355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Загоскин » Москва и москвичи » Текст книги (страница 10)
Москва и москвичи
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:58

Текст книги "Москва и москвичи"


Автор книги: Михаил Загоскин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)

– Представьте себе, – говорила она, разумеется, по-французски, – эта мерзкая интриганка, которой бы следовало занимать в нашей труппе место ютилите или даже аксессуара, лезет в первые амплуа и хочет играть все роли госпожи Алан! Надобно же иметь медный лоб!.. А как дерзка, как нагла! Третьего дня она до того кривлялась и кокетничала с каким-то господином, который сидел в первом ряду кресел, что забыла свою реплику, – начала врать вздор, сбила совершенно с толку суфлера да его же, бедного, толк ногою в самый нос!

– Что вы говорите!

– Да, да! Этого никто не заметил, а я видела, – точно видела!

– Так что ж он не пожалуется?

– И, ma chere! Да как он смеет? Ведь у нее так много протекторов: весь город и все предместия.

– Как вы злы, ma chere!

Сначала я слушал с некоторым любопытством эту закулисную болтовню, но под конец мне сделалось скучно, и я обратил все внимание на французскую кадриль, в которой кавалеры танцевали в шляпах, а дамы в шляпках, в мантильях и даже одна в своем бурнусе. Глядя на кадриль, я невольно вспомнил, как отличался тому лет сорок назад в этом классическом танце, с какой отчетливостью выделывал свои балансе, па-де-коте и шасе-ан-аван, с какой легкостью выполнял я этот блестящий па-де-ригодон, доступный только для первых учеников незабвенной памяти знаменитого московского танцмейстера Меранвиля.

«И эти пешеходы, – подумал я, поправив с гордостию мой галстух, – воображают, что они танцуют французскую кадриль!.. Нет, господа, мы не так ее танцевали в старину!.. Что это такое?… Дамы еще как будто бы делают какие-то па, а эти жалкие кавалеры… да они просто ходят и даже не в такт… И это называют танцами!..»

Первая кадриль кончилась; вслед за нею составилась другая.

– Кто эта молодая девица? – спросил я у моего товарища. – Вот, что танцует против нас… в розовой газовой шляпке с белыми цветами?… Как она хороша собою!

– Да, это правда! Только она не девица.

– Неужели замужем?

– И уж давно, то есть несколько лет.

– Вот этого бы я никак не подумал. Как она грациозна!

– Да!

– Какая пленительная улыбка!

– Да!

– Я думаю, она должна быть очень любезна и мила?

– Да, говорят, что она любезна и мила.

– Говорят? Так вы с нею не знакомы?

– Нет, знаком; да мне без малого пятьдесят лет, а эта дама разговаривает и даже кланяется только с теми, которым не более тридцати. Уж, видно, у нее такая привычка.

– Однако ж она разговаривает со своим кавалером, а он, кажется, человек пожилой.

– Кто? Этот господин с рыжеватой бородкой?… О, это другое дело! Он один из московских львов, а эти господа пользуются всеми правами молодых людей; да и кому придет в голову, что человек пожилой решится носить бороду, одеваться по модной картинке и танцевать до упаду?

– Понять не могу, как есть люди, которые, прожив полвека…

– Дурачатся наравне с молодыми повесами?… Да, это, конечно, странно, а особенно когда между ними встречаются, хотя и очень редко, однако ж все-таки встречаются, люди весьма неглупые. То-то и есть, видно, ум и благоразумие не всегда уживаются вместе.

– Полно, так ли? – сказал я. – Англия наполнена чудаками, которых странные поступки и нелепые причуды не доказывают большого благоразумия, а ведь, право, англичане люди вовсе не глупые и весьма благоразумно обрабатывают свои дела; а если надобно подняться на хитрости, так проведут хоть кого и за пояс заткнут своих ветреных соседей, несмотря на все их остроумие.

– Об англичанах не говорите! Их странности имеют своим основанием совсем другую причину. Англичанин оденется каким-нибудь шутом или станет поступать вопреки всем принятым обычаям вовсе не для того, чтоб обратить на себя внимание или отличиться чем-нибудь от других: он это делает по гордости. У себя дома он еще соблюдает некоторые приличия, но вне своего отечества англичанин ставит себя выше всякого общего мнения: он делает все, что ему придет в голову, и, выполняя свои причуды, не заботится нимало, что скажет об этом общество, которого мнением он вовсе не дорожит. Да вот, кстати, – посмотрите на этого господина, у которого сюртук опускается до самых пяток… ну, вот, что танцует с дамою и лиловой шляпе. Он путешественник, англичанин и, могу вас уверить, человек очень умный.

Я взглянул и онемел от удивления. Представьте себе господина пожилых лет, высокого и худощавого, в долгополом неуклюжем сюртуке, в башмаках и штиблетах; представьте себе на длинной, бесконечной шее угрюмое и бледное лицо, осененное огромным носом, гладко выбритый подбородок, обхваченный снизу тонкой каймою рыжих волос, и пару серых оловянных глаз, из которых в правый воткнута черепаховая лорнетка. Представьте себе, что это святочное пугало не танцует французской кадрили, – хотя и это было бы довольно забавно, – но работает как лошадь, коверкается, изгибается, прыгает, переплетает ноги и выделывает ими такие узоры, что глазам не веришь. Его дама закрывает платком рот. Все вокруг его смеются вслух, хохочут ему в глаза; что ж он – сердится? Нет. Сам смеется? Нет. Он продолжает с тем же самым важным и неподвижным лицом вырабатывать с механическою точностию разные танцевальные сальто-мортали, один другого вычурнее и глупее. Ну, точь-в-точь огромная выпускная кукла, которая двигается и прыгает до тех пор, пока в ней не сойдет пружина.

– И вы говорите, – сказал я камергеру, – что этот нарядный шут умный человек?

– И умный, и рассудительный, и очень просвещенный.

– Да помилуйте! Станет ли умный человек выкидывать такие балаганные штуки в присутствии целого общества?

– Но если он совершенно равнодушен и к похвалам и к насмешкам этого общества, так оно как будто бы для него не существует.

– Как не существует, когда он из кожи лезет, чтоб позабавить всю честную компанию?

– Да он вовсе никого не забавляет – и не думает об этом.

– Так из чего же он трудится?… Зачем делает такие удивительные скачки?…

– Зачем?… Чтоб вспотеть хорошенько. Он говорит, что это необходимо для его здоровья.

Кадриль кончилась; англичанин обтер платком лицо, кивнул головою даме, запустил обе руки в карманы своего сюртука и пошел, переваливаясь с ноги на ногу, в ту сторону, где раздавались песни цыган. Мы отправились вслед за ним. В конце длинной галереи сидели полукружием смуглые певицы, не слишком красивые собою, но все с блестящими черными глазами. Трудно было бы отгадать по их платью, что они цыганки; их прежний наряд, с перекинутым через одно плечо платком, был гораздо живописнее. Теперь они как две капли воды походят на горничных девок самого низшего разряда, которые принарядились, чтоб идти под качели. Позади их стояли рослые цыгане в купеческих кафтанах и сибирках. Насупротив, также полукругом, поставлены были в несколько рядов стулья; на них сидели по большей части дамы, а мужчины толпились кругом, ходили взад и вперед или сидели вдоль стен залы на обитых ситцем скамьях.

Цыгане пели, и довольно дурно, какую-то протяжную песню в три голоса.

– Вот это вовсе не по их части! – сказал я камергеру. – Мне не очень нравятся их дикие, неистовые вопли, их бешеные выходки и визготня, составляющие отличительный характер цыганских песен, но, по крайней мере, в этом музыкальном бесновании есть что-то оригинальное, поражающее вас своей новостию, странным смешением разладицы с согласием, неожиданными переходами из одного мотива в другой и какой-то жизнью – безумной, это правда, но исполненной силы и движения, а это вялое пение, на манер французских романсов, приправленное какими-то глупыми, некстати приткнутыми руладами, эти черствые, полуосипшие голоса, которые прикидываются нежными, – все это, по-моему, чрезвычайно дурно, и, признаюсь, я не могу надивиться терпению наших дам… Посмотрите, с каким вниманием слушают они это дурацкое мяуканье… Нет, нет, вот, кажется, одна начинает уже понемножку морщиться.

– Кто?… Вот та, что сидит крайняя в первом ряду?… Да, я думаю, что ей тошно. Это одна из наших московских барышень-певиц, которая стала бы наряду первых европейских артисток, если б родилась не дворянкой. Теперь только одни избранные могут восхищаться ее пленительным голосом и жалеть, что случай и общественные условия заключили в такие границы огромный талант, для жизни которого всегда необходимы простор и рукоплескания очарованной толпы.

– А кто эта дама, что сидит подле нее?

– А! – сказал с улыбкой камергер. – Вы заметили?… Не правда ли, что хороша?

– Удивительно!.. Ее можно бы назвать совершенной красавицею, если б она была немножко потоньше…

– И очень любезной женщиной, если б она не так занималась своей красотой, поменьше рисовалась и не думала, что эта красота дает ей право самовластно царствовать даже и над теми, которые почли бы за счастие быть ее друзьями, но вовсе не имеют желания умножать собою число ее подданных. Ей не мешало бы иногда подумать, что власть красоты есть самая ненадежная из всех властей и что поклонники ее точно так же, как и поклонники богатства, ужасные эгоисты: и те и другие любят не вас, а ваше богатство или красоту. Первое еще можно сохранить до самой смерти, а ведь красота – дело скоропреходящее… Да что ж это такое? – прибавил камергер. – Уж я никак начал говорить поучительные речи?… Послушаемте-ка лучше цыган; вот они собираются петь что-то хором.

Один из цыган, детина среднего роста в обшитом позументами казакине, вышел вперед; он держал в руках гитару.

– Это, верно, их запевало? – спросил я.

– Да! Он старший в их таборе.

– Однако ж не летами. Какой бравый детина! Как он ловок, развязен; сколько огня во всех его движениях. Ну, подлинно молодец!

– А знаете ли, сколько лет этому молодцу?

– Под сорок…

– Давным-давно за шестьдесят.

Тут этот почти семидесятилетний бандурист ударил по струнам своей гитары. Глаза его засверкали; все смуглые певицы встрепенулись; одна старая, толстая и безобразная цыганка завертелась как беснующая на своем стуле. Цыган махнул отрывисто правой рукой, и вот грянул хор и разразился каким-то ураганом оглушающих, диких и в то же время гармонических звуков. Подле нас стояли два француза. Они, казалось, были в восторге от этого бешеного хора.

– Comme c'est echevele! – шептал один из них.

– C'est ravissant! – восклицал другой.

– Да, да! – проговорил позади их исковерканным французским языком тот самый англичанин, который так усердно танцевал французскую кадриль. – Год-дем! Как эти голоса напоминают мне вой моих охотничьих собак, когда их запрут на псарню!

Вот мотив песни изменился. Голоса стихли; тоненькое, едва слышное сопрано пропело несколько тактов, – и вот снова грянул хор, и тихий голосок утонул в этом приливе звуков, как одинокая капля… чуть было не сказал, в бурном море, да, к счастию, вспомнил, что в прозе дозволяется быть поэтом только до некоторой степени. В двух шагах от меня сидел около стены человек пожилых лет; взглянув на него нечаянно, я заметил, что он необыкновенно бледен; это заставило меня еще раз оглянуться. В эту самую минуту цыгане, кончив свой хор, запели плясовую песню. Вдруг пожилой господин, на которого я смотрел, покачнулся и грянулся об пол. Вслед за этим раздались пронзительные крики. Жена и две дочери несчастного бросились к нему на помощь. Все засуетилось, пришло в движение. Толпа, окружавшая цыган, стеснилась вокруг умирающего.

– Доктора, скорей доктора!.. Ему надобно пустить кровь!.. – кричали со всех сторон.

Англичанин схватил его за руку, засучил рукав и вынул из кармана перочинный ножик.

– Позвольте, позвольте! – раздался громкий голос. Толпа расступилась, и один из наших известных московских медиков подошел торопливо к лежащему без чувств господину, взял его за пульс; потом приложил руку к сердцу и, помолчав несколько времени, сказал вполголоса:

– Он умер!

О, каким ужасом поразили эти слова толпу, за минуту до того веселую и беспечную!.. Как изменились все лица, когда на этот пир, кипящий жизнию, пожаловала нежданная, непрошеная гостья – гостья неминучая и дорогая, но которую мы так редко встречаем с радостию и веселием. В полминуты во всех освещенных залах воксала не осталось никого, кроме нескольких полицейских чиновников и отчаянной семьи умершего. Я вышел вслед за другими, отыскал мои пролетки и отправился домой.

Не стану рассказывать вам, что думал я дорогою; кажется, было о чем поразмыслить и повторить не раз так часто повторяемый нами вопрос: «Ну, скажите, что такое жизнь человеческая?…»

Думал ли этот отец семейства, отправляясь в воксал, что дни его сочтены и что он, – страшно подумать, – умрет под цыганскую песню!.. Боже мой, боже мой, как ничтожна эта земная жизнь, которую мы ценим так дорого! Мы станем смеяться над тем, кто будет украшать и отделывать с большим старанием постоялый двор, на котором сбирается прожить несколько часов, – а сами… Да что говорить об этом!.. Кто из нас не разыгрывает в лицах русскую пословицу «Гром не грянет, мужик не перекрестится». Утихнет гроза, взойдет солнышко, и мы как ни в чем не бывало опять затянем гулевую песню до новой грозы и нового удара!..

Рассуждая таким образом, я вспомнил об одном давно уже забытом послании, из которого очень кстати пришли мне на память следующие, весьма посредственные, но совершенно справедливые четыре стиха:

 
Сегодня я здоров, а завтра бил мой час,
И часто, может быть забыв, о друг мой милый,
Что жизнь зависит не от нас,
Мы пляшем над своей могилой.
 
II
Городские слухи

C'est une des plus bizarres et des plus generales

dispositions de 1'esprit humain, que cette sorte

d'inquиtude d'oщ nait le besoin d'apprendre

et de rиpandre des nouvelles.

Jouy

В числе русских старинных поверий есть одно весьма странное: наш простой народ уверен, что когда льют необыкновенной величины колокол и хотят, чтоб эта работа шла успешно, то непременно пускают в ход какую-нибудь ложь и стараются распространять ее в народе. Если это подлинно справедливо, то вряд ли где-нибудь льют так много колоколов, как в нашей матушке Москве белокаменной. Говорят, в древние времена афинские жители славились не столько своей любовью к изящным художествам и философии, как своей постоянной страстию, или, лучше сказать, жадностию, ко всем новостям, ложным или справедливым – об этом они не заботились; главное дело состояло в том, чтоб услышать самому или пересказать другим что-нибудь новенькое. Мы, москвичи, в этом случае очень походим на афинян; разница только в том, что они менялись своими новостями на городской площади, а мы развозим их из дома в дом. Самые свежие известия о производствах и наградах играют в этих новостях главную роль. Сколько на моем веку было пережаловано в генералы людей, которые и до сих пор еще полковники; сколько статских советников, произведенных в действительные статские, которые умерли высокородными. Едва ли на небе есть столько звезд, сколько их роздано чиновникам, из которых, вероятно, многие и теперь еще ничего не носят по мундиру. В иной год эта городская молва очень щедра на чины, в другой – на ленты, а иногда с необыкновенным усердием раздает графские достоинства. Вслед за этими официальными новостями занимают первое место новости о необыкновенных случаях; к этому разряду принадлежат: неожиданные свадьбы, похищения, самоубийства и затейливые воровства, в которых вор играет обыкновенно самую интересную роль и проводит отличным образом полицию. В Москве также нередко умирают внезапной смертью люди, которые в день своих похорон, то есть на третий день после смерти, преспокойно играют в вист или танцуют на каком-нибудь бале. Иногда появляется около Москвы невиданный и неслыханный зверь, который таскает из стада быков и глотает людей целиком, как мух. Разумеется, на поверку выходит, что этот допотопный зверь – простой волк, которого впоследствии какой-нибудь мужик убьет дубинкою, но многие этому не верят и шепотом толкуют меж собой, что это должен быть упущенный из клетки тигр или, по крайней мере, необычайной величины гиена. Вообще новости, самые интересные и более других возбуждающие всеобщее участие, бывают трагического и даже мелодраматического содержания. Я заметил также, что почти всегда одно истинное происшествие, не вовсе обычайное, порождает несколько ложных, разумеется, в том же самом роде. Вот не очень еще давно ревнивый муж в припадке безумия умертвил ужасным образом свою жену и малолетнего сына и убил самого себя. В Москве не перестали еще разговаривать об этом происшествии, как вдруг разнесся слух, что один молодой человек известной фамилии, который только что женился, и разумеется по любви, зарезал свою жену и, вероятно, убил бы и ребенка, если б у них был ребенок. Эта новость, в достоверности которой никто не сомневался, взволновала все умы; одни принялись позорить отца и мать убитой женщины за то, что они выдали свою дочь за такого беспутного мальчишку; другие, защищая его, говорили, что он сделал это из ревности и что имел полное право ревновать свою жену. «Вот, – толковали старушки, – поехал, разбойник, в подмосковную провести на иностранный манер какой-то медовый месяц. Вот тебе и медовый месяц!» Мне рассказывали, что этот злодей-муж приказал несчастной жене своей как обреченной на смерть жертве нарядиться в ее подвенечное платье; мне описывали, как она, умирая под ножом убийцы, молила о пощаде, клялась в своей невинности, как он таскал ее за волосы, топтал ногами и наконец медленно и с ужасным варварством перерезал ей горло. Были и такие рассказчики, которые могли описать вам с необычайной точностию не только все страдания этой бедной женщины, но даже форму и величину ножа, которым она была зарезана. И вдруг, представьте себе удивление этих господ – и убийца-муж, и зарезанная жена явились оба на одном большом бале и как нарочно протанцевали вместе первую французскую кадриль.

Я должен предуведомить моих читателей, что сцены, которые они прочтут в этой главе, основаны вовсе не на выдумке. Лет двенадцать или пятнадцать тому назад, – не помню хорошенько, – вся Москва толковала об этой необычайной и ужасной смерти одного чиновного человека, который впоследствии оказался не только живым, но даже совершенно здоровым.

Гостиная комната, убранная опрятно, но без роскоши. Надежда Васильевна Влонская, барыня лет тридцати пяти, в щеголеватом шелковом капоте, сидит перед пяльцами и вышивает по канве. Супруг ее, Дмитрий Кондратьич Влонский, мужчина лет за сорок, развалясь в больших креслах, читает «Московские ведомости». В одном углу, на низеньком столике, Ванюша, сын их, мальчик лет семи, строит карточный домик; подле него стоит нянюшка, женщина средних лет, в ситцевом платье и черном коленкоровом переднике.

Ванюша. Няня, няня, посмотри-ка, – еще сверху дом построил.

Влонский. Полно шуметь, Ванюша! Не даешь делом заняться. (Читая газету.) Гм… Гм… Да!.. «Из С-Петербурга: генерал-майор Крикуновский… действительный статский советник Мигунков… надворный советник Свиблов… отставной майор… Нет!.. Что ж это мне говорил Иван Иванович Сицкий, что дядя его, Алексей Тихонович Волоколамский, должен приехать из Санкт-Петербурга непременно к третьему числу… а ведь сегодня, кажется, уже пятое?

Влонская. И, Дмитрий Кондратьич, охота тебе верить этому хвастуну!.. Что скажет, то солжет.

Влонский. Да из чего тут лгать?

Влонская. Да так – чтоб солгать.

Влонский. Полно, жена. Уж ты больно на него нападаешь! Я, право, не заметил, чтоб он лгал. Он человек порядочный…

Влонская. Ну так хвали, хвали его!.. Да, пожалуйста, при Глашеньке, – это будет еще умнее.

Влонский. Помилуй, матушка! Неужели ты в самом деле думаешь?…

Влонская. Я ничего не думаю, я знаю только, что этот Иван Иванович, у которого всего-навсего пятьдесят душ крестьян, ухаживает за нашей дочерью.

Влонский. Да с чего ты это взяла?… Разве он делал нам предложение?

Влонская. Вот то-то и худо, мой друг!.. Если б он сделал нам предложение, так мы бы ему отказали и тогда он поневоле перестал бы к нам ездить… Эх, Дмитрий Кондратьич, добьешься ты чего-нибудь с твоею деликатностию!.. Кабы ты послушался меня да не велел бы его принимать!..

Влонский. Воля твоя, мой друг, я не могу этого сделать. Он человек такой вежливый, хороший… Ну за что я его обижу? Может быть, он и не думает свататься за Глашеньку.

Влонская. Право?… А что значат эти частые посещения?… Что он, в меня, что ль, влюблен?… Конечно, он ничего лишнего не может сказать Глашеньке: она всегда со мною, но зато как он на нее смотрит!.. Ну, веришь ли, иногда возьмет такое зло, что так бы ему глаза и выцарапала!.. Наглец этакий!.. Ни стыда, ни совести!.. Уж я ли, кажется, не обхожусь с ним холодно, только что не говорю: «Да уймитесь, батюшка, к нам ездить!» Нет, сударь, лезет, как лезет в глаза! Ну, нечего сказать, истинно у этого Ивана Ивановича медный лоб! (Ванюша вслушивается в слова своей матери и смотрит на нее с удивлением.)

Влонский. Да полно, правда ли, мой друг, что он так беден?

Влонская. Ну вот еще!.. А не сам ли он нам рассказывал, что ему досталось только пятьдесят душ после покойного отца, который, – не тем будь помянут, – пропил на шампанском да проездил на рысаках и свое и женино именье?

Влонский. А дядя-то его Алексей Тихонович Волоколамский?…

Влонская. Что дядя!.. Конечно, он богат, у него три тысячи душ, и если бы он прошлого года не женился… то есть не сошел с ума…

Влонский. А почему так?… Он человек нестарый, ему нет и пятидесяти… Впрочем, если он умрет бездетен…

Влонская. Да, дожидайся!.. И не увидишь, как с полдюжины детей будет… А нет, так все именье укрепит молодой жене…

Влонский. Правда, правда!.. Нет, уж тут бедному Сицкому дожидаться нечего. Однако ж неужели он его ничем не наградит?

Влонская. Может быть, отсыплет ему тысяч десяток на свадьбу – вот и все!

Влонский. Только-то?

Влонская. А ты думаешь, больше? Нет, душенька, не такой он человек – не расшибется!

Влонский. А ведь жаль! Иван Иванович, право, хороший малый и собою такой видный мужчина.

Влонская. Ну уж хорош!.. Да что в нем хорошего? Бледный, худой!.. Глаза недурны – это правда.

Влонский. Так, по-твоему, Иван Иванович не хорош собою?

Влонская. Нет, не хорош!

Ванюша. Иван Иванович, маман?… Ах, нет, он хорошенький!

Влонская. Полно врать! Ты говоришь это потому, что он тебя конфектами кормит.

Ванюша. Нет, маман! Он Глашеньку конфектами не кормит, а ведь и она также говорит, что он прехорошенький.

Влонская. Ну, батюшка, слышишь?… Вот твое деликатство! «Как отказать от дому! За что разобидеть человека!»

Влонский. Да я тут еще большой беды не вижу.

Влонская. Не видишь?… Дочь называет его хорошеньким?…

Влонский. Ах, матушка, да если он в самом деле хорош!

Влонская. Ох, уж эти отцы, никогда ничего не видят! Да помилуй, Дмитрий Кондратьич, если девица называет мужчину хорошеньким, так этот мужчина ей нравится… Нет, надобно непременно отделаться от этого Ивана Ивановича! Как хочешь, батюшка, а я прикажу, чтоб ему всякий раз отказывали.

Влонский. Да как же это можно, Надежда Васильевна? Ведь у нас по вторникам дни.

Влонская. Что ж делать!.. Для всех дома, а для него нет. Кто виноват?… Кажется, он мог бы давно догадаться по моему приему, что его посещения для нас неприятны. В последний раз я с ним двух слов не сказала, а он как ни в чем не бывало!.. Уж я тебе говорила, что у этого Ивана Ивановича медный лоб…

Ваня (переставая строить карточный, домик). Няня, слышишь, что говорит маман? У Ивана Ивановича медный лоб.

Няня. Стройте, сударь, стройте!.. Не ваше дело.

Влонский. Ну, как хочешь, мой друг, а мне, право, совестно… Кто и говорит, конечно, он не пара нашей дочери… да мне все кажется, что ты из мухи слона делаешь.

Влонская. Да уж позволь мне этим распорядиться – сделай милость!.. Уж, верно же, я знаю лучше тебя, что такое девушка осьмнадцати лет… Ты мужчина, ты судишь по себе… (Входит слуга.) Что ты?

Слуга. Василий Игнатьич!

Влонская. Бураковский?… Проси!.. Иль нет – постой! Зажги две свечи, – вон, что стоят на столе… да приди поправить лампы. Как они у тебя всегда скверно горят!..

Слуга. Масло, сударыня…

Влонская. Врешь, врешь!.. Дурно чистишь, лентяй этакий!.. Ступай проси! (Слуга уходит)

Влонский. Да где Глашенька?

Влонская. У себя наверху. У нее так разболелись зубы, что она головы поднять не может.

Василий Игнатьич Бураковский (входит спешно в комнату). Здравствуйте, Надежда Васильевна!.. Дмитрий Кондратьич!

Влонская (привставая). Здравствуйте, Василий Игнатьич!

Влонский. Милости просим!

Бураковский (садясь). Слышали вы?…

Влонская. А что такое?

Бураковский (с радостию). Так вы не слышали?

Влонский. Ровно ничего.

Бураковский. Какое ужасное приключение!..

Влонская. Что такое?…

Бураковский. Страшно подумать!..

Влонская. Эх, да говорите!.. Истомили!

Бураковский. Вы знаете, что Алексей Тихонович Волоколамский был со своей женой в Петербурге и что он должен был на этих днях возвратиться сюда, в Москву?

Влонская. Ну да! Так что ж?…

Бураковский. Нет, уж не воротится!

Влонский. Что вы говорите?

Бураковский. На четвертой станции от Москвы по Петербургской дороге…

Влонская. Он скоропостижно умер?

Бураковский. Нет, хуже!

Влонский. Как хуже?…

Бураковский. Да, хуже!.. Его заели собаки.

Влонская. Как заели собаки?… До смерти?

Бураковский. До смерти.

Влонский. Не может быть!

Бураковский. Как не может быть – помилуйте!.. Я удивляюсь, что вы до сих пор этого не знаете; со вчерашнего дня вся Москва кричит об этом.

Влонский. Да это ни с чем не сообразно – живого человека заели собаки!.. Это неслыханная вещь!

Бураковский. Однако ж, к несчастию, совершенная правда. Вот как это случилось: Алексей Тихонович, как я уже вам докладывал, на четвертой станции отсюда остановился переменить лошадей. Пока закладывали карету, ему вздумалось пройти пешком по шоссе. Вот он сказал жене, чтоб она, когда будут готовы лошади, догоняла его на большой дороге. Лошадей не скоро запрягли, прошло этак с полчаса. Вот наконец Волоколамская отправилась; проехали версту, две – глядят, на большой дороге целая стая собак. Как стал экипаж подъезжать, они разбежались. Ямщик остановил карету. Волоколамская высунулась в окно – глядь, боже мой!.. ее муж, растерзанный, окровавленный, лежит посреди дороги!.. Она вскрикнула – и покатилась… Люди бросились к Алексею Тихоновичу, думали, что он еще жив… Нет, и признаков жизни не осталось! Горничные девушки засуетились около своей барыни: спирту, того, другого – не приходит в чувства. Вернулись назад на станцию. На ту пору ехал из Клина городской лекарь, – и фамилию его сказывали, – позабыл!.. Он употреблял все возможные средства, всякие медицинские пособия – все напрасно!.. И муж и жена…

Влонская. Как, и она умерла?

Бураковский. Скончалась! Оно, впрочем, весьма и натурально: такое внезапное поражение, такая ужасная картина!.. Она же, говорят, была беременна…

Влонская. Ах, боже мой, какое несчастие!

Бураковский. Да, необыкновенный случай.

Влонский. Воля ваша, а мне что-то не верится.

Бураковский. Поневоле поверишь, Дмитрий Кондратьич, когда есть человек пятьдесят очевидных свидетелей. Мало ли по Петербургской дороге проезжих? Ведь это случилось не в стороне где-нибудь, а на большой дороге, на станции, где все останавливаются. Вот я сейчас был в клубе, – только и разговоров, что об этом. За полчаса до меня один приезжий из Петербурга рассказывал в клубе все подробности этого несчастного приключения. Он был на самом месте – видел покойников. Ну, помилуйте, что может быть достовернее этого?

Влонская. Да не видали ли вы его племянника?

Бураковский. Ивана Ивановича Сицкого? Я к нему заезжал.

Влонский. Ну, что он?

Бураковский. Его нет в Москве. У слуги не добился. Дворник мне сказывал, что Иван Иванович уехал на два дня к кому-то в подмосковную и вряд ли будет назад прежде завтрашнего утра. Вот, Надежда Васильевна, подлинно правду говорят: «Несчастие одного составляет счастие другого». Хоть Иван Иванович Сицкий поехал из Москвы бедным человеком, а воротится богачом.

Влонский. Да что, он точно единственный наследник?…

Бураковский. А как же! Родной племянник по сестре покойному Волоколамскому.

Влонская. Но, может быть, найдутся и другие наследники?

Бураковский. Да их нет. Вот, извольте видеть: у Тихона Степановича Волоколамского было только двое детей – Алексей Тихонович и Марья Тихоновна. Марья Тихоновна вышла замуж за Сицкого. У них был один сын – вот этот самый Иван Иванович Сицкий. Алексей Тихонович скончался бездетен, так, разумеется, его именье должно перейти к сыну родной сестры. Конечно, если б он умер прежде своей жены и не так скоропостижно, то, вероятно, отказал бы ей все свое именье, а теперь и седьмой-то части брать некому.

Влонская. Скажите пожалуйста! Так поэтому у Сицкого три тысячи душ?

Бураковский. Не прогневайтесь.

Влонская. Жаль, очень жаль Алексея Тихоновича! Погибнуть такой ужасной смертию!.. А признаюсь, я рада за Сицкого: он прекрасный молодой человек!.. Подумаешь, какой неожиданный переход!..

Влонский. Да, конечно! Если все это не сказки…

Влонская. Помилуй, Дмитрий Кондратьич! Чего ж еще тебе!.. Очевидные свидетели…

Влонский. Очевидные свидетели… Ну, разумеется, это доказательство; да ведь вы, Василий Игнатьич, не говорили сами лично с очевидным свидетелем?

Бураковский. Не говорил; но мне двадцать человек повторяли его слова. Впрочем, если хотите, я сейчас поскачу в клуб, узнаю, где живет этот приезжий из Петербурга, отправлюсь к нему, расспрошу обо всем и приеду вам сказать.

Влонский. Вот это будет повернее.

Бураковский (вставая). Так до свиданья.

Влонский. Смотрите же, приезжайте!

Бураковский. Непременно приеду. (Уходит.)

Влонская (помолчав несколько времени). Ну, мой друг, каков женишок?… Три тысячи душ!..

Влонский. А ты хотела ему отказать от дому.

Влонская. Да можно ли было предвидеть…

Влонский (улыбаясь). Впрочем, ведь он тебе не нравится.

Влонская. Эх, мой друг, да разве я могла говорить иначе? Мы за дочерью многого дать не можем, так жених ли ей человек, у которого всего-навсего пятьдесят душ крестьян? А ведь Глашенька к нему неравнодушна. Ты этого не замечал, а я давно уж вижу. Ну, конечно, Сицкий – прекрасный молодой человек, да нам-то не следовало этого говорить. Теперь дело другое – три тысячи душ, мой друг, да еще каких!.. Одно рязанское именье… вот то, что рядом с нашей деревнею…

Влонский. Село Хотиловка?

Влонская. Ну да! Семьсот душ. Одно оно дает с лишком тридцать пять тысяч в год дохода.

Влонский. Кто и говорит – барское состояние!.. И если только эти слухи справедливы…

Влонская. А ты все еще не веришь?

Влонский. Случай-то, матушка, очень странный, такой необычайный, невероятный…

Влонская. Да это то самое и доказывает, мой друг, что говорят правду. Ну, кому придет в голову сказать, что живого человека съели собаки?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю