355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Загоскин » Москва и москвичи » Текст книги (страница 9)
Москва и москвичи
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:58

Текст книги "Москва и москвичи"


Автор книги: Михаил Загоскин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)

Московские фабрики

В письме моем к издателю этих записок я сказал, что в Москве процветает наша ремесленная промышленность; в числе моих читателей найдутся, может быть, и такие, для которых одни слова без фактов и положительных цифр ничего не значат. Чтобы удовлетворить вполне их требованиям, я помещаю здесь краткое, но самое верное исчисление всех московских фабрик, заводов и ремесленных заведений. В Москве различных заводов 198, фабрик 884, ремесленных заведений 2989, всего 4071. При них рабочих людей 70209 человек, что составляет более чем пятую долю всего народонаселения Москвы. Кажется, после этого Москва, если б она не была нашей древней столицей, могла бы назваться, по всей справедливости, русским Манчестером.

Некоторые из московских фабрик (не во гнев будь сказано русским европейцам) могут без стыда поставить свои произведения рядом с лучшими произведениями иноземных фабрик. Фарфор господина Попова, хрусталь господ Орлова и Мальцева, серебряные изделия г-на Сазикова и несколько фабрик, на которых выделываются шелковые материи, штофы и парчи, конечно бы, заняли почетное место везде, не исключая ни Англии, ни Франции. Я не назвал в этом числе фабрику бумажных табакерок г-на Лукутина, потому что она относительно стоит выше всех других. Табакерки, работанные на этой фабрике, по своей отличной отделке, изящной форме, живописи, а особенно по необычайной прочности своего лака решительно превосходят знаменитые брауншвейгские. Эти московские табакерки расходятся не в одной России: г-н Лукутин отправляет их в большом количестве за границу. Многие этому не верят. Не верил также этому и один из моих знакомых, пока не побывал в Париже. Отправляясь назад в Россию, ему вздумалось купить в Пале-рояле хорошую бумажную табакерку. Он выбрал ту, которая ему понравилась, и, любуясь ею, вероятно, пожалел в душе, что у нас в России не умеют еще так работать. Представьте же себе его удивление, когда, желая обновить свою покупку, он увидел на внутренней стороне крышки двуглавого русского орла и подпись фабриканта Лукутина. Знакомый мой этому порадовался, а я знаю людей, которых бы это весьма огорчило: купить русскую табакерку в Париже – да это такой срам, что его пережить нельзя!

Дураки

У меня был приятель – дай бог ему царство небесное! – Федосей Гаврилович Прутиков – истинно умный и добрый старик, но самый отчаянный и упрямый софист. Его любимый парадокс, который он защищал с необыкновенным искусством, покажется для всякого очень странным. Он уверял, что дураков нет на свете, что дурак есть существо мифическое, небывалое, что это просто выдумка, клевета на природу. «Да с чего взяли, – говорил он всегда, – что есть на свете дураки? Чистых, безусловных дураков нет в натуре; все дело состоит в том, чтоб каждый был на своем месте, и тогда, поверьте мне, дурак будет такой редкостью, что его станут за деньги показывать. Вот, например, природа создала Степана хорошим пастухом, а случай и люди сделали его судьею. Ну, разумеется, Степан за своим присутственным столом будет сидеть дурак дураком. Да разве он в этом виноват? Дайте-ка ему под команду коров да кнут в руки, так вы посмотрите, откуда у него и ум возьмется. Или знаете ли что? Представьте себе, что в карете сидит барин, который охотник до рысаков и выезжает их сам на бегу, а на козлах сидит кучер, который из отличных старост попал в прескверные кучера потому только, что у него черная окладистая борода и плечи в косую сажень. Барин, который сидит в карете, промотал глупым образом все наследственное имение: заводил конские заводы там, где и солома в чести, сажал на пашню безземельных крестьян и строил фабрики именно в тех деревнях, где много было земли, а мало рук; одним словом, во всю жизнь свою делал глупости. Кучер, который сидит на козлах, вовсе не умеет править лошадьми: одна у него везет, другая нет; ту затянет, этой даст волю, путается в вожжах, то зацепит за фонарный столб, то наедет на надолбы, – ну, такое животное, что не приведи господи! Что ж, батюшка? Вы верно скажете: «И в карете сидит дурак и на козлах дурак»… Ан нет, сударь: им стоит только поменяться местами, и они будут люди преумные».

Я обыкновенно, слушая моего приятеля, улыбался, не спорил с ним и дивился его красноречию, но в душе моей никогда не был с ним согласен. Нет, есть на свете природные дураки, которые во всяком состоянии и во всяком звании останутся дураками, только их не так много, как думают иные. Совершенные умницы и совершенные дураки редки, люди умные и люди простые встречаются несравненно чаще. Есть также люди, которые кажутся глупыми, а меж тем ведут себя и поступают очень умно, есть и такие, которые славятся своим умом и подлинно, на словах города берут, а посмотришь – поминутно делают глупости. Послушайте иного, – господи, боже мой! – начнет говорить о политической экономии, об умножении народного богатства, о государственном кредите, о погашении всех внутренних долгов – министр финансов, да и только!.. А поговорите с его приказчиком, так у вас волосы дыбом станут! Другой начнет толковать о воспитании детей – книга, заслушаешься! А поглядишь: у кого дочка убежала с каким-нибудь гусарским корнетом? – у него; у кого сыновья все до одного пострелы? – у него… Впрочем, все это одни исключения. Самая большая часть людей относительно ума – как бы вам сказать… ни то ни се: в них есть довольно здравого смысла, чтоб не делать пошлых глупостей, но нет довольно ума, чтоб по собственному побуждению решиться на что-нибудь новое или необыкновенное. Они готовы идти всю жизнь свою по той же самой битой тропинке, по которой шли их отцы и деды; собственно своего мнения они почти никогда не имеют: поживут с глупцом, а особливо начитанным, тотчас поглупеют; поживут с умным человеком, как будто бы сделаются умнее. Одним словом, эти господа походят на бесчисленные колеса какой-нибудь огромной и сложной машины; каждое из этих колес вертится очень хорошо на своей оси, но уж больше этого ничего и не требуйте, само собою оно не зацепит другого колеса, не приведет в движение рычага, не заставит вертеться шестерню: для этого нужна мысль и воля великого художника, под творческой рукой которого все эти бесчисленные колеса будут действовать заодно: станут подымать тяжести, чеканить монету, прясть бумагу, ткать узорчатые ковры; как птица, полетят по железной дороге и, как рыба, без весел и парусов, вспашут волны беспредельного океана. Зато уж к этой машине какой-нибудь шарлатан или мастер-самозванец и не притрогивайся – все пойдет вверх дном! А, к несчастию, это иногда бывает. Обыкновенно мнением этих господ ни то ни се, то есть мнением толпы, управляют умные люди, но подчас удается забрать эту власть к себе в руки или бойкому шарлатану, или наглому глупцу, и вот почему общее мнение, которое должно бы всегда оправдывать русскую пословицу «Глас народа – глас божий», бывает нередко ошибочным, несправедливым и даже иногда совершенно нелепым.

Вообще дураков можно разделить на три разряда: дураки – просто дураки, дураки с претензиями и дураки ученые. С господами первого разряда жить еще можно; с теми, которые принадлежат ко второму разряду, можно только жить по крайней необходимости, однако ж все-таки хоть с трудом, да можно; а не приведи вас господи не только жить, но иметь какое-нибудь дело с ученым глупцом. Будьте ласковы с простым дураком, не смейтесь над ним в глаза, погладьте иногда по головке – с него и довольно. Глупец с претензиями совсем другое дело: за ним надобен большой уход. Он чрезвычайно раздражителен, всем обижается, все осуждает, во все мешается, хочет быть знатоком в изящных искусствах, оценщиком талантов, и если сверх того он человек богатый или знатного рода, то любит окружать себя льстецами, которые кадят ему, обманывают, обирают и которых он обыкновенно называет людьми ему преданными. С глупцом этого разряда ужиться, конечно, нелегко: тут надобен и ум и сноровка; например, если он отпустит какую-нибудь пошлую остроту, тотчас засмейтесь, а если обмолвится и скажет что-нибудь не вовсе глупое, так начните хохотать до того, чтоб вас водой обливали; если он похвалит какие-нибудь плохие стихи – ставьте их тотчас рядом со стихами Жуковского и Пушкина; если покажет вам дурную копию с известной картины – восхищайтесь; если назовет ее оригиналом – верьте! Одним словом, что бы он ни сделал, что бы ни сказал, вы все это должны находить разумным, прекрасным, и если вдобавок к этому станете почаще и пониже ему кланяться, то уж, верно, с ним поладите. Но ученый дурак… нет, от него вы так дешево не отделаетесь!.. Что ему ваши поклоны! Он требует, чтоб ему не кланялись, а поклонялись, как воплощенной науке. Глупец с обширной памятью, которая дается иногда и пошлым дуракам, может быть отличной справочной книгой, хронологической таблицей, энциклопедическим словарем и даже ординарным профессором любого немецкого университета, но истинно ученым человеком никогда не будет, а он-то именно и думает, что он светильник между людьми. Конечно, дураки этого разряда попадаются нечасто, но если судьба сведет вас с одним из этих господ, то уж вы, конечно, не скажете, что в здешнем мире глупцы созданы для забавы умных людей, – а разве с душевным убеждением повторите прекрасный стих князя Шаховского: «Нет, глупость не порок, а все пороки в ней».

Большой колокол и Царь-пушка

Кто из приезжающих в Москву, а особенно в первый раз, не спешит побывать в Кремле, поклониться московским угодникам, взглянуть на царские терема, Красное крыльцо и Грановитую палату! Если Москва может назваться сердцем России, то и Кремль заслуживает это название относительно самой Москвы. Обыкновенно приезжие начинают или оканчивают свою прогулку в Кремль поклонением Иверской божией матери, вокруг часовни которой всегда толпится народ. В самом Кремле более всего, разумеется после святыни, обращают на себя внимание простолюдинов Большой колокол и Царь-пушка. Я думаю, нет такого отдаленного уголка в России, где не знали бы, хотя по рассказам, что в Москве есть колокол, которым можно, как шапкою, накрыть порядочную избу, и толстая пушка, которая так велика, что в ней солдаты в карты играют и что из нее никогда не стреляли: затем, дескать, что если из нее выпалить, так Иван Великий покачнется и стена кремлевская треснет.

Вот, рассказывают, однажды ночью Большой колокол, который стоит на своем каменном подножии, под самыми колоколами Ивана Великого, заговорил человеческим голосом.

– Куда, подумаешь, – сказал он, – я велик и славен! Кто на святой Руси не знает Большого московского колокола, в котором двенадцать тысяч пудов веса? Нельзя только мне удали-то своей показать: замолчали бы у меня все эти валдайские колокольчики, которые величают себя колоколами! Поубавил бы я в них спеси, а то туда ж, звонят себе, как будто путные, – бубенчики этакие!.. Эх, кабы воля да воля, рявкнул бы я так, что у меня бы вся Белокаменная ходуном заходила, а Москва-река из берегов выплеснулась! Да что и говорить: много в Кремле всяких колоколов и пушек, а кто мне пара?… Всех я и больше и тяжелее!

– Полно, соседушка! – заговорила Царь-пушка, разинув свою огромную пасть. – Не один ты велик и тяжел: в тебе двенадцать тысяч пуд весу, – ну, что ж я перед тобою? Зато, любезный, ты с изъянцем: у тебя край вышиблен, а во мне хоть только две тысячи четыреста пуд, да я целехонька. А годами-то со мной уж и не считайся! Тебя вылили на белый свет при императрице Анне Ивановне, а меня русский литец Андрей Чохов отлил при царе и великом князе Феодоре Ивановиче, – так я, голубчик, в бабушки тебе гожусь. Гневаешься ты, что над тобою звонят такие мелкие колоколишки… ну, кто говорит – обидно! Да мне-то разве легче? Посмотри, какую наклали подле меня мелюзгу, взглянуть не на что, – пистолетишки карманные! А еще зовут их пушками!.. Хороши пушки!.. Да что из них, горохом, что ль, стреляли?… Эх, соседушка, кабы тебе зазвонить, а мне выпалить, так уж подлинно Москва бы ходуном пошла!

– Да что вы так расхвастались? – сказал прохожий, который подслушал разговор. – Ты, колокол, велик, да что в тебе толку? Ты, пушка, толста, да на что ты годна? Ты, колокол, честишь другие колокола бубенчиками, – да они звонят, а в тебя звонить нельзя. Ты, пушка, называешь другие пушки пистолетишками, – да из них стреляли, а из тебя стрелять не можно. Так стойте-ка себе оба смирнехонько на своих местах да не больно чваньтесь. Пусть простой народ на вас зевает и дивуется вашей толстоте и дородству, – а вы себе знайте и ведайте, что в людях не тому почет, кто велик телом, да мал делом, дюж и дороден, да ни на что не пригоден, а тому, кто и мал, да удал и хоть собой невзрачен, да на все удачен. Мал золотник, да дорог, велика Федора, да дура.

Бульварный разговор

Третьего дня, гуляя на Тверском бульваре, я присел отдохнуть на скамье против самой беседки. Возле меня сидели два господина средних лет, один очень толстый, другой отменно худощавый. Мое соседство не помешало им продолжать начатый разговор, который я передаю своим читателям во всей его первобытной простоте и без всяких прикрас и замечаний с моей стороны.

– Так ты, Иван Алексеевич, был вчера на этом аукционе? – говорил толстый.

– Был, Андрей Степанович, – отвечал худощавый.

– Купил что-нибудь?

– Как же! Купил картину.

– Что, дорого заплатил?

– Триста двадцать пять рублей ассигнациями. Славная картина; огромная, братец, – во весь простенок… Одна рамка этих денег стоит.

– А что она представляет?

– Да как бы тебе сказать? Какое-то народное сходбище – фигур до тридцати будет. Особенно, братец, понравилась мне одна фигура: откуда ни зайди, она все на тебя смотрит, – удивительно!

– Так это, Иван Алексеевич, должен быть какой-нибудь оригинал?

– Да, я думаю! Знаешь ли, заметна этак фламандская замашка.

– Ну, любезный, поздравляю! Я сам сегодня на этом аукционе разорился: накупил книг.

– Каких?

– Французских, братец. Диковинный переплет! И все такого большого формата, с золотым обрезом; есть и с картинками. Прекрасные книги, любо посмотреть, братец! А в шкафу со стеклом еще будет виднее!.. Однако ж пора обедать. Пойдем, Иван Алексеевич!

Мои соседи встали и пошли скорыми шагами вниз к Никитскому бульвару.

Кремль при лунном свете

Как прекрасен, как великолепен наш Кремль в тихую летнюю ночь, когда вечерняя заря тухнет на западе и ночная красавица, полная луна, выплывая из облаков, обливает своим кротким светом и небеса, и всю землю! Если вы хотите провести несколько минут истинно блаженных, если хотите испытать этот неизъяснимо-сладостный покой души, который выше всех земных наслаждений, ступайте в лунную летнюю ночь полюбоваться нашим Кремлем, сядьте на одну из скамеек тротуара, который идет по самой закраине холма, забудьте на несколько времени и шумный свет с его безумием, и все ваши житейские заботы и дела и дайте хоть раз вздохнуть свободно бедной душе вашей, измученной и усталой от всех земных тревог… Поздно вечером вы никого не встретите в Кремле; часу в одиннадцатом ночи в нем раздаются одни только редкие оклики и мерные шаги часовых. Внизу, под вашими ногами, гремят проезжающие кареты, кричат извозчики, раздаются громкие речи гуляющих по набережной; с противоположного берега долетают до вас веселые песни фабричных, и глухой, невнятный говор всего Замоскворечья как будто шепчет вам на ухо о радостях, забавах и суете земной жизни. Но все это от вас далеко, – вы выше всего этого. Вот набежали тучки, светлый месяц прикрылся облаком, внизу густая тень легла на все Замоскворечье, потухли сверкающие волны реки и все дома подернулись туманом. Но здесь, на кремлевском холме, облитые светом главы соборов блестят по-прежнему и позлащенный крест Ивана Великого горит яркой звездою в вышине. Поглядите вокруг себя: как стройно и величаво подымаются перед вами эти древние соборы, в которых почивают нетленные тела святых угодников московских. О, как эта торжественная тишина, это безмолвие, это чувство близкой святыни, эти изукрашенные терема царей русских и в двух шагах их скромные гробницы, – как это отрывает вас от земли, тушит ваши страсти, умиляет сердце и наполняет его каким-то неизъяснимым спокойствием и миром! Внизу все еще движенье и суета: люди или хлопочут о делах своих, или помогают друг другу убивать время; а здесь все тихо, все спокойно и все так же живет, – но только другою жизнию. Эти высокие стены, древние башни и царские терема не безмолвны, – они говорят вам о былом, они воскрешают в душе вашей память о веках давно прошедших. Здесь все напоминает вам и бедствия и славу ваших предков, их страдания, их частные смуты и всегдашнюю веру в провидение, которое, так быстро и так дивно возвеличив Россию, хранит ее как избранное орудие для свершения неисповедимых судеб своих. Здесь вы окружены древнею русской святынею, вы беседуете с нею о небесной вашей родине. Как прилипший прах, душа ваша отрясает с себя все земные помыслы. Мысль о бесконечном дает ей крылья, и она возносится туда, где не станут уже делить людей на поколения и народы, где не будет уже ни веков, ни времени, ни плача, ни страданий… Испытайте это сами, придите в Кремль попозже вечером, и если вы еще не вовсе отвыкли беседовать с самим собою, если можете несколько минут прожить без людей, то вы, верно, скажете мне спасибо за этот совет. Впрочем, во всяком случае, вы не станете досадовать, если послушаетесь меня и побываете в Кремле, потому что он при лунном свете так прекрасен, что вы должны непременно это сделать, – хотя из любви к прекрасному.

Вороны

Проходя Петровскою площадью, я иногда останавливаюсь и смотрю с любопытством на стаи ворон, которые беспрестанно вьются над кровлею Большого театра; меня очень забавляют их усилия посидеть на остроконечной верхушке громового отвода. Они дерутся меж собой, кричат, суетятся, и если одной из ворон, побойчее других, удастся на несколько секунд удержать себя в равновесии, то другие бросаются на нее целою гурьбою, бьют ее крыльями, щиплют и тотчас сгоняют.

«Вот животное-то, как ни говорите, а все глупее человека! – думаю я всякий раз, смотря на эти воздушные побоища. – Ну что за охота этим глупым воронам хлопотать, мучиться, терпеть побои, держаться одной ногой на остром беспокойном шпице, и все это для того только, чтоб просидеть четверть минуты повыше других!»

Выход второй

I
Петровский парк и воксал

По моему сужденью,

Пожар способствовал ей много к украшенью.

Грибоедов

Вероятно, эти два стиха из комедии «Горе от ума» заставляли вас всегда смеяться, и я также, слушая их, смеюсь, а ведь если рассудить хорошенько, так Сергей Сергеевич Скалозуб говорит совершенную правду. Конечно, пожар двенадцатого года весьма способствовал к украшению Москвы. Постепенное улучшение, не допускающее никаких насильственных мер, требует много времени; нельзя заставить хозяина какого-нибудь безобразного и уродливого дома сломать его и построить новый; если же этот дом сгорел, то правительство вправе требовать, чтоб при постройке нового дома соблюдены были все необходимые условия если не изящной, то, по крайней мере, правильной архитектуры. Но это еще один дом, а что будете вы делать с целыми улицами, кривыми, тесными, в которых один дом стоит вкось, другой боком, третий прячется назад, а четвертый выходит вперед и захватывает половину улицы, и без того похожей на узкий переулок; тут уж горю пособить нечем. «Следовательно, – скажет какой-нибудь насмешник, – мы должны радоваться, что в двенадцатом году Москва почти вся сгорела». Избави, господи! Я говорю только, что она не была бы так хороша, если б ее не нужно было всю вновь перестраивать. Как жаль, что сравнение с фениксом, который возрождается из своего пепла прекраснее, чем был прежде, так часто употреблялось некстати и сделалось до того пошлым, что почти совестно употребить его, говоря о Москве. А ведь трудно найти сравнение, которое было бы во всех отношениях вернее этого, – начиная даже с того, что Москва превратилась в пепел не случайно, не по воле врага, но по собственному своему желанию. Нельзя довольно надивиться, когда посмотришь, что сделано для Москвы в течение последних двадцати пяти лет под управлением того, который, облеченный доверенностию русского царя, так долго и с таким постоянным рвением заботится об ее благосостоянии. Не говоря уже об огромном Петровском театре, о великолепной набережной по той стороне реки, между Каменным и Москворецким мостами, о бульварах и о множестве других улучшений, имеющих целью одну красоту и великолепие города, – сколько сделано в течение этих двадцати пяти лет для существенной пользы и блага московских жителей! Крутые спуски, от которых езда по Москве не всегда была безопасною, везде срыты, и грязные, заплывшие тиною пруды превратились в светлые бассейны, обсаженные тенистыми липами. Придет ли кому в голову, что этот широкий бульвар на Трубе, со своими зелеными полянами и гладкими дорожками, был не так еще давно почти непроходимым и зловонным болотом! Кто поверит, что несколько лет тому назад на том самом месте, где теперь красивые сады опоясывают западную часть кремлевской стены, был безобразный ров, заваленный всякою отвратительною нечистотою? Любуясь изящной и легкой архитектурой Москворецкого моста, вспомните, что недавно еще один только Каменный мост соединял весной все Замоскворечье с остальной частью города. Сколько раз, бывало, проездом в Троицкую лавру, останавливался я в Больших Мытищах для того только, чтоб напиться знаменитой мытищинской воды, которая издавна славится своею свежестию, чистотою и чрезвычайно приятным вкусом, или, лучше сказать, совершенным отсутствием всякого вкуса – главным достоинством хорошей пресной воды. Как часто жалел я, что предположение императрицы Екатерины II не было исполнено и что эта превосходная вода не проведена в Москву. И вот уже несколько лет, как она в самой средине города, на всех площадях, окружающих Кремль, бьет из водометов, украшенных прелестными группами московского художника Витали. И вот уж мы почти забыли, что это величайшее благодеяние, оказанное московским жителям, принадлежит нашему времени. Пройдет еще несколько лет, и нам будет казаться, что это всегда так было, и даже, – я уверен в этом, – мы станем гневаться за то, что у нас нет фонтанов во всех частях города. Уж, видно, человек так создан: с улучшением его положения всегда умножаются его требования, и то, что вчера казалось ему благодеянием, становится завтра естественною обязанностию, за выполнение которой он даже и благодарить не должен.

Создание Петровского парка принадлежит также нашему времени. Если вы, любезные читатели, не забыли мою прогулку в Марьину рощу, то, вероятно, вспомните также, что я намерен был проехать из нее в парк, для того чтоб в один и тот же день взглянуть на два общества, совершенно различные между собою. «Давно ли, – думал я, подъезжая к этому любимому гулянью московской аристократии, – давно ли было здесь чистое поле, на котором не росло ни одного деревца, не красовалось ни одного домика: направо – однообразное и бесконечное Ходынское поле, налево – продолжение того же поля, песчаная земля, глиняные копи, кое-где ряды с тощей зеленью и несколько лачужек, в которых жили огородники, – вот все, что представлялось вашим взорам, когда вы, миновав Петровский дворец, прекрасное здание мавританской архитектуры, переделанной на европейские нравы, продолжали ехать к Тверской заставе». А теперь!.. Посмотрите, каким роскошным ковром раскинулся этот веселый парк, как разбегаются во все стороны его широкие, укатанные дороги, с каким изящным вкусом разбросаны его рощи, опушенные цветами и благовонным кустарником, какой свежей и яркой зеленью покрыты его обширные поляны, как мил и живописен этот небольшой пруд со своими покатыми берегами и прелестными мостиками! А это тройное шоссе с двумя бульварами, обставленное с обеих сторон загородными домами, которые, начинаясь от заставы, тянутся до самого парка, эти дачи, которые обхватили такой разнообразной и красивой цепью строений большую часть парка, эти чистые и веселые домики, которые столпились кругом дворца, этот игрушка летний театр со своим греческим портиком и огромный воксал со всеми своими затеями, – лет десять тому назад обо всем этом и речи не было.

При самом въезде в парк я должен был сойти с дрожек, потому что мимо воксала было каретное гулянье, в котором смиренному экипажу в одну лошадь не дозволяется участвовать. Я пошел пешком по широкому тротуару, минуты через три попал в толпу гуляющих и, пройдя несколько шагов, остановился, чтоб взглянуть сначала на горы, а потом на круглые и висячие качели и разные другие детские забавы, которые подчас забавляют и людей пожилых. Я удостоверился в этом, глядя на одного человека лет тридцати. Куря весьма важно свою сигару, он сидел на деревянном коне, который то опускался, то подымался на своей гибкой перекладине. Признаюсь, я почти позавидовал стоическому спокойствию и совершенному равнодушию, с которым этот пожилой дитя поглядывал на толпу любопытных зрителей, несмотря на то что многие из них указывали на него пальцами и смеялись. Миновав воксал, огромное и красивое здание, – право, не знаю, какой архитектуры, – я дошел до небольшой рощи, в которой играла музыка. Вдоль по опушке этой рощи в открытых беседках, построенных простыми навесами, сидели по большей части дамы, только уже вовсе не похожие на тех, которых я видел в Марьиной роще. Я нашел в одной из этих беседок порожний стул, сел на него и очень обрадовался, когда узнал в моем соседе с левой стороны того самого словоохотливого камергера, с которым я провел вечер на балу у Андрея Николаевича Радушина. Мы тотчас возобновили наше знакомство.

– Странная вещь, – сказал камергер, – у меня было предчувствие, что мы сегодня опять с вами встретимся, точно предчувствие! Мне кажется, что всякий раз, когда я бываю на балу, на гулянье, в театре – одним словом, в большом обществе, я непременно должен с вами сойтись. Не знаю, почему, но только мне с вами так ловко, так свободно, как будто бы мы век прожили вместе. Уж не двойники ли мы?

– А почему знать, – сказал я с улыбкой, – может быть, я и в самом деле ваш двойник.

– Надеюсь, по крайней мере, на сегодняшний вечер, – прервал камергер. – Вы будете в воксале?

– Как же? Я для этого и приехал… А скажите мне, отчего здесь так много народу? Что сегодня, праздник, что ль, какой?

– Нет, просто воскресенье и хорошая погода.

– И все, что мы видим, будет в воксале?

– О, это другое дело! За гулянье не берут ничего, а за вход в воксал платят деньги. Однако ж, я думаю, сегодня и в воксале не вовсе будет пусто.

Тут подошел к моему приятелю человек небольшого роста, в сюртуке нараспашку, в легком суконном каскете и с толстой палкою в руке. Если б сосед мой не сказал мне после, что этому господину без малого семьдесят лет, то я никак бы не отгадал этого. Все движения его были так свободны и так быстры, его румяные щеки, веселый взгляд, ласковые речи и приветливая улыбка исполнены были такого юношеского простодушия и жизни, что я невольно вспомнил про некоторых известных мне двадцатилетних философов и отчаянных гегелистов, которые показались бы старыми перед этим семидесятилетним стариком.

«О премудрые юноши, – подумал я, – что-то с вами будет, когда вы доживете до этих лет? Мы, дескать, все мыслители, мы все идем за нашим веком. Нет, господа, вы только заедаете ваш собственный век. Ну что за жизнь, в которой нет ни весны, ни лета, а только одна осень да зима? Кто говорит, хорошо и молодому человеку отрешать себя от этих ничтожных забав света и суеты мирской, – да только не ради Гегеля».

– Ну что, моя душа, – сказал этот любезный старик, пожимая дружески руку у моего соседа, – будешь в воксале?

– Буду.

– Так пора; через полчаса зажгут фейерверк. Э, да это, кажется, княгиня Вера Андреевна! – продолжал он, взглянув на пожилую даму, которая сидела в одной с нами беседке. – Да, так точно!.. И с обеими дочерьми!.. О, да их надобно непременно завербовать. Без них бал не бал!.. А вот и Матрена Дмитриевна с племянницей… Какой у них щегольской экипаж!.. Пора в воксал, Матрена Дмитриевна!.. Вы будете?… Да!.. А, князь Иван!.. Постойте-ка, батюшка, ваше сиятельство, – одно слово!.. А ты, мой друг, отправляйся в воксал. Я сейчас буду!..

– Пойдемте, – сказал мне камергер. Мы встали.

– Вот истинно счастливая старость! – продолжал он, идя вместе со мною к воротам воксала. – Сколько еще жизни в этом семидесятилетнем старике! И как полна была его жизнь!.. Попробуйте заведите с ним разговор о старине, так он порасскажет вам о таких диковинках, что вы заслушаетесь! Он служил при дворе во времена Екатерины, имел счастие беседовать с Суворовым и представлялся Наполеону, когда еще он был только первым консулом. Кого он не знал, чего он не видал и чего не испытал, не исключая горя, – да еще какого!.. О, в жизни его были тяжкие минуты, но природная веселость одолела все. Подлинно, если можно чему позавидовать, так это счастливому характеру человека, сохранившего и под старость всю беспечную веселость юноши, который горюет и смеется почти в одно и то же время.

У ворот воксала мы взяли билеты и, пройдя несколько шагов двором, подошли к крыльцу, на котором стояли жандармы и полицейский чиновник. В самом воксале почти никого еще не было.

Надобно сказать правду, трудно было бы придумать что-нибудь лучше и приятнее этого сборного места посетителей Петровского парка. Крытые широкие террасы, прекрасные галереи, чистые красивые комнаты и огромная зала в два света истинно изящной архитектуры; совершенная свобода: все мужчины в сюртуках, все дамы в шляпках; хороший ужин, музыка для желающих танцевать, отличный хор цыган для тех, которые любят цыганские песни, – а этих любителей в Москве очень много; полковая музыка и фейерверк для всех. Одним словом, воксал Петровского парка мог бы стать наряду с лучшими европейскими заведениями в этом роде, если бы у нас было побольше хороших летних дней и поменьше людей, для которых за морем все мило, а дома все не по душе. Исполнение первого условия зависит не от нас, хотя и в Москве иногда лето бывает прекрасное; что ж касается до второго условия, то, бог милостив, авось и оно когда-нибудь сделается для нас возможным: ведь не век же нам оставаться детьми, для которых чужая игрушка всегда кажется лучше своей.

Через полчаса собралось в воксал человек полтораста. Вот первая ракета зашипела, взвилась под облака и рассыпалась огненным дождем над кровлей воксала. В одну минуту опустели все залы: боковые террасы и средний балкон покрылись зрителями. Я также вместе с моим неразлучным товарищем вышел на балкон. Огненная потеха продолжалась минут десять и окончилась, как следует, павильоном, или букетом, то есть полсотнею ракет и двумя бураками, которые взлетели в одно время на воздух. Мы возвратились в большую залу, прошли по ней раза два и, когда музыка заиграла вальс, присели в уголку подле двух дам. Их лица показались мне знакомыми, но если б мой товарищ не назвал этих дам по имени, то я не скоро бы отгадал, что имею честь сидеть подле двух артисток французской труппы. Они разговаривали между собой довольно громко, и, разумеется, дело шло о притеснениях и обидах, – обыкновенный разговор всех актрис, из которых я еще не встречал ни одной, которая не была бы чем-нибудь обижена или притеснена. В особенности одна из этих артисток, женщина лет за сорок, горько жаловалась на несправедливость начальства, не дозволяющего ей играть молодых любовниц и отдающего эти роли девчонке неопытной, бездарной, которая нравится публике только потому, что всем делает глазки и перемигивается с креслами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю