего любить свое отечество?…» А ведь это дело возможное. Хотя, по милости некоторых писателей, я давно уже имел весьма выгодное понятие о наших провинциалах; но ведь большая разница – читать о чем-нибудь или видеть то же самое собственными глазами. Вы прочтете без особенного отвращения полный курс анатомии; но не угодно ли вам пожаловать туда, где эта наука преподается практически: посмотрите, как режут и вскрывают полусгнивший труп человека, в котором нет уже ничего человеческого; полюбуйтесь его растерзанными членами, подышите этим заразительным воздухом, и тогда вы поймете, что между описанием какого-нибудь предмета и самим предметом бывает иногда неизъяснимая разница.

Выехав с этими грустными мыслями из Москвы, я не слишком торопился доехать до первого губернского города, в котором мне надобно было пожить несколько времени. Вот наконец я приехал – и представьте себе мое удивление!.. Гляжу, прислушиваюсь – люди как люди. Есть помещики дурные, да много также и добрых. Есть невежды, но только большая часть из них вовсе не щеголяют своим невежеством, напротив, они прикидываются людьми начитанными, выписывают журналы, толкуют о политике и врут точно так же, как невежды московские, петербургские, французские и даже немецкие. Впрочем, я встречал нередко и мужчин, и замужних женщин, и девиц, которые любили побеседовать со мною о словесности, науках, об изящных искусствах и, что всего лучше, имели полное право рассуждать об этих предметах. Мне попадались и добросовестные судьи, и честные, благородные чиновники, которых, однако ж, никто не называл глупцами, потому, дескать, что умный человек не может быть не плутом. Конечно, и мне также случалось иметь дело с дураками, не слишком честными людьми, не очень грамотными дворянами, да где же вы с ними не встретитесь?… Это неизбежная участь всего человечества, это смешение благородства и подлости, добра и зла, света и тьмы везде одинаково, разумеется с некоторыми изменениями; в одном народе невежество, подлость и плутовство прикрыты какими-то формами, какою-то блестящей позолотой, в другом они являются без всякого покрова; и только там, где истинное, то есть основанное на религиозных началах, просвещение достигло высокой степени, эта темная сторона нравственной жизни общества становится немного посветлее, но и там не ищите безусловного добра – и там также хотя не так часто, а все-таки будут встречаться с вами и глупцы, и невежды, и негодяи: от них вы никуда не уйдете. Я должен, однако ж, вам сказать, что в Москве очень редко со мною встречались такие совершенно уже закоренелые невежды, какие попадались мне довольно часто в провинциальных обществах; но на это есть весьма естественная причина: в огромном городе грубый, неотесанный невежда исчезает в толпе; он живет в своем маленьком кружке, не знается с порядочными людьми, и вы почти никогда не увидите его в хорошем обществе – не потому, чтоб в этом хорошем обществе не было ни глупцов, ни невежд, но эти глупцы и невежды совсем другого рода: они вымыты, выглажены, покрыты политурою и по наружности точно так же опрятны и красивы, как искусно сделанная под красное дерево мебель, которую непременно надобно поскоблить, чтоб увидеть что она сосновая. В небольшом губернском городе совсем другое дело. Там необразованному глупцу и безграмотному невеже спрятаться некуда: там все на виду, всё на перечете, все знают друг друга, и тот, с кем бы вы никогда не встретились в Москве или в Петербурге, непременно познакомится с вами в губернском городе.

Я не стану вас уверять, что все провинциальные барыни походят на столичных. В нашем высшем обществе много есть дам, которые, владея свободно двумя, а часто и тремя иноземными языками, не стыдятся говорить, и говорить прекрасно, на четвертом, то есть на своем собственном. А в провинции найдутся такие барыни, которые в присутствии столичного жителя скорее решатся говорить по-чухонски, чем вымолвить два слова на своем природном языке. Впрочем, это происходит по той же самой причине, по которой наши провинциальные барыни, а особливо в отдаленных губерниях, носят платья и материи, вышедшие из моды. До них еще не дошло, что в наших столицах давно уже перестали щеголять незнанием русского языка. Вообще отличительная черта в характере провинциалов есть какое-то почти детское легковерие относительно всего печатного, и в особенности журналов. Разумеется, что каждый из них слепо верит только тому журналу, который выписывает, – в противном случае он не знал бы, чему и верить; но зато избранный им журнал становится для него совершенным оракулом. Одна очень любезная женщина говорила со мною всегда по-русски, без всякого смешения «французского языка с нижегородским». Вдруг она начала отпускать ни к селу ни к городу целые фразы на французском языке.

Я удивился.

– Что ж тут странного? – сказала она. – Посмотрите, что напечатано в моем журнале! В нем доказывают, что нам говорить иначе невозможно, и даже называют мещанами тех, которые желают, чтоб мы изъяснялись по-русски, не примешивая к нашему разговору французских фраз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю