355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Загоскин » Москва и москвичи » Текст книги (страница 21)
Москва и москвичи
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:58

Текст книги "Москва и москвичи"


Автор книги: Михаил Загоскин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)

– Пошел на Вздвиженку, к Луцким! – сказал я кучеру.

И вот минут через десять я въехал во двор и остановился у подъезда каменного дома.

– Что, барин у себя? – спросил я швейцара.

– Никак нет, сударь! – отвечал он с вежливым поклоном.

– А барыня?

– Также изволила уехать.

«Ну, так и есть, – подумал я, – со мною это вечно бывает: кого хочешь застать, того не застанешь, а вот теперь поеду к этим Лыковым – и уж, верно, меня примут!.. Делать нечего!»

– Ступай к Пречистенским воротам.

Выехав на Арбатскую площадь, я повернул налево низменной стороной Пречистенского бульвара и взглянул мимоездом на скромный деревянный домик, в котором живет один из тех могучих русских витязей, которые в двенадцатом году стояли грудью за нашу святую родину. Он уж в преклонных летах, но все еще смотрит богатырем и вовсе не походит на старика; впрочем, может быть, потому, что его седые волосы не видны из-под лавров, которыми украшено его задумчивое и величавое чело.

Не доезжая Пречистенских ворот, я повернул в переулок и остановился у большого деревянного дома. Предчувствие меня не обмануло: высокий лакей в штиблетах и модной ливрее с огромными пуговицами объявил мне, что его господа принимают. В столовой мальчик, одетый жокеем, спросил мое имя и, войдя в гостиную, громко прокричал:

– Богдан Ильич Бельский!

«Ого! Да это точь-в-точь как в Париже», – подумал я, входя в гостиную. В ней не было никого, кроме хозяина и хозяйки.

– Ah, monsieur Belsky! – закричал хозяин, идя ко мне навстречу. Хозяйка привстала и отвечала на мой поклон следующей казенной французской фразою:

– Charmee de vous voir, monsieur. Voules-vous bien prendre la peine de vous asseoir?

– Вас долго не было в Москве, – сказал хозяин.

– Да, я с лишком год прожил в провинции.

– С лишком год!.. Mais c'est une eternite!.. И вы не умерли с тоски?

– А вот как видите.

– С лишком год! – повторила хозяйка. – Я воображаю, как вам было весело… А мы только что возвратились из чужих краев.

– Право?… Куда же вы изволили ездить?

– Сначала на воды… а там в Париж; мы прожили в нем месяца три.

– Только?

– Ах, не говорите!.. Ведь у нас все делается бог знает как!.. Мы взяли с собою только двадцать тысяч и приказали нашему управляющему, когда он продаст хлеб и сберет оброк, выслать все деньги в Париж. Что ж вы думаете?… Этот негодяй не прислал нам ни одной копейки!

– Да, да, – прервал хозяин, – мошенник управитель полагал, что мы проживем года три за границею, хотел этим воспользоваться и ограбил нас самым бесстыдным образом.

– Скажите пожалуйста! Да как это вам попался такой разбойник управитель?… Что он, русский, что ли?

– Вот то-то и дело, что – нет! – вскричал хозяин. – Представьте себе – немец!

– Что вы говорите?

– Уверяю вас. Я подал просьбу, да бог знает, когда все это кончится, между тем нам пора ехать опять за границу. Да уж на этот раз мы будем поумнее. Я нанял нового управляющего: этот будет надежнее – француз. А чтоб совершенно себя обеспечить, заложил пятьсот душ в Опекунский совет, и мы теперь повезем с собою чистыми деньгами с лишком сто тысяч.

– Конечно, это гораздо будет вернее. А скоро вы отправляетесь?

– Чем скорее, тем лучше; меня давит здешний воздух.

– Да, кто привык жить в теплом климате…

– И, monsieur Belsky… Помилуйте, один ли климат! Признаюсь, для меня удивительно, как можете вы, человек просвещенный и свободный, жить в этом мертвом, несносном городе.

Вы знаете, любезные читатели, мою слабость к Москве, следовательно, можете понять, до какой степени этот вопрос показался мне обидным.

– Вы, вероятно, не были никогда за границею? – продолжал хозяин.

– Извините, – отвечал я, с трудом скрывая досаду, – я в молодости моей пошатался довольно по Европе.

– В самом деле?… Так что ж мне вам и говорить? Когда подумаешь, что мы перед этим Западом!.. А ведь туда же – гневаемся, когда французы называют нас татарами!

– Нет, уж не гневаемся, – прервал я, – и не смеемся. Одна и та же глупость, повторенная тысячу раз, не может ни забавлять, ни сердить.

– А! Да вы патриот! – сказала хозяйка точно таким же голосом, каким, вероятно бы, заговорил индийский брамин, узнав в своем собеседнике какого-нибудь презренного пария.

– И, что ты, ma chere! – подхватил хозяин. – Богдан Ильич – человек умный и образованный, он путешествовал и, верно, согласится со мною, что в смысле просвещения мы почти еще татары. Кто ничего не знает, тому простительно думать, что мы – европейская нация, но тот, кто был в Париже – этой столице роскоши и просвещения, тот уж, конечно, этого не скажет. Когда подумаешь, что такое эта парижская жизнь! Какая цивилизация!.. Утонченный вкус!.. Какое разнообразие забав! Не успеваешь наслаждаться… Ну, точно ходишь в чаду, – очнуться некогда!.. Вот, например, в Париже я гулял каждый день по бульварам, а здесь куда я пойду?…

– Куда вам угодно. Мало ли у нас гуляний? Не говоря об окрестностях, в самой Москве: бульвары, кремлевские сады, Пресненские пруды, Нескучное…

– И вы это называете гуляньями?

– А каких же вам еще надобно? Все эти бульвары и сады содержатся в отличном порядке…

– Боже мой!.. Да кто вам говорит о порядке? Вы мне скажите, кого я встречу на этих гуляньях?

– Вероятно, всех тех, которые любят гулять.

– То есть двух-трех порядочных людей и целую толпу оборванных мужиков, запачканных прачек…

– Так что ж? Я думаю, эти особы встречались с вами и на парижских бульварах?

– Да разве парижская blanchisseuse – прачка – то же, что наша московская прачка? Разве французский крестьянин имеет что-нибудь общее с русским мужиком? Русский мужик!.. Ну, походит ли на человека этот медведь в своей дурацкой шапке, в своем отвратительном овчинном тулупе?…

– Да, это правда! – прервал я, вспомнив стихи одного из искренних моих приятелей:

 
Ведь русский мужичок, конечно, тем и глуп,
Что носит шапку и тулуп;
Ему бы надобно, как умному французу,
 В холстинную одеться блузу
И выйти этак на мороз…
 

– Какое ослепление! – воскликнул хозяин. – Да вы, пожалуй, станете сравнивать наших горничных девок с парижскими гризетками, этими пленительными, милыми созданиями…

Тут я заметил, что хозяйка поморщилась. Казалось, как будто бы слово «гризетка» напомнило ей о чем-то очень неприятном; но господин Лыков, не обращая внимания на пасмурное чело своей супруги, продолжал с возрастающим жаром:

– О, эти парижские гризетки – прелесть! Какая ловкость, какая острота, сколько ума в этих бойких, резких ответах, за которыми они уж никогда в карман не пойдут… А какие талии!.. Какие ножки!.. Да что гризетки! Я вам скажу, monsieur Belsky, что мне случалось иногда, переменяя лошадей, слушать по целым часам, и слушать с наслаждением, разговоры французских почтарей, то есть простых ямщиков!

Представьте себе положение человека, при котором говорят такие нелепости и который не может ни смеяться в глаза тому, кто их говорит, ни заставить его молчать, ни даже напомнить ему известный стих Грибоедова: «Послушай: ври, да знай же меру!»

Я вас спрашиваю, что прикажете делать этому несчастному человеку?… Уйти скорее прочь, скажете вы. Это-то именно я и сделал. Встал, раскланялся и ушел. Не подумайте, однако ж, любезные читатели, что я для вашей потехи рассказываю вам небылицы, – честью вас уверяю, что все это правда! Если мои записки имеют какое-нибудь достоинство, так это потому, что я ничего не сочиняю, а рассказываю только то, что слышал сам и видел собственными глазами. Впрочем, то, что я скажу в заключение, покажется вам еще невероятнее. Этот господин, который слушает с наслаждением разговоры французских ямщиков, слывет в своем кругу преумным человеком.

«Куда же я теперь поеду? – подумал я, садясь в мою пролетку. – Да чего же лучше?… Чтоб отдохнуть душою после такой неприятной беседы, поеду к тому, кого давно уже привыкла звать своим православная Москва, кто остался теперь едва ли не одним из числа тех гостеприимных бояр, которыми некогда была красна и славилась наша Белокаменная». Всегдашний житель Москвы, он так сроднился с нею, что кажется совершенно невозможным ни ему покинуть Москву, ни Москве остаться без него. Вельможа в полном смысле этого слова, он в то же время самый приветливый хозяин. Его прием всегда одинаков; он с равной лаской встречает в великолепных своих палатах и нечиновного человека, и первостепенного сановника царского. В этом отношении, как истинный русский боярин, он не знает никаких различий, и всякий гость, им приглашенный, становится для него дорогим гостем. Если я прибавлю к этому, что ни один бедный не отходит от него без подаяния и, конечно, не было еще ни одного несчастливца, которому он отказал бы в своем покровительстве и пособии, то уж, верно, вы, любезные читатели, догадаетесь, о ком я говорю, и назовете по имени того, кого я здесь назвать не смею.

– Ступай к Пречистенским воротам! – сказал я кучеру.

– К Пречистенским воротам? – повторил мой Петр. – Уж не к его ли сиятельству?…

– Ну, да!..

– А зачем мы к нему поедем, батюшка? Ведь он летом всегда изволит жить в своей подмосковной.

– В самом деле!.. Совсем из ума вон!.. Так ступай на Каменный мост за Москву-реку…

– Да не прикажете ли, Богдан Ильич, заехать прежде к Буркину?… Он близехонько отсюда, из Замоскворечья нам будет не по дороге; ведь нам придется ехать на Крымский брод.

– И то дело! Поедем к Буркину.

Матвей Юрьевич Буркии – давнишний мой знакомый; мы вместе с ним служили в двенадцатом году. Он старый холостяк, богатый, умный и честный, но несколько странный; впрочем, эти странности не мешают ему быть очень любезным человеком. Матвей Юрьевич принадлежит к числу тех москвичей, которые, живя в столице, любят в то же время пользоваться всеми удобствами и простором деревенского быта. Его деревянный, обшитый тесом дом окружен со всех сторон службами и всякого рода надворным строением. Тут все есть: и баня, и сушильня, и амбары, и голубятня, и застольная изба, в которой каждый день по колокольчику сбираются обедать человек тридцать дворовых людей. Разумеется, позади дома разведен сад с тепличкою, парниками, грунтовыми сараями и затейливой беседкою, которая немного пошатнулась набок, но все еще красива и очень походит издали на развалины греческого храма. Поросший густой травой обширный двор Буркина служит довольно сытным пастбищем для разных домашних животных, из числа которых, как вы сейчас увидите, одна презадорная скотина обошлась со мною самым невежливым образом.

Когда я въехал во двор к Буркину и сошел с дрожек, мой Петр отправился с ними на другой конец двора и остановился подле конюшни, то есть, по крайней мере, шагов сто от дому. Я вошел в сени, гляжу – у самых дверей передней комнаты лежит врастяжку преогромный козел. Надобно вам сказать, что для меня нет ничего отвратительнее этого безобразного и зловонного животного, которое, по какому-то старому предрассудку, держат иногда вместе с лошадьми на конюшне, но мне и в голову не приходило, что с ним можно повстречаться в доме.

– Вот нашли швейцара, – сказал я. – Эй ты, Васька, пошел прочь!

Козел, не трогаясь с места, приподнял голову, мотнул рогами и взглянул на меня таким равнодушным и нахальным образом, что мне стало почти обидно.

– Ах ты, скверная скотина! – закричал я. – Ты не хочешь встать? Так постой же, – продолжал я, толкнув его ногою, – вот я тебя потревожу! Пошел, пошел!

Козел вскочил, отошел от дверей, а я протянул руку и только что хотел позвонить в колокольчик, как вдруг от сильного удара в правый бок повернулся назад и увидел перед собой проклятого козла, который, нагнув голову, готовился повторить свое нападение. Чтоб предупредить этот злой умысел, я схватил задорного Ваську за рога; но ведь этим не могло все кончиться: мне нельзя было позвонить, не выпустив из рук моего злодея, а он того только и дожидался. Этот забияка стоял очень смирно, не порывался, помахивал только бородкою, но я без труда мог прочесть в его лукавых глазах преступное намерение воспользоваться первой моей оплошностью и забодать меня до полусмерти. Не видя никакой возможности избавиться без посторонней помощи от угрожающей мне опасности, я решился прибегнуть к последнему средству, то есть вытащить козла во двор и довести его как-нибудь до моего кучера, но для этого мне надо было пятиться задом и тащить за рога этого дюжего козла, который, как будто бы отгадывая мое намерение, начал упираться, мотать головою и порываться во все стороны. Пока я с ним возился, во дворе у отворенных ворот собралась целая толпа мужиков, ребятишек и всякого рода прохожих; весь этот народ, глядя на мою борьбу с козлом, помирал со смеху.

– Смотри-ка, смотри, – кричал один мужик, – как Васька-то порывается!.. Экий черт здоровенный!.. Барин-то не сдержит – право слово, не сдержит…

– Погоди, погоди!.. – прервал какой-то оборванный мещанин. – Козел-то себе на уме!.. Вот как вырвется, так он его милость потешит!.. Ай да Васька!.. Молодец!.. Смотри, брат, хорошенько барина-то!.. Не поддавайся!..

Разумеется, все эти остроты возбуждали общий смех, да это еще ничего, и я бы на их месте посмеялся над пожилым человеком, который вздумал играть с козлом и таскать его за рога по двору. Но вот что было для меня досадно: все эти уличные зеваки явным образом были на стороне козла и, по-видимому, очень желали посмотреть, как он станет меня бить рогами. Вероятно, они бы и насладились этим потешным зрелищем, если б мой Петр не бросил лошадей и не прибежал ко мне на выручку. В то же время выскочил из передней слуга, а вслед за ним высыпали из застольной, кухни и людских человек двадцать всякого народа. Разумеется, козла схватили, поколотили и увели на конюшню.

– Помилуй, братец, – сказал я слуге, который объявил мне, что барина нет дома, – как это можно пускать по воле такого злого козла?

– Помилуйте, сударь, – отвечал слуга, – да наш Васька такой смиренник…

– Хорош смиренник!.. Совсем было меня изувечил.

– Скажите пожалуйста! Ах, он, проклятый!.. Да что это с ним сделалось?… Уж не вы ли сами изволили его ударить или ногой толкнуть?… Ну, этого он не любит!.. А все мальчишки набаловали.

– Куда прикажете ехать? – спросил Петр.

– Куда?… Разумеется, домой: мне так заложило бок, что я вздохнуть не могу.

В самом деле, бок у меня так разболелся, что я, приехав домой, послал за доктором и целую неделю просидел дома.

Теперь вы знаете, любезные читатели, почему я вместо десяти предполагаемых визитов сделал только четыре и отчего стал менее любить эту простоту нравов и сельский быт многих москвичей, которые живут в Москве точно так же привольно и нараспашку, как привыкли жить у себя в деревнях.

III
Первое мая

Сокольники, хоть вас поэты не поют,

Не хвалят вас и вашу жизнь простую, -

Но я люблю и ваш приют,

И ваших сосен тень густую.

– Отвори окно, Никифор! – сказал я. – Кажется, дождик перестал.

– Нет еще, сударь, – моросит немножко, словно ситом сеет; да скоро пройдет: позади все прочистилось.

– В самом деле?

– Ни единой тучки, сударь; знатный будет день.

– И подлинно, какой приятный, благорастворенный воздух, – сказал я, садясь подле окна. – Я думаю, будет градусов шестнадцать тепла?

– Нет, сударь, в столовой на градуснике дошло до осьмнадцати.

– В шестом часу после обеда!.. Да это почти летний день… Что это на улице так пусто? – продолжал я, помолчав несколько времени. – Хоть по нашему переулку ни ходьбы, ни езды большой нет, однако ж все-таки изредка и пройдет и проедет кто-нибудь, а вот с полчаса, как живой души не видно на улице.

– Да кому быть, сударь, – вся Москва в Сокольниках.

– В Сокольниках? Да разве сегодня первое мая?…

– А как же, сударь!

– Скажи пожалуйста! Чуть было не пропустил любимого гулянья!.. Ступай, вели закладывать дрожки!.. Да я бы себе никогда этого не простил… Ну, что ж ты стоишь?

– Батюшка Богдан Ильич! – сказал Никифор, почесывая в голове. – Прикажите заложить коляску, да и меня возьмите на запятках с собою: хочется взглянуть на гулянье.

– Ну, хорошо! Да только вели закладывать проворней!

– Разом будет готово, сударь!

Не побывать первого мая в Сокольниках, а особливо в такую прекрасную погоду, не полюбоваться этим первым весенним праздником – да это бы значило лишить себя одного из величайших наслаждений в жизни! Забыть, что сегодня первое число мая!.. Что за странная вещь наша память! Я помню все, что читал тому лет тридцать и более назад; помню малейшие подробности моей детской жизни; помню даже иные сны, которые видел в ребячестве, – но имена и числа, как заколдованный клад, мне не даются. Из всех наук одна хронология была для меня решительно недоступной наукой; я никогда не помню ничьих именин и очень часто забываю имена моих приятелей. Хорошо еще, что у нас на Руси так много сиятельных, которых вместо того, чтоб называть по именам, можно величать графами и князьями. Без этого счастливого обстоятельства я был бы иногда человеком совершенно погибшим.

Через несколько минут вошел ко мне Никифор и доложил, что коляска готова. Мешкать было нечего: от Пресненских прудов до Сокольников будет верст восемь, если не более; я отправился и проехал, не встретив почти никого, до самой Сухаревой башни. Тут стали показываться экипажи; пешеходов было мало, они обыкновенно отправляются на гулянье, как и везде, гораздо ранее. Повернув мимо Спасских казарм, я выехал к Красному пруду, из которого вытекает речка Чечёра.

Я думаю, большая часть московских жителей и не подозревает существования этого ручья, впадающего в Яузу, которая столь же мало имеет права называться рекою, как этот проток – речкою. Впрочем, это общая привычка русского народа: он любит называть речками не только едва заметные ручьи, но даже стоячие, грязные пруды, – и крестьянка, отправляясь мыть белье на свою запруженную лужу, всегда скажет: «Я иду на речку». Когда я миновал Красный пруд, сцена совершенно переменилась: передо мною открылось большое плоское пространство, усеянное экипажами и бесчисленными толпами запоздалых пешеходов. Кареты, коляски, дрожки и щеголеватые купеческие тележки неслись шибкой рысью врассыпную по обширному Сокольничьему полю; большая часть из них съезжалась на деревянном мосту, перекинутом через другой ручей, который также, не знаю почему, называют речкой Рыбенкою. Вот вдали, на темно-зеленом поле сосновой рощи, окаймленной красивыми дачами, обрисовались белые столбы Сокольничьей заставы. Вот налево замелькали разноцветные кровли Красного села – села, в котором нет ни приходской церкви и ни одной крестьянской избы. Это собрание не дач, а загородных домиков, составляющих несколько улиц и переулков, походит на красивый уездный городок, в котором не построены еще соборный храм, гостиный двор и не устроена базарная площадь с присутственными местами. На левой руке, в близком расстоянии от заставы, была некогда знаменитая дача графа Растопчина. Теперь остались одни развалины дома и запустелый сад, по дорожкам которого растет трава и ездят иногда для сокращения пути мужички в своих телегах. Тут же проходит и водопроводный канал мытищинской воды, подымаемой посредством паровой машины в резервуар Сухаревой башни. От самой заставы начинается сосновая роща или, лучше сказать, бор, который примыкает к огромной лесной даче, известной под названием Лосиного острова. До заставы я ехал свободно и попал в веревку, или ряд экипажей, тогда только, когда въехал в широкую просеку, ведущую к обширному лугу. По обеим сторонам этой просеки толпился народ, а посреди двух рядов экипажей разъезжали разных родов кавалеристы: в мундирах, фраках, сюртуках и венгерках. Одни галопировали с большою ловкостью между каретных колес и, вероятно ради удальства, гарцевали и рисовались в самых тесных местах, заставляя прыгать своих борзых коней, покрытых пеною. Другие вели себя гораздо степеннее, ездили шажком, не вдавались ни в какие опасности и не тиранили своих лошадей, они, конечно, не обращали на себя внимания публики, но зато и не были смешны, как иные из этих лихих наездников, из которых один при каждом прыжке своей лошади бледнел как смерть и почти вслух творил молитву, а другой вследствие неудачной лансады перекувырнулся на воздухе и упал – к счастию, не под колеса, а подле колеса проезжающей кареты. Я после встретил его в роще и слышал, как он рассказывал какой-то даме, что лошадь его опрокинулась и хотя упала с ним вместе, однако ж никак не могла выбить его из седла. Более всех забавлял меня один щеголь – настоящая карикатура английского денди. Длинный, худой, с маленькой бородкою, в коротком сюртуке и цветном галстуке, он сидел на каком-то лошадином привидении, и ростом и статями похожем на чахлого верблюда; эта скаковая кровная кляча с отрубленным хвостом удивительно жеманилась: то пятилась боком, то припрыгивала, то скребла ногою землю, шла задними ногами в галоп, а передними рысью и при каждом ударе хлыста лягалась и перебрасывала своего ездока с седла к себе на шею. Он, впрочем, не терял никак от этого своей уверенности, сидел подбоченясь и сквозь стекло своей лорнетки, воткнутой в правый глаз, глядел на всех с таким величием и гордостью, что невозможно было от смеху удержаться.

– Экий уродина! – шептал позади меня Никифор. – Да где это он достал такого аргамака? Чай, таких и на живодерне мало. Вон подошел к нему такой же долговязый мусью в суконном балахоне…

– То есть в пальто, – сказал я. – Да почему же ты называешь его мусью?

– Да должен быть какой-нибудь иностранец, батюшка. Посмотрите-ка: засунул обе руки в карманы.

– Так что ж?

– Как что, Богдан Ильич? У русского человека руки всегда на свободе: неровен час – поди их вытаскивай из карманов!

– Что это у тебя, Никифор, всегда драка на уме!

– Какая драка, помилуйте! А все-таки, сударь, знаете ли, этак настороже не мешает быть. «Еду – не свищу, а наеду – не спущу!»

– Ну, полно, полно, заврался!

– Слушаю, сударь!

Я не доехал еще и до середины гулянья, а начал уж скучать и посматривать с завистью на свободных пешеходов, которые шли куда хотели и делали все, что им было угодно. Кто выезжает на гулянье не верхом, а в каком-нибудь экипаже, тот должен отказаться на несколько часов от величайшего из благ земных, от своей нравственной свободы. Он уже не лицо, а вещь, он не гуляет, а его возят под арестом в карете или коляске. Он желал бы ехать, а стоит не двигаясь на одном месте, хотел бы остановиться, а его везут вперед. Задумает ехать домой, а ему ради соблюдения порядка говорят: «Не угодно ли вам еще прокатиться?» – то есть проехать версты четыре шагом. Конечно, тот, кто является на гулянье в щегольском экипаже, имеет еще кой-какие вознаграждения за потерю своей свободы: для него гулянье то же, что выставка для фабриканта, сцена для актера и концертная зала для музыканта. Развались в своей откидной карете или коляске, он смотрит с наслаждением и гордостию на толпу, которая повторяет его имя и ахает от удивления, смотря на десятитысячную четверню. Мои весьма обыкновенные лошади не могли доставить мне этого «высокого» наслаждения, и, как бы я ни разваливался в моей старой коляске, никто не обратил бы на нее внимания, и потому я решился при первом удобном случае свернуть в рощу и отправиться гулять пешком. Благодаря искусству моего кучера-Петра, это желание через минуту исполнилось, и я снова вступил в права человека, то есть мог, как существо разумное и одаренное свободной волею, располагать моими действиями. Время было истинно прекрасное. Теплый, влажный воздух, напитанный ароматическим испарением сосен, весенние голубые небеса, кой-где подернутые прозрачными облачками, эта жизнь и всеобщее движение, эти то близкие, то отдаленные звуки полковых оркестров, расставленных по лесу, этот бесконечный ряд экипажей, посреди которых беспрестанно мелькали белые султаны и кивера лихих кавалеристов, эти балаганы, битком набитые людьми всякого звания, и аристократические палатки, наполненные прекрасными женщинами, эти веселые лица и веселый говор бесчисленной толпы народа, – все это вместе составляло такую великолепную картину, такой роскошный пир весны, что, глядя на него, сердце невольно радовалось и забывало всякое горе. Я прошел во всю длину гулянья, до обширной поляны, окруженной с трех сторон густым бором; на ней вокруг шатра, увенчанного елкою, и дощатого балагана, в котором показывали свое искусство канатные балансеры, толпился простой народ. В числе разносчиков, предлагавших свой клюквенный квас, каленые орехи, пряники, сайки и калачи, двое потчевали мужичков мороженым и несколько мальчиков занималось продажею сигар. Кто бы мог подумать, что заморская выдумка – мороженое и это табачное зелье, которое еще так недавно русский народ называл чертовой травою, найдут покупщиков у самых дверей питейного дома? Однако ж я видел своими глазами, как один мужичок с бородою курил сигару, а другой изволил кушать сливочное мороженое, но, к сожалению, это европейское наслаждение просвещенных народов не помешало им спустя несколько минут отправиться под елку. Возвращаясь к моей коляске, я присел отдохнуть на скамье подле одной палатки, которая, судя по выставленному у ее дверей самовару величиною с порядочную бочку, была одним из временных трактиров, разбросанных по всему гулянью. Я стал смотреть на проезжающие экипажи. Из числа их одна откидная карета, которая отличалась богатою английской упряжью, две щеголеватые кабриолетки и красивый штульваген, запряженный парою англизированных лошадей, обратили на себя мое внимание. Как страстный охотник до всех противоположностей, я полюбовался также патриархальною наружностью некоторых карет и долго смотрел на один дормез весьма пожилых лет, на козлах которого рядом с кучером сидела легавая собака. Вдруг кто-то звучным, тоненьким голоском произнес мое имя… Я обернулся: мимо меня проезжало целое дамское общество в огромной линейке. Этот простой экипаж показался мне красивее всех других; и подлинно, в ясный летний день что может быть прекраснее линейки, разумеется, если она так же, как в этот раз, служит для прогулки десяти или двенадцати красавиц, на которых вы можете любоваться, не подымая кверху головы и не заглядывая в узкие окна кареты. В то самое время, как этот подвижной цветник проезжал мимо, кто-то взял меня за руку; я оглянулся и увидел подле себя моего бального знакомца, камергера, который сказал мне с улыбкою:

– Здравствуйте, любезный двойник! Вот мы опять с вами встретились; только сегодня это вовсе не случай: я искал вас по всему гулянью. Подвиньтесь-ка немного, я присяду подле вас и отдохну. Вот, – продолжал он, поместясь рядом со мною на скамью, – вот это можно назвать гуляньем! И просторно и тепло, народу бездна, вокруг зелень, пыли нет…

– Так вы довольны сегодняшним гуляньем?

– Очень! Мне так весело, что я даже без досады смотрю на эти уродливые шляпы, которые в нынешнее лето надели на себя все москвичи.

– Да! Модные шляпы некрасивы: аршинная тулья, сплющенные крылья.

– Знаете ли что, – прервал камергер, – мне, право, кажется, что парижане придумали носить на своих головах эти глупые башни для того только, чтоб испытать, до какой степени простирается наше рабское, безотчетное подражание всем их дурачествам. Я помню исковерканные шляпы a la Cendrillon, помню мягкие шляпы, которые походили на измятые колпаки, и остроконечные шляпы с едва заметными крыльями, напоминавшие своей формою цветочные горшки; все эти моды были очень безобразны, но их безобразие можно назвать красотою в сравнении с этим вавилонским столпотворением, которое мы должны носить вместо шляп, потому что так угодно Парижу. И добро бы еще, дурачились одни молодые люди, а то посмотрите: вон идет старик, он едва передвигает ноги, а на голове у него не шляпа, а каланча! Боже мой, да что ж это такое? Да будет ли когда-нибудь конец этому непонятному ослеплению? Перестанем ли мы когда-нибудь одеваться не только «рассудку вопреки, наперекор стихиям», но даже вопреки вкусу и красоте, из угождения к прихоти чуждого нам по всему народа. Придет ли когда-нибудь время, что одни только молодые, очень молодые люди и женщины, которые никогда не стареются, станут повиноваться законам моды, не размышляя о том, прилична ли эта мода нашему климату, обычаям и служит ли эта мода если не к удобству и спокойствию, то, по крайней мере, к украшению нашей наружности.

Этот длинный монолог моего соседа был прерван каким-то невнятным шепотом: один щеголеватый экипаж обратил на себя всеобщее внимание. Прекраснейшая коляска, четверня великолепных лошадей, богатая упряжь – все в этом экипаже должно было возбуждать удивление и похвалу, а вместо этого я слышал вокруг себя какой-то насмешливый хохот и восклицания, из которых некоторые были даже не очень вежливы.

– Что ж это значит? – спросил я. – Чему смеются эти господа? Да это самый лучший экипаж из всего гулянья. Лакей и кучер одеты прекрасно, и в коляске сидит человек вовсе не смешной наружности… Мне кажется… да, так точно… он… должен быть иностранец?

– Вы не ошиблись! – отвечал камергер.

– Верно, какой-нибудь чиновник посольства?

– Не отгадали.

– Так, вероятно, знаменитый путешественник?

Камергер покачал отрицательно головой.

– А, понимаю! Мотоватый сынок богатого банкира?

– Совсем не то.

– Да кто, кто ж он такой?

– Артист, и даже не первоклассный.

– Нет, шутите?

– Право, не шучу. Эта четверня представляет сбор двух концертов, а коляска, вероятно, куплена ценою нескольких музыкальных вечеров.

– Так он музыкант? Бедняжка! Ну, если он как-нибудь вывихнет палец?

– Да, это будет грустно: ведь вовсе не весело при свисте и хохоте толпы пересаживаться из этой великолепной коляски на какие-нибудь оборванные дрожки плохого извозчика. Ну, теперь понимаете ли, чему смеются?

– Да, это и смешно и жалко.

– Нет, покамест только смешно. Вы знаете басню о лягушке, которая хотела сравняться с быком. О ней можно было пожалеть, когда она лопнула, но пока она хвасталась и надувалась, так, вероятно, все, глядя на нее, смеялись, а не плакали.

– Вот лошади! – вскричал я невольно, взглянув на красивую пролетку, заложенную парой вороных коней необычайной красоты.

– И, верно, пришлись очень дешево хозяину, – прервал камергер.

– А кто он такой?

– Также артист, но только совсем другого рода.

– Кто ж он такой? Скульптор, живописец?…

– Нет, механик. Да еще какой! Перед ним и знаменитый Боско ничего не значит.

– А, так он фокусник?

– Преудивительный! Если б вы знали, какие чудеса он делает картами! Попробуйте сто раз сряду из целой колоды карт поставить какую вам угодно ва банк – всегда ляжет направо. Необычайное искусство!

– Вот что! И, верно, он называет это искусство удачею и случаем?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю