355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Загоскин » Москва и москвичи » Текст книги (страница 4)
Москва и москвичи
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:58

Текст книги "Москва и москвичи"


Автор книги: Михаил Загоскин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)

IV
Московская старина

Бяше град Москва видети велик и чуден град

и много множество людей в нем кипяше богатством и славою.

Ростовский летописец

На прошлой неделе сосед мой, Николай Степанович Соликамский, обещал завернуть ко мне сегодня часов в девять поутру, чтоб ехать вместе в Оружейную палату. Николай Степанович принадлежит к весьма малому числу моих искренних приятелей; он почти одних со мною лет, бездетный вдовец, великий антикварий и ужасный библиоман. Конечно, не у многих найдется такое любопытное собрание старинных русских печатных книг и манускриптов, из которых, однако ж, иные весьма для меня подозрительны, а особливо какой-то исписанный бог знает какими буквами бесконечный свиток, который, по мнению моего приятеля, есть истинный и подлинный список «Слова о полку Игоревом». Николай Степанович очень добрый, умный и образованный человек, но у него есть одна слабость, впрочем самая невинная и безгрешная: он видит везде славян, находит во всех древних языках сходство с славянским языком, и даже не шутя готов уверять, что греки Омировой «Илиады» все чистой славянской породы. Не знаю наверно, а кажется, ему первому пришла в голову догадка, что царя Менелая прозвали этим именем, потому что он со всеми ругался и что ему часто говорили: «Мене лай!» Несмотря, однако ж, на эту странную славяноманию, он человек истинно ученый и, конечно, один из первых русских археологов нашего времени. Прождав его к себе с полчаса, я подумал наконец, что он купил на Смоленском рынке какой-нибудь древний манускрипт или выменял у раскольника старинный требник, занялся поверкою текста и решительно забыл свое обещание. Читать мне не хотелось; вот от нечего делать я присел к письменному столу, взял в правую руку перо, указательным пальцем левой руки уперся в лоб и начал думать… «Писать – да о чем?» При этом вопросе, который я задал самому себе, глаза мои нечаянно остановились на большом плане Москвы, который висит у меня в кабинете. «О чем? – повторил я. – Да я еще ничего не писал о московской старине; чего же лучше: давай писать об основании Москвы!»

«Не говоря уже о Новгороде и Киеве (так начал я, подумав несколько минут), есть много городов в России гораздо старее Москвы. Однако ж имя ее встречается в летописях первой половины XII столетия, следовательно, Москва существует уже семьсот лет. В 1147 году Суздальский князь Юрий Владимирович угощал в ней князя Святослава Ольговича Северского. Около того же времени в южной России она была известна под настоящим своим именем и под названием Кучкова. В XIII веке ее причисляли к залесским городам. Говорят также иные летописцы, которых не очень уважают в ученом мире, но которым я, как истинный москвич, готов от всей души поверить, что будто бы Москва основана еще в 882 году знаменитым Олегом, который, проезжая из Новгорода в Киев, построил городок на речке Неглинной, в том самом месте, где она впадает в Москву-реку. Впоследствии этот городок вместе со своим округом перешел во владение суздальского боярина Степана Ивановича Кучки. Дом этого боярина стоял на берегу Поганого пруда, который в начале XVIII столетия неизвестно почему переименован Чистым. Вся окружность этого пруда, составляющая нынешнюю Стретенскую часть, называлась Кучковым полем. Насильственная смерть боярина Кучки, убитого князем Суздальским Юрием Владимировичем, женитьба сына его Андрея Боголюбского на дочери умерщвленного боярина, и потом, спустя много лет, ужасная месть, совершенная сыном Кучки над этим же самым Андреем Боголюбским, необычайная казнь убийц великокняжеских, которых посадили живыми в деревянные короба и бросили в озеро Плещеево, где, по народному преданию, они и теперь еще плавают, – все это так занимательно и так походит на какой-то романтический вымысел, что, может быть, строгий критик не решится никак назвать эти происшествия историческими фактами. Впрочем, как бы то ни было, но то верно, что о Москве упоминается в летописях XII столетия и что в 1328 году Москва была уже столицей всей России, потому что Иоанн Данилович Калита перенес в нее из Владимира свой великокняжеский престол. Есть еще предание, о котором я не смел бы и заикнуться, говоря с ученым профессором истории. В этой легенде рассказывают о каком-то отшельнике Букале, который в незапамятные годы жил на нынешней кремлевской горе, покрытой тогда сплошным непроходимым бором, отчего этот холм и назывался в старину Боровицким. Теперь остались только в Кремле три памятника, напоминающие нам о существовании этого дремучего леса: собор Спаса на Бору, церковь Рождества Иоанна Предтечи на Бору и Боровицкие ворота.

Кругом всей Москвы считается тридцать пять верст; она, как Древний Рим и Византия, лежит на семи холмах; как от столицы святого Константина почти вся Греция именовалась Византиею, а от Рима получила свое название вся Римская империя, – точно так же в старину все иностранцы называли Россию по имени ее столичного города Московиею, а русских москвитянами: последнее название сохранилось и до нашего времени в Польше и Малороссии. Сначала Кремль вместо каменных стен был обнесен дубовым тыном. После нашествия Батыя эти деревянные стены были возобновлены, а в 1367 году великий князь Даниил Иванович с братом своим Владимиром задумал, по словам летописца, «поставить город камен Москву», то есть обнести Кремль кирпичными стенами. Первую в Москве каменную соборную церковь, во имя Успения божией матери, заложил святой Петр – митрополит при великом князе Иоанне Даниловиче, который в том же году…»

– Здравствуй, Богдан Ильич, – сказал позади меня кто-то знакомым, но очень странным голосом.

Я обернулся и вскричал от удивления. Передо мной стоял сосед Николай Степанович Соликамский, бледный, растрепанный, с таким вывороченным наизнанку лицом, что я не шутя испугался.

– Боже мой, – сказал я, – здоров ли ты? Что с тобою?

– Да ничего, братец.

– Как ничего? – продолжал я с беспокойством. – На тебе лица нет! Ты не говоришь, а хрипишь. Ты болен, точно болен!

– Что за болен – расстроен немножко, это правда. У меня сейчас был Грибовский.

– А, этот отъявленный враг всякой русской старины! И ты, верно, с ним спорил?…

– Да еще как! Два часа сряду!..

– Это заметно.

– Несносный человек!.. Для него нет ничего святого; он ничему не верит, ничего не признает!.. Э, да лучше о нем вовсе не говорить, а то у меня бросится опять вся кровь в голову… Что ты это пишешь?

Я подал ему тетрадь.

– Что это? – вскричал он – Олег!.. Так ты веришь в Олега? Ты думаешь, что Олег в самом деле был?… Какой вздор! Игорь и Олег, Аскольд и Дир – все это мифы, братец! Спроси у Грибовского, так он докажет тебе, что и Святослав не что иное, как миф, несмотря на то, что византийский историк Лев Дьякон говорит о нем и называет его Свентославом; несмотря на то, что Нестор… Да что Нестор! Неужели ты не знаешь, что Нестерова летопись подложная, что она писана… как бы тебе сказать?… лет несколько тому назад; что «Слово о полку Игоревом» сочинено каким-нибудь перервенским семинаристом, что все это вздор, выдумки!.. Уж не думаешь ли ты, что Мамаево побоище в самом деле когда-нибудь было? Какое легковерие! Русский мужик выгравировал лубочную картинку, назвал ее Мамаевым побоищем, и все наши историки ну писать о Мамаевом побоище!.. А первые русские князья?… Неужели ты не видишь этого жалкого подражания наших летописцев Священному писанию и византийским историкам? У Ноя было три сына: Сим, Хам и Афет, а у нас три князя: Рюрик, Синав и Трувор; у греков была царица Елена, а у нас великая княгиня Ольга. Посмотри, какими баснями наполнены наши летописцы. Тут деревянные идолы, которых побросали в Днепр, стонут человеческими голосами; там злой чародей передает свое имя реке, на которой стоит Новгород. Правда, в летописях других народов еще более этого басен, да это совсем другое дело! Мы можем сомневаться в том, что дикая волчица была кормилицею Ромула, однако ж должны верить, что Ромул основал Рим; а если мы встречаем в русских летописях, что змея ужалила из лошадиного черепа Олега и что это было ему предсказано, то мы вправе не верить даже и тому, что этот Олег существовал. Ты скажешь, пожалуй, что мы, русские, происходим от славян… Какое заблуждение!.. Мы – так… сброд, остатки каких-то неизвестных племен, какая-то разнобоярщина – бог знает что такое!.. Да и сами-то славяне что такое?… Неужели ты думаешь, что они были когда-нибудь самобытным и воинственным народом?… Громили Византию, основали города… Сказки, братец, сказки!.. А знаешь ли ты…

Тут Николай Степанович поперхнулся и начал кашлять. Я воспользовался этой минутной остановкой, взял трость, надел перчатки и сказал ему:

– Ну, полно, братец! Пора в Оружейную палату… Да брось ты этого Грибовского!.. И что тебе за дело, что он бредит вздор?

– Как что за дело? – вскричал Николай Степанович, продолжая откашливаться. – Вот этим-то равнодушием вы все и губите!.. Что за дело! Когда этот клеветник осмеливается говорить, что мы происходим не от славян…

– Эх, братец, да разве мы не все дети Адама?… Ну, не все ли равно, от кого бы мы ни происходили? Главное только в том, что теперь-то мы русские, а об этом и Грибовский не станет с тобой спорить. Пойдем!

– И как может прийти в голову такая дурацкая мысль? – ворчал Соликамский, выходя вместе со мной на крыльцо. – Мы происходим не от славян! Да от кого же?… Уж не от китайцев ли? Что мы, говорим маньчжурским наречием, что ль?… И как язык повернется у человека сказать, что Нестерова летопись, этот перл всех древних летописей, не что иное, как монашеская выдумка, подлог!..

– Что ж делать, любезный, – прервал я, – у всякого своя булавочка в голове: один хлопочет, как бы доказать, что Россия существует только со вчерашнего дня; другой производит русских по прямой линии от славянского царя Менелая…

– Что ж это? – сказал Николай Степанович, садясь в мою коляску. – Ты это погуливаешь на мой счет, что ль?

Я не отвечал ничего. Приятель мой надулся и во всю дорогу не говорил ни слова. Через несколько минут мы приехали в Кремль; Оружейная палата была еще заперта.

– К чему изволил торопиться? – проговорил Николай Степанович, нахмурив брови. – Ну, что мы приехали ни свет ни заря?… Что мы будем теперь делать?

– А вот что, – отвечал я, вылезая из коляски, – мне давно хотелось походить с тобою по Кремлю и порасспросить у тебя, где что прежде было. Никифор останется здесь и придет нам сказать, когда отопрут Оружейную палату.

Брови у моего приятеля раздвинулись, наморщенный лоб сделался гладким, и он, как молодой человек, выпрыгнул из коляски.

– Ведь это, мой друг, – продолжал я, – твоя стихия, не правда ли?

Соликамский улыбнулся очень весело.

– Ты, верно, знаешь, – прибавил я, – древний Кремль почти так же хорошо, как новый?

– Ну, нет, Богдан Ильич, хоть и не так же, а знаю хорошо, хорошо знаю! С чего бы нам начать?… Да вот, например, известно ли тебе, когда построены эти кремлевские стены?…

– Знаю, мой друг, знаю! При великом князе Иоанне Даниловиче.

– А вот и не знаешь! – прервал с приметным удовольствием Николай Степанович. – То были другие, а эти построены при великом князе Иоанне Васильевиче III. А знаешь ли ты, сколько в Кремле было ворот?

– Да я думаю, столько же, сколько и теперь.

– Нет, Богдан Ильич! Их теперь всего пять, а было шесть: Фроловские, Никольские, Курятные, Боровицкие, Тайницкие и Константино-Еленовские. Фроловские и Курятные переименованы; первые зовутся теперь Спасскими, вторые – Троицкими, а Константино-Еленовские заложены.

– А что было на этом месте, где теперь Оружейная палата? – спросил я.

– Не на самом этом месте, а подле, против переулка, отделяющего Чудов монастырь от Сената, стоял дом, а впоследствии и дворец царя Бориса Годунова. В этом дворце по приказанию Самозванца умерщвлены супруга и сын Годунова, Федор Борисович, который был уже по праву наследства царем русским. В нем же, когда Москва стенала под игом поляков, жил польский коронный гетман Жолкевский. Ближе к Троицким воротам стояло Троицкое подворье, по имени которого названы и ворота. Это подворье достопамятно тем, что в нем совершилось избрание на царство Михаила Феодоровича Романова. Прямо из него пошел келарь Авраамий Палицын, со всем духовенством и государственными сановниками, на Лобное место, чтобы объявить народу об избрании царя.

– Как жаль, – сказал я, – что это здание не было поддержано.

– Да, конечно, – промолвил со вздохом Николай Степанович; потом, помолчав несколько времени, прибавил:

– Лет около сорока тому назад и дворец Годунова, и это подворье были проданы на сломку с аукциона. Но пойдем дальше… Иль нет, постой на минуту! Видишь ли ты эту башню, которая стоит за кремлевской стеною, в голове моста, ведущего к Троицким воротам?…

– Вижу!.. Ну, что ж такое?…

– Ничего. Я хотел только тебе сказать, что в старину ее звали: башня Кутафья. Теперь повернем налево, мимо Кавалерских корпусов.

Мы прошли несколько шагов; Соликамский остановился и спросил меня, что я вижу перед собою.

– Ордонанс-гауз, – отвечал я, – комендантский дом, а левее конюшенный двор.

– На этом-то самом месте, – сказал Николай Степанович, – стоял дом боярина Милославского; в этом доме давались первые зрелища в Москве и, вероятно, во всей России; бывали иногда маскерады, в которых немцы играли на органах и фиолах, и происходили разные другие потехи. Когда царь Алексей Михайлович женился на первой своей супруге, дочери боярина Милославского, то этот дом стал называться Потешным дворцом. Впоследствии, при царевне Софье Алексеевне, давались в этом дворце разные театральные пиесы, вроде древних мистерий, как-то: «Олоферн», «Притча о блудном сыне», «Шемякин суд»; некоторые из этих пиес, как полагают, были сочинены самой царевною. По словам издателя «Статистического описания Москвы», театральные представления в Потешном дворце продолжались до 1701 года; в этом году построена для них, сначала на Красной площади, а там у Красных ворот, так называемая Деревянная комедия, которая сломана наконец в 1753 году. Идя от Троицких ворот, подле первой конюшенной башни, меж строений Потешного дворца, был Лебединый пруд. Почти все нынешние Кавалерские корпуса составляли одну связь и назывались Дворцовыми покоями; в числе их была замечательно расписанная по золоту Ольгина палата, названная сим именем в честь великой княгини Ольги.

В продолжение этого разговора мы подошли нечувствительно к тротуару, который окаймляет вершину Кремлевского холма и с которого такой великолепный вид на все Замоскворечье.

– Вот направо, – продолжал Соликамский, – эта церковь во имя Рождества Иоанна Предтечи, построенная на холме, от которого начинается съезд к Боровицким воротам, едва ли, после Спаса на Бору, не самая древнейшая в Москве. Она первоначально была срублена из брусьев и существовала сто сорок лет; потом, в 1461 году, перестроена в каменную и стоит доныне, следовательно, от основания ее прошло с лишком пять столетий. Прямо за нею под горою стоял Житный двор, левее, по скату горы, расстилались царские сады, или, как говорили в старину, огороды, принадлежавшие ко дворцу царей Михаила Феодоровича и Алексея Михайловича. В этом дворце было много великолепных покоев, Дворцовая палата, Золотая, Средняя подписная, Царицына Золотая палата, брусяная Столовая изба, в которой происходили царские свадебные церемонии, Столовая набережная, Сенники царские, Комнатный сад, в котором водились вишни и сливы, Постельная палата, Ответная, или Посольская, палата, Панихидная палата, Крестовая палата… Да ты меня не слушаешь, Богдан Ильич! – вскричал Соликамский, прервав свой рассказ.

– Слушаю, мой друг, слушаю! Я только позагляделся на этот прекрасный вид.

– Прекрасный вид!.. Да что ты, в первый раз, что ль, смотришь отсюда на Замоскворечье!

– Да разве можно когда-нибудь на это насмотреться!

– Ну, Богдан Ильич, ты не в наших старичков: они об этом, видно, не очень думали. Знаешь ли, что тут, где мы стоим, все было застроено; по всей закраине Кремлевского холма, начиная от дворца, почти до самой Константино-Еленовской башни, тянулось сплошное строение, в котором помещались все приказы, а впоследствии коллегии. Тогда проходящие не могли любоваться этим прекрасным видом, который, как мне кажется, – прибавил Соликамский с приметной досадой, – занимает тебя гораздо более моих рассказов.

– Что ты, мой друг, – напротив! В первый раз, как ты будешь свободен, я попрошу тебя обойти со мною весь Кремль.

– А почему же не теперь?

– Теперь ты будешь моим чичероне в Оружейной палате.

– Да она еще не отперта.

– Никак нет, сударь, – сказал Никифор, подойдя к нам, – отперта-с, и публика такая, что и сказать нельзя: так друг друга в дверях и давят.

Мы отправились в Оружейную палату. Мимоходом Николай Степанович успел мне сказать, что на том месте, где теперь Сенат, был некогда дом князей Трубецких, конюшенный двор Чудова монастыря и три церкви: Козмы и Дамиана, святого Петра Митрополита и Введения Пресвятой Богородицы. А там, где возвышается огромный Арсенал, стоял Стрелецкий Лыков двор – гнездо неугомонных крамольников, столько раз посягавших на жизнь нашего великого Петра.

Мы проходили часа два по обширным залам Оружейной палаты, в которой, несмотря на множество посетителей, вовсе было не тесно. Я не берусь, да и не могу описать то, что мы видели в эти два часа; самый поверхностный обзор любопытных вещей, находящихся в Оружейной палате, составил бы том вчетверо более этой книжки; но когда-нибудь в отдельной главе скажу хотя несколько слов об этом во всех смыслах драгоценном хранилище царских сокровищ и нашей русской старины.

V
Контора дилижансов

Завистники России говорят, что мы имеем только

в высшей степени переимчивость; но разве она

не есть знак превосходного образования души?…

Учители Лейбница находили в нем также одну переимчивость.

Карамзин

Я думаю, многие из моих читателей помнят то время, когда дорога между Москвой и Петербургом была самым тяжким испытанием человеческого терпения для того, кто ехал в собственном экипаже, и решительно наказанием небесным для всякого, кто ехал на перекладных. Я предпочитал, однако ж, всегда последний способ путешествия, точно так же, как предпочитают жестокую, но кратковременную болезнь медленной и изнурительной, которой не видишь и конца. У меня и теперь еще волосы становятся дыбом, когда я вспомню про эту каменную мостовую, перед которой всякая городская мостовая показалась бы вам гладким и роскошным паркетом, и эта-то мостовая была для путешественника отдохновением, когда он выезжал на нее, проехав верст триста по дорожной бревенчатой настилке, которую уж, верно бы, Данте поместил в свой ад, если б ему случилось прокатиться по ней в телеге верст полтораста или двести. Теперь мы едем от Москвы до самого Петербурга по ровному шоссе, нас не тряхнет ни разу, а если иногда придется проехать с четверть версты по дурно вымощенному селению, мы начинаем гневаться и кричать, почему у нас нет еще до сих пор железных дорог и паровозов. Видно, уже человек так создан: он тотчас забывает все дурное и привыкает ко всему хорошему; я не говорю о новом поколении: оно не знает, каково было ездить из Москвы в Петербург; но сколько есть людей, которые изведали на опыте эту адскую пытку, а меж тем весьма равнодушно поговаривают о Петербургском шоссе, как будто бы оно сделалось само собой и существовало еще до первого нашествия татар.

Эту попытку усвоить себе изобретение битых дорог, конечно, можно назвать подражанием. Но такова участь России: мы долго еще должны подражать другим, не во всем – избави господи! Я всегда был ненавистником рабского, безусловного подражания, которое есть верный признак не просвещения, а грубого невежества, желающего прикинуться просвещением. Всякий раз, когда я встречаю русского человека, который отпускает казенные французские фразы, одевается по модному парижскому журналу, толкует без толку о просвещении Запада и позорит на чем свет стоит свое отечество, мне кажется, что я вижу перед собой какого-нибудь островитянина южного океана, на котором нет даже и рубашки, но который воображает, что он одет по-европейски, потому что на него надели галстук и трехугольную шляпу. Конечно, перенимать истинно полезное и хорошее должны все друг у друга, а и того более мы, русские, которых тяжкое иго татар не только остановило на одном месте, но даже отбросило назад, в то время как западные народы хотя и очень медленно, а все-таки шли да шли вперед. Впрочем, Русь и в подражаниях своих сохраняет то, что отличает ее от всех других народов. Она мелочей не любит, ей надобно разгулье, простор; ей все давай в колоссальных размерах, все считай сотнями да тысячами верст! Наше первое шоссе раскинулось не на сто, а разом на семьсот верст, следовательно, могло бы опоясать Францию во всю ее ширину, начиная от савойской границы до Атлантического океана, и протянуться от Дувра до Эдинбурга, то есть во всю длину Англии и южной Шотландии.

Вместе с учреждением Петербургского шоссе появились в России первые почтовые кареты. Сначала только одно было заведение дилижансов, и, может быть, они уступали несколько в удобстве иностранным; иначе и быть не могло: всякое улучшение бывает следствием трех необходимых условий – времени, опыта и соревнования, или, верней сказать, соперничества. Но теперь пусть всякий, кто бывал за границею, скажет по чистой совести, есть ли где-нибудь дилижансы красивее, спокойнее и удобнее тех, в которых мы ездим из Москвы в Петербург и из Петербурга в Москву? Я не говорю ничего о дешевизне; разумеется, в Англии не повезут вас в спокойной и просторной карете от Дувра до Эдинбурга за семьдесят пять рублей, но это совершенно ничего, цена есть вещь относительная и условная; благодаря бога у нас деньги не сделались еще самым дешевым товаром, следовательно, и цены на все должны быть ниже. Теперь в Москве считают шесть заведений, из которых одни отправляют дилижансы в Петербург каждый день, а другие три раза в неделю. Сверх того одно, которое отправляет дилижансы в Петербург и Ригу; одно – в Тулу, Орел, Курск и Харьков; одно – во Владимир и Нижний Новгород; и недавно учрежденные при Московском почтамте почтовые кареты и брики, которые поспевают в Петербург в двое суток с половиной. Все эти заведения процветают или, по крайней мере, вовсе не в убыток своим основателям, потому что экипажи приметным образом улучшаются и делаются с каждым годом удобнее и спокойнее для путешественников.

Николай Степанович Соликамский, с которым в предыдущей главе я познакомил моих читателей, заехал ко мне вчера часов в восемь утра объявить, что он отправляется по своим делам на несколько дней в Петербург.

– Когда ты едешь? – спросил я.

– Сейчас, – отвечал Соликамский. – Я взял место в дилижансе, который выезжает в девять часов.

– Так я тебя провожу, а меж тем посмотрю хоть одно из этих заведений. Я думаю, они все очень похожи одно на другое?

– Да, конечно. Я перебывал во всех конторах: разницы большой нет. Однако ж если хочешь, так поедем, пора! У меня пролетка широкая, усядемся оба.

Мы отправились и минут через десять остановились на Тверской у подъезда лучшей московской гостиницы. Войдя в сени и повернув налево мимо великолепной лестницы, мы очутились в просторной комнате, не щеголевато убранной, однако ж довольно опрятной. В ней сидело несколько дам и мужчин в дорожных платьях. В одном углу прикидывали на весах чемоданы, шкатулки, погребцы и разные другие дорожные укладки; в другом – сидел за прилавком конторщик и писал что-то в толстой шнуровой книге. Соликамский, узнав, что дилижансы отправляются не прежде получаса, пошел в столовую позавтракать, а я остался в комнате пассажиров.

Когда я бываю с людьми, совершенно мне незнакомыми, то очень люблю отгадывать по их физиономии, платью, речам и ухваткам, к какому разряду общества они принадлежат, какого характера и что в эту минуту их занимает. Разумеется, я часто ошибаюсь, но иногда отгадываю довольно верно. Некоторые из дорожных стояли подле весов и наблюдали за конторским служителем, который взвешивал их поклажи; другие сидели на диване и креслах, обитых не слишком красивым ситцем. Ближе всех были ко мне двое отъезжающих, из которых один весьма толстый пожилой купец с окладистой бородою, а другой детина молодой, с усиками, но без бороды, в нанковой сибирке и красной шелковой рубашке с косым воротом. Толстый купец считал что-то по пальцам, от времени до времени поглаживал правой рукой свою густую бороду и бормотал себе под нос: «Отправлено фамильного два места да цветочного три цибика, итого в остатке… да, так точно!..»

Мне нетрудно было отгадать, что этот толстый купец торгует в овощном ряду и предпочтительно чаем, что он человек богатый, потому что бедный торговец не стал бы так важно и с таким самодовольным видом поглаживать свою бороду, и, наконец, что он рассчитывает в эту минуту барыши, которые должна ему принести поездка в Петербург. Вот он шепнул что-то своему соседу, и тот бросился вон из комнаты; из этого я заключил, что молодец в нанковой сибирке его сиделец и что толстый купец характера крутого, взыскательного и любит, чтоб его приказания исполнялись без малейшего отлагательства. Тут я обратил внимание на другого дорожного, который сидел поодаль от всех, развалясь весьма небрежно в креслах. На нем был долгополый косматый сюртук, застегнутый на все пуговицы, а на шее слабо завязанный пестрый шелковый платочек. При первом взгляде на его рыжеватую козлиную бородку и длинные виски вроде кудрявых пейсиков я принял его за польского жида, но тотчас же увидел свою ошибку: на нем не было ермолки, а всем известно что польский жид не расстанется ни за что с этою скуфьею, которая отличает его от всех иноверцев. «Так точно, – подумал я, – это какой-нибудь щеголек из панского ряда, которому раскольник-отец не дозволяет обрить бороды, но который, однако ж, желает хотя издалека идти за веком, то есть носить жилетку, галстук и вместо русского кафтана долгополый сюртук». В то время как я делал эти наблюдения и внутренне радовался моей проницательности, гостинодворец с рыжею бородкою подошел к конторщику и спросил его – представьте мое удивление! – по-французски, самым чистым парижским наречием, во сколько суток дилижансы поспевают в Петербург? «Ах, батюшки, – подумал я, – принять парижанина, быть может какого-нибудь маркиза, сначала за жида, а там за купеческого сынка из панского ряда!.. Ай да отгадчик!..» Меж тем француз продолжал толковать с конторщиком, который на все его вопросы отвечал, пошатывая головой: «Не понимаю, батюшка, не понимаю: я по-немецки не говорю!» Мне стало жаль француза, который начал уже от нетерпения топать ногою и произносить не вовсе приличные восклицания. Я подошел к прилавку и предложил ему мои услуги; но едва успел перевести ответ конторщика, как вдруг подошел к нам какой-то барин в плисовых сапогах, шелковом ваточном халате, подпоясанном носовым платком; он держал в одной руке кожаный картуз, а в другой – шитый серебром сафьянный кисет и пенковую трубку с волосяным чубуком и янтарным наконечником. Этот господин казался очень встревоженным.

– Позвольте узнать, – сказал он, – кто здесь старший?

– А что вам угодно? – спросил конторщик.

– Я, батюшка, пассажир, надворный советник Щипков.

Конторщик поклонился.

– Позвольте вам сказать, – продолжал г-н Щипков, – что это такое: с меня требуют за мою поклажу почти половину того, что я заплатил за место в дилижансе!

– Кто ж виноват, сударь, если у вас так много поклажи?

– Да помилуйте! Все вещи нужные, необходимые, без которых никто в дорогу не ездит.

Конторщик подошел к весам.

– Это все ваша поклажа? – сказал он. – Ну, сударь, да с вами целый воз всякого хламу!.. Что у вас в этом кульке?… Помилуйте!.. Окорок ветчины, каравай хлеба!.. Ах, батюшки, полголовы сахару!..

– Я, сударь, всегда по дорогам пью мой собственный чай.

– Да ведь это выйдет вам дороже, сударь.

– Покорнейше вас благодарю! Я знаю, как дерут с проезжих по большим дорогам!

– А эта киса чем набита?… Позвольте, что в этой жестянке?… Ой, ой, ой!.. Да ее насилу подымешь!

– В ней, батюшка, костромской табак: я другого не нюхаю.

– А это что?… Колодка… сапожные щетки… четыре пары сапогов… Ну вот зачем вы это с собой берете?

– Как, батюшка, зачем? Да что мне в Петербурге-то, босиком, что ль, ходить?

– Ну, воля ваша, – только вы за все заплатите весовые деньги!

– Как за все? Да разве у вас в положении не сказано, что всякий пассажир может взять с собою…

– Двадцать фунтов поклажи… да, сударь; а тут с лишком четыре пуда.

– Так что ж прикажете мне делать?

– Не хотите платить, так оставьте все лишнее здесь.

– Покорнейше благодарю!.. Нет, уж я лучше заплачу.

– Как вам угодно.

– Ах ты, боже мой! – продолжал барин, вынув из-за пазухи довольно туго набитый бумажник и расплачиваясь с конторщиком. – Прошу покорно, – тридцать рублей за одну поклажу!.. Ну вот, скажите пожалуйста!.. А еще говорят – дешево ездить в дилижансах!

– Батюшка барин, – сказал вполголоса слуга этого господина, человек лет за сорок, с небритою бородою, в фризовой шинели, подвязанной какою-то мочалкою, – да уж прикажите хоть колодку-то оставить; право, она не стоит того, что за провоз заплатите!

– Дурак!.. А на чем ты станешь в Петербурге-то сапоги чистить?

– Мы там, батюшка, купим другую ногу.

– А на что мне две ноги?

– Да ведь одна-то придется нам даром, сударь.

– Вот еще, стану я на пустяки деньги тратить!.. Пошел, дурак, укладывайся! Да постой, и я с тобою пойду: надобно уложить так, чтобы все было под руками.

Барин и слуга вышли из комнаты, а я сел возле двух дам, подле которых стояла с узлом в руках довольно смазливая служаночка. Одна из этих дам казалась женщиной пожилой, другой было на вид лет около двадцати, они разговаривали между собой вполголоса. По смешению французского языка с нижегородским мне нетрудно было отгадать, что я имею честь сидеть подле русских барынь.

– Как скучно! – говорила молодая. – Nous sommes venus trop tot, maman.

– Non, ma chere! Мы приехали как должно.

– Так чего ж мы дожидаемся?…

– Чего дожидаемся?… Порядок хорош!.. Да это всегда у нас: заведут на иностранный манер, расхвалят, распишут, а там посмотришь – гадость!..

– Я думаю, что давно уже десять часов, maman.

– А что на твоих часах – voyez, ma chere?

– Да они стоят.

– Опять не завела? Ах, Sophie! comme c'est ridicule!.. Всякий раз!

Я воспользовался этим случаем, чтоб начать разговор с моими соседками, – вынул часы, посмотрел и сказал:

– Вам угодно узнать, который час? Без десяти минут девять.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю