Текст книги "Москва и москвичи"
Автор книги: Михаил Загоскин
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)
– Mersi, monsieur! – прошептала маменька. – А я думала, что гораздо позднее.
– Вы изволите ехать в Петербург?
– Да-с, теперь в Петербурге…
– А оттуда a l'etranger, – прервала с живостию дочка, – на пироскапе.
– Позвольте спросить, вы московские жительницы?…
– О нет! – проговорила маменька с такою обидною улыбкою, что меня зло взяло.
– Так вы, – продолжал я после минутного молчания, – проездом в Москве?
– Да, мы хотели здесь пробыть одни только сутки и вместо этого должны были прожить целых две недели.
– Ну что, понравилась ли вам Москва?
– Помилуйте, да что ж в ней хорошего? Большой город, в котором умирают от скуки, и больше ничего.
– А какой театр! – прибавила дочка. – Dieu, comme c'est mauvais!
– Это уж слишком немилостиво, – сказал я. – Впрочем, вероятно, вы имеете полное право быть взыскательными, и если вы были за границею…
– Ах, нет еще! – промолвила со вздохом маменька. – Но я надеюсь, что нынешним летом мы увидим чужие края.
– Так, конечно, вы бывали в Петербурге и, сравнивая тамошний театр с здешним…
– Je vous demande pardon, monsieur! – подхватила дочка. – Мы с маменькой никогда не были в Петербурге.
– Так позвольте же вас спросить, откуда вы изволите ехать?
– Из Костромы.
К счастию, я держал мой платок в руке и успел им закрыться.
– Здравствуй, Богдан Ильич! – сказал кто-то подле меня густым басом; я обернулся и увидел перед собою моего старого сослуживца Андрея Даниловича Ерусланова, с которым мне должно познакомить короче моих читателей.
Андрей Данилович – человек лет сорока пяти, среднего роста, плечистый, здоровый и краснощекий. Он может по всей справедливости назваться и в моральном и в физическом смысле самым чистым, без всякой примеси, русским человеком. Русская беспечность и русский толк; радушие и удальство; по временам необычайная деятельность и подчас непреодолимая лень; одним словом, вы найдете в нем все то, в чем упрекают и за что хвалят русский народ. Несмотря на то что многие называют его старовером, невеждою, отсталым, он человек образованный, много читал, много видел; но вообще небольшой обожатель Запада и любит Русь, как любили ее в старину наши предки, то есть не только с пристрастием, но даже с ослеплением, которое иногда, надобно сказать правду, выходит изо всех границ.
– Здравствуй, Андрей Данилыч! – сказал я. – Ты также отправляешься в дилижансе?
– В дилижансе?… Что ты, братец, перекрестись! Я зашел проститься с Соликамским. Поеду я в дилижансе! Вот нашел человека!
– А почему же не поедешь? Если б мне нужно было прокатиться в Петербург, я непременно бы поехал в дилижансе.
– Поехал! Да кто тебе сказал, что ты едешь в дилижансе? Нет, не едешь: тебя везут, голубчик! Напихают вас в этот курятник, как тюки с товарами, да и потащат!..
– А тебе бы все скакать сломя голову.
– Да, воля твоя, Богдан Ильич, не люблю я этой аккуратной немецкой езды. Ну какая в ней поэзия?… Тоска, братец! Ведь наша Русь не то, что чужие края: там живут тесно: проехал версту – село, проехал две – пригородье, а верстах на десяти в трех городах побываешь. В одном государстве позавтракаешь, а в другом придется отобедать. Нет, брат, русская земля не то: и широко, и просторно, и гладко, так что ты себе хоть шаром покати. Поезжай-ка у нас в дальнюю дорогу в каком-нибудь рыдване, немецкой трухою – с ума сойдешь: все то же да то же в глазах. Ну то ли дело наш родимый экипаж? И беспокойно, да весело. Заляжешь в просторную телегу, завернешься в шинель да и покатывай! Эх, как вспомнишь, братец: случится иногда попасть на удалого ямщика – ах ты, господи!.. Коренная рвется из оглобель, пристяжные визжат, ну, вот так и грызут землю!.. Бравый ямщик встряхнет кудрями, шапку набекрень, присел кой-как бочком, прибрал вожжи, гаркнул – и света божьего не взвидишь! Только что по кочкам попрыгиваешь да любуешься русскою удалью. Кати, лихая тройка!.. Захлебывайся, валдайский колокольчик!.. Летите мимо, поля, леса и перелески!.. Любо, да и только! Вот засинелся вдали черный бор… глядь, а ты уж в нем… Вот порой проглянет деревенька, мелькнет в стороне боярская усадьба, – ау!.. поминай как звали!.. Ну, словно вихрем несет тебя на край света, словно крылья тебе подвязали и ты мчишься туда, где небо сходится с землею!.. Вот это, братец, езда!.. Не успеешь оглянуться, а станция и тут! Хлебнул чайку, впрягли, и пошел опять по всем по трем!
– А бока-то что, Андрей Данилыч?
– Бока!.. Эх, братец, не русский ты человек!.. Эка важность, отобьет тебе бока, ну, что за беда?… Приехал домой, сходил в баню, и как с гуся вода!..
– Пожалуйте садиться! – проговорил громким голосом кондуктор, растворив обе половинки дверей.
Все поднялись со своих мест и стали понемногу выбираться из комнаты: я вышел также вместе с другими на крыльцо. В несколько минут оба дилижанса наполнилась пассажирами, но Соликамского между ними не было. Я поспешил воротиться назад и нашел его в столовой комнате, – вы думаете, за завтраком? Нет, перед ним стояли две котлеты и порция бифштекса; но он еще до них не дотрогивался, а спорил с каким-то ученым мужем, который, сколько я мог понять, сомневался в подлинности известного Евангелия, писанного дьяконом Григорием в начале второй половины XI столетия. Я застал этот ученый диспут в самом его разгаре, и, надобно сказать правду, не случись меня в ту пору, пришлось бы Соликамскому гнаться за своим местом и чемоданом до первой станции. Когда я почти насильно вытащил его из столовой, дилижансы уже отправились, и мы с трудом догнали их у Петровской заставы, да и то потому только, что тут обыкновенно все проезжающие останавливаются на несколько минут, чтоб прописаться в караульной и запастись на всю дорогу московскими калачами и сайками.
VI
Два московских бала в 1801 году
Я провожу, говорит, время с крайним удовольствием;
барышень, говорит, много, музыка играет, штандарт скачет.
Гоголь
Во второй главе этих записок я намекнул мимоходом о ложном понятии, которое многие из петербургских жителей имеют о Москве. Москва, по мнению их, конечно, большой город, но город решительно провинциальный, в котором вы должны непременно подвергаться разным лишениям, весьма чувствительным для человека, привыкшего ко всем удобствам и роскоши петербургской жизни. Да это бы еще ничего, – пускай бы уж они думали, что в Москве, точно так же, как и в Новгороде или в Архангельске, все порядочное должно выписывать прямо из Петербурга; но эти господа полагают даже, что большая часть жителей Москвы, и среднего и высшего класса, имеет на себе какой-то особый отпечаток, что почти все москвичи сплошь Фамусовы, Репетиловы, Молчалины и Загорецкие. Я должен, однако ж, сказать, что этот образ мыслей принадлежит почти исключительно только тем, которые никогда не бывали в Москве, и весьма редко встречается у людей, живущих в лучшем обществе; но зато ступайте к какому-нибудь петербургскому старожилу, который во всю жизнь свою не видал ничего выше Пулковской горы и живописнее Парголова, у которого свой дом на Песках, в Коломне или у Таврического и который, нанимая каждое лето избенку на Петербургской или Выборгской стороне с тридцатью квадратными саженями болота и пятью тощими березками, воображает, что живет на даче; заговорите с ним о Москве, и вы увидите, что он в грош ее не ставит, а особенно с тех пор, как появилась на сцене комедия Грибоедова. Как будто бы есть в целом мире такой город, в котором не нашлось бы дюжины две комических лиц, и как будто бы эти лица должны быть непременно представителями и образчиками целого общества? Конечно, Москва во многом не походит на Петербург, но это вовсе не оправдывает мнения тех, которые воображают, что она отстала от него целым столетием. Разумеется, Москва, как и всякий большой город, имеет свою собственную физиономию: в ней еще сохранились кое-какие предания старины, некоторые общественные и религиозные обычаи, неизвестные в нашей северной столице. Вы встретите в ней оригиналов, которых, может быть, не увидите в Петербурге. Вам попадется иногда на Тверском бульваре отчаянный франт в таком фантастическом наряде, что вы невольно остановитесь. Вероятно, вы не увидите также на Невском проспекте какого-нибудь барина в уродливом картузе собственного изобретения, или в пальто, похожем на широкую юбку с рукавами, или в шляпе величиною с открытый зонтик. В Петербурге даже и в крещенские морозы все ходят в обыкновенных круглых шляпах, а в Москве зимою носят бобровые каскеты, эриванки и круглые шапки с кистями, похожие на греческие фески. Конечно, это несколько напоминает Азию, да зато голове тепло и уши не зябнут. Что ж делать, мы, москвичи, народ смирный, по большей части отставные, живем на покое – так где нам воевать с морозом. Теперь я спрошу всякого: неужели эти мелкие и ничтожные особенности что-нибудь значат? Неужели Москва не может быть таким же просвещенным городом, как и Петербург, потому только, что в ней побольше пестроты и разнообразия? Поверьте, не только Москва, но и провинции наши вовсе не походят на то, чем они были лет сорок тому назад. Тогда – о, тогда, конечно, московское общество отделялось резкими чертами от петербургского; но это время прошло и, вероятно, уж не воротится. Я давно живу на свете, так помню эту старину. Я не забыл еще того времени, когда существовало в Москве старое поколение коренных русских бояр, когда граф Ш***, граф Р***, князь Д***, граф О***, граф С*** и некоторые другие были по праву представителями московской аристократии. Все эти магнаты жили с необычайной роскошью, но эта роскошь была совершенно азиатская. Огромные дома, по большей части убранные без всякого вкуса, бесчисленное множество слуг, крепостные театры, доморощенные танцовщицы, домашние оркестры, ежедневные обеды, богатые не качеством, а количеством блюд, и балы, на которые съезжалась вся Москва. Многие из петербургских жителей думают, что этот образ жизни, но только в уменьшенном размере и, следовательно, лишенный даже своего восточного характера, и теперь еще не в диковинку у нас в Москве. Я могу уверить их, что они решительно ошибаются, и, чтоб дать понятие, – не им, а моим согражданам, – до какой степени в течение последних сорока лет изменились нравы и обычаи нашей Москвы, расскажу, что видел некогда собственными моими глазами, хотя уверен заранее, что этот рассказ примут многие за вымысел и только разве самые доверчивые скажут, покачивая головами: «Свежо предание, а верится с трудом».
Я воспитывался в Петербурге в Первом кадетском корпусе и знал Москву по одной только наслышке. Когда я был выпущен офицером, дальний мой родственник, генерал Д***, взял меня к себе в адъютанты. Он ввел меня в лучший круг петербургского общества. Я был хорош собою, ловок, танцевал прекрасно и болтал очень мило по-французски. Благодаря этим блестящим качествам я сделался в короткое время самым модным молодым человеком. В числе искренних моих приятелей был один природный москвич, Иван Андреевич Двинский. Отправляясь перед Рождеством на свою родину, он предложил мне ехать с ним вместе, провести в Москве Святки и посмотреть, как погуливают там наши старики.
– Эх, братец, – говорил он, – вы здесь не знаете, что такое веселье. Погляди-ка, любезный, как тешатся у нас в Москве. По два, по три бала в вечер, домашние театры, обеды, катанья; у Медокса в маскераде битком набито, в Благородном собрании давка; одним словом, такая гульба, братец, что когда придет великий пост, так все врастяжку лежат. Ну, конечно, ты не найдешь у нас такого утончения, таких парижских форм, такого приличия, какими щеголяют здесь. Может быть, кое-что покажется тебе и странным, да зато, любезный друг, мы в Москве и живем, и веселимся, и гуляем – всё нараспашку!
Увлеченный красноречием моего приятеля, я взял отпуск и отправился вместе с ним в Москву. Мы приехали на четвертые сутки довольно поздно вечером и остановились у родной тетки Двинского Марьи Степановны Заозерской, которая жила в своих наследственных деревянных хоромах на Чистых прудах. Я не знаю, что больше меня поразило, наружная ли форма этого дома, построенного в два этажа каким-то узким, но чрезвычайно длинным ящиком, или огромный двор, на котором наставлено было столько флигелей, клетушек, хлевушков, амбаров и кладовых, что мы въехали в него точно как будто в какую-нибудь деревню. В лакейской мы разбудили нашим приходом двух слуг, которые преспокойно почивали на деревянном конике; один из них был в поношенной ливрее, с напудренной головой, другой – в суконном сюртуке с оборванными петлицами. Спросонья они кинулись как шальные снимать с нас шубы, засуетились и уронили столик на трех ножках, на котором стояла шашечница и горела сальная свеча, воткнутая в бутылку. На этот шум вышел из столовой, и, к счастию, со свечкою, толстый старик в немецком кафтане и камзоле, с красной рожей, отвислым подбородком и огромным чревом: это был дворецкий Марьи Степановны.
– Батюшка Иван Андреевич! – вскричал он, увидев племянника своей барыни. – Милости просим!.. Пожалуйте ручку!
– Здравствуй, Трифон Семенович! – сказал Двинский. – Ну, что тетушка?
– Все слава богу!.. Уж мы вас, сударь, ждали, ждали!
– Что, тетушка дома?
– Как же, батюшка, дома-с! В боскетной… Пожалуйте!
Толстый Трифон Семенович пошел перед нами со свечою. Пройдя большую столовую и две гостиные, мы подошли к полурастворенным дверям освещенной комнаты. Дворецкий распахнул обе половинки дверей и проговорил торжественным голосом:
– Иван Андреевич, сударыня!
Вместе с этими словами поднялась ужасная кутерьма: тетушка – старушка лет шестидесяти пяти, в гродетуровом шлафроке и белом чепце, с радостным восклицанием вскочила с дивана. Весь двор ее пришел в движение: зеленый попугай засвистел, как соловей-разбойник, со всех сторон кинулись к нам под ноги с громким лаем три болонки, две моськи и одна поджарая английская собачонка.
Пожилая калмычка Федосья Тихоновна вскрикнула, молоденькая фаворитка Глашенька ахнула, а Михеич, безобразный карло с огромной головою, бросился унимать собачонок, из которых одна успела уже мне прокусить сапог.
– Друг мой, Ваничка! – говорила Марья Степановна, обнимая своего племянника. – Насилу ты приехал!.. А я уж думала, не случилось ли что с тобою?… Ах ты, мой душенька!.. Да ты, мне кажется, потолстел?… Право, потолстел!.. Ну, слава богу!.. Давно ли ты из Петербурга?… Говорят, дорога такая гибель, что не приведи господи!.. А ведь ты, я думаю, все скакал!.. Да что это у тебя нос-то?… Уж не отморозил ли?… Постой-ка!.. Нет, нет! обветрило только!.. Ах ты, мой сердечный!.. То-то, чай, умаялся!.. Глашенька, чаю!.. Проворней, проворней!.. Однако ж, Ваничка, послушайся меня: как ляжешь спать, натри себе нос гусиным салом. Феничка, приготовь ему!.. Право, я боюсь, – кажется, прихватило немножечко!.. Ах ты, мой милый друг!.. Ах ты, мой голубчик!..
Во все продолжение этой семейной сцены я играл довольно жалкую роль, казалось, никто не замечал моего присутствия; наконец Двинскому удалось промолвить словечко.
– Тетушка, – сказал он, – честь имею вам рекомендовать моего искреннего друга и сослуживца Богдана Ильича Бельского.
Я, как следует, подошел к руке.
– Ах, батюшка, – сказала Марья Степановна, целуя меня в щеку, – извините; я совсем обезумела от радости!..
– Я уговорил его приехать со мной в Москву, – продолжал Двинский, – и надеюсь, тетушка, вы не позволите ему жить нигде, кроме вашего дома.
– Разумеется!.. Очень рада, Богдан Ильич!.. Будьте здесь, как у себя… Все друзья моего Ванички мне свои.
– Но мне, право, совестно… – проговорил я.
– Что вы, что вы?… Да неужели я допущу вас жить в каком-нибудь трактире? Нет, батюшка, этого в Москве не водится… Может быть, у вас в Петербурге… А мы живем по старине! Милости просим гостить у меня, хоть вплоть до самой весны… Чем дольше, тем лучше!.. Феничка, займись-ка, матушка, вели прибрать зеленую да голубую комнаты!.. Да скажи Трифону, чтоб он поторопился ужином…
– Позвольте нам не ужинать, – сказал Двинский.
– Не ужинать? Что ты, мой друг! Может быть, у вас в Петербурге не ужинают – по-иностранному, а мы люди русские, мы всегда ужинаем.
– Да мы сейчас будем пить чай, тетушка.
– Чай чаем, батюшка, а ужин ужином. Да что это мы стоим?… Богдан Ильич, прошу покорно! Садись, Ваничка!
Мы сели; и вот тетушка принялась рассказывать племяннику разные семейные и городские новости: как двоюродный братец Степан Степанович женился на Анне Дмитриевне Фурсиковой; как дядюшка Иван Николаевич отказал полковнику Бирюлькину, который вздумал посвататься за его старшую дочь Агаточку; как две недели тому назад в маскераде у Медокса одна тульская помещица разрешилась от бремени; как на последнем бале у графа О*** княжна Филанцета Димитриевна поссорилась с княжной Ариной Михайловной за то, что та перебила у нее пару в длинном польском; как Аграфена Тихоновна подымала Иверскую божию матерь по случаю тяжкой болезни своего мужа, которому благодаря бога теперь гораздо лучше; как Иван Павлович третьего дня завел ужасную историю в Благородном собрании и вызывал на дуэль Алексея Степановича, который был во второй паре и, не спросясь у него, переменил фигуру в экоссезе, и как Настасья Прохоровна отказала от дому князю Башлыкову за то, что он не приехал сам, а прислал человека поздравить ее с днем ангела. Этот длинный монолог продолжался до самого ужина, после которого мы отправились в отведенные нам комнаты, разделись и, утонув в огромных пуховиках, заснули как убитые.
На другой день поутру Двинский поехал делать визиты, а я отправился смотреть Москву. Я воротился домой ровно в два часа и, к крайнему моему удивлению, узнал, что меня давно уже дожидаются к обеду. За столом Двинский объявил мне, что я буду вечером на двух балах: во-первых, у Катерины Львовны Завулоновой, а потом у графа О***.
– У Катерины Львовны немножко тесненько, – сказал мой приятель, – домик небольшой; но она такая милая, умная женщина! Вся Москва ее любит и уважает. У нее чрезвычайно обширное знакомство, и хотя она сама принадлежит к лучшему здешнему кругу, но ты встретишь у нее образчики почти всех здешних обществ. Мы поедем к ней часу в восьмом, пробудем до девятого и отправимся к графу; там ты увидишь всю московскую аристократию. Сам хозяин в мундире и во всех орденах, разумеется, и все гости также в мундирах; однако ж это нимало не мешает веселиться не только молодым, но даже и весьма пожилым людям, из которых многие так-то выплясывают матрадуры да экоссезы, что любо-дорого посмотреть. Вот припомни мои слова: когда станут танцевать алагрек, так в первой паре непременно будет кавалер в ленте и звезде. Нет, мой друг, у нас в Москве не то, что у вас: у нас старики подают пример молодым, как веселиться. Да зато уж мы и веселимся не по-вашему.
– Правда! – промолвила тетушка. – В Москве как начнут веселиться, так некогда и лба перекрестить! А коли придет желание богу помолиться, так наша матушка Москва и на это хороша. Святой город, батюшка!.. Была бы только охота, а то и в Киев незачем ехать.
Мы отправились с Двинским ровно в семь часов и приехали почти в половине восьмого к Катерине Львовне Завулоновой. Мы сбросили наши шинели в передней и продрались кой-как сквозь толпу лакеев, из которых иные были навьючены, как верблюды, салопами и шубами своих господ. В небольшой зале, освещенной сальными свечами, танцевали круглый польский. С величайшим трудом пробираясь подле самой стенки, дошли мы наконец до хозяйки дома. Двинский меня представил. Катерина Львовна наговорила мне тьму приятных вещей и, надобно сказать правду, в несколько минут очаровала меня совершенно своей любезностью и милым обращением. Между тем польский кончился и музыканты заиграли экоссез; прежде чем мы с Двинским отыскали себе танцовщиц, во всю длину залы вытянулись уже два фронта, один из кавалеров, а другой из дам, и нам решительно негде было приютиться. В эту самую минуту подбежал к хозяйке довольно рослый горбун в полосатом сюртуке.
– Катерина Лимоновна, – сказал он, – Катерина Лимоновна, посмотри, как я отхватываю лакесею!
И с этим словом, припевая под музыку какие-то не слишком пристойные рифмы, он ворвался в средину экоссеза и пустился догонять вприсядку первую пару, которая сходила вниз.
– Что это, братец, такое? – сказал я, не веря глазам своим.
– Это Федька Горбун, – отвечал весьма хладнокровно Двинский. – Он один из самых знаменитых московских дураков – преумная бестия!.. Однако здесь становится очень душно; пойдем в другие комнаты.
Мы вошли в первую гостиную, в которой было так же тесно, потому что столах на пяти играли в бостон. Подле одного из играющих, толстого барина с владимирским крестом на шее, стояла дама лет тридцати, одетая не только без всяких претензий, но даже с каким-то неряшеством. В ее грубом и мужиковатом голосе не было ничего женского, точно так же, как и в продолговатом лице, которого резкие черты выражали, однако ж, какое-то добродушие. В ту минуту, как мы вошли в гостиную, она говорила толстому барину:
– Врешь, врешь, князь, давай синенькую!
– Да у меня, кажется, нет мелких, – проговорил толстый барин, раскрывая нехотя свой бумажник.
– Все равно, я сдам!.. Да вот синенькая, давай ее, давай!.. А, Иван Андреевич! – продолжала она, увидев Двинского. – Какими судьбами?
– Вчера приехал из Петербурга, – отвечал мой приятель, поцеловав с большим почтением ее вовсе не прелестную ручку.
– Полно, полно врать: чай, недели две живешь в Москве, а ко мне глаз не покажешь! Хорош, батюшка, очень хорош!
– Право, я вчера только приехал; спросите у тетушки.
– Ну, добро, добро! Бог тебя простит!.. Давай синенькую!.. Для бедной вдовы… пятеро детей… есть нечего; жалость такая, что не приведи господи!
– Позвольте уж мне предложить вам десять рублей, – сказал Двинский, подавая ей красную ассигнацию.
– Спасибо, мой отец, спасибо! – проговорила барыня, поклонясь в пояс Двинскому. – Вот это бог тебе зачтет! Это уж, батюшка, истинно добровольное подаяние!
«Да, – подумал я, – по русской пословице: добровольно, наступя на горло».
– Э, – вскричала барыня, – да вон, кажется, Ведеркин!.. С него можно и беленькую слупить – откупщик! Чай, так-то разбавляет свое вино водицею!.. Прокофий Сергеич!.. Прокофий Сергеич!..
Но догадливый откупщик как будто бы не слышал и спешил продраться в залу, чтоб как-нибудь улизнуть от этой сборщицы добровольных подаяний. Она пустилась за ним в погоню, а мы пошли далее.
– Что это за строгая барыня? – спросил я у Двинского.
– Это очень известная дама, Настасья Парменовна Нахрапкина; ее знает вся Москва.
– Ну, мой друг, если у вас много таких дам…
– А что? Тебе не нравится ее слишком простодушный тон?… Да на это никто не обращает внимания, все к этому привыкли. Конечно, она походит несколько на переодетого мужчину, не слишком вежлива и коли примется кого-нибудь отрабатывать, так я тебе скажу!.. Но, несмотря на это, женщина предобрая и, если надобно бедному помочь или оказать услугу кому бы то ни было, знакомому или незнакомому, всегда первая.
Пройдя вторую гостиную, мы остановились в дверях небольшого покоя, который, вероятно, по случаю бала превратился из спальни в приемную комнату. Посреди этой комнаты стоял длинный стол, покрытый разными галантерейными вещами. Золотые колечки, сережки, запонки, цепочки, булавочки и всякие другие блестящие безделушки разложены были весьма красиво во всю длину стола, покрытого красным сукном. За столом сидел старик с напудренной головою, в черном фраке и шитом разными шелками атласном камзоле. Наружность этого старика была весьма приятная, и, судя по его благородной и даже несколько аристократической физиономии, трудно было отгадать, каким образом он мог попасть за этот прилавок. Да, прилавок, потому что он продал при нас двум дамам, одной – золотое колечко с бирюзою, а другой – небольшое черепаховое опахало с золотой насечкой; третья, барышня лет семнадцати, подошла к этому прилавку, вынула из ушей свои сережки и сказала:
– Вот возьмите! Маменька позволила мне променять мои серьги. Только, воля ваша, вы много взяли придачи – право, десять рублей много!
– Ну, вот еще много! – прервал купец. – Да твои-то сережки и пяти рублей не стоят.
– Ах, что вы, князь! – возразила барышня. – Да я за них двадцать пять рублей заплатила.
– Князь! – повторил я шепотом.
– Да, Богдан Ильич, – сказал мне на ухо Двинский. – Это отставной бригадир князь Н***. Он промотал четыре тысячи душ наследственного именья и теперь видишь чем промышляет. Ты будешь часто встречать его сиятельство с этим же самым подвижным магазином; с некоторого времени он сделался почти необходимой принадлежностью всех балов.
– Ну, какие я вижу у вас чудеса!
– И, мой друг, да это что еще! Посмотрел бы ты наши гулянья, а особливо лет десять тому назад. Этот бедный князь торгует поневоле, а там по собственной охоте выкидывают иногда такие балаганные штуки, что глазам своим не веришь. Вот, например, известный богач Д*** выехал однажды в таком экипаже, что уж подлинно ни пером описать, ни в сказке рассказать, – все наперекор симметрии и здравому смыслу: на запятках трехаршинный гайдук и карлица, на козлах кучером мальчишка лет десяти, а форейтором старик с седой бородой; левая коренная с верблюда, правая с мышь. Другой барин не покажется на гулянье иначе, как верхом, с огромной пенковой трубкой, а за ним целый поезд конюхов с заводскими лошадьми, покрытыми персидскими коврами и цветными попонами. Третий не хочет ничего делать, как люди: зимою ездит на колесах, а летом на полозках; четвертый… Да где перечесть всех наших московских затейников. Воля, братец!.. Народ богатый, отставной; что пришло в голову, то и делает. Но вот, кажется, первый экоссез кончился; пойдем скорей ангажировать дам на второй. Через полчаса нам должно ехать, так третьего не дождемся; а ведь, право, неловко, если ты для первого раза вовсе танцевать не станешь.
Мы пошли опять в залу, протанцевали один экоссез, потом отправились втихомолку и через четверть часа попали в «веревку», то есть в длинный ряд экипажей, который начинался за полверсты от дома графа О***. Вот наконец дошла и до нас очередь. Я воображал, что увижу огромные каменные палаты, а вместо этого мы подъехали к большому деревянному дому вовсе не красивой наружности. Внутренность его также не ослепила меня своим великолепием. Конечно, комнаты были просторны и отделаны богаче, чем в доме Катерины Львовны Завулоновой, но зато они почти все были обезображены огромными изразцовыми печами самой старинной и неуклюжей формы. Бесчисленное множество слуг, и богато и бедно одетых, рассыпано было по всему дому. В танцевальной зале, также не очень великолепной, но довольно обширной, гремела музыка. Мы нашли в этой зале почти всех гостей и самого хозяина, который в полном мундире и во всех орденах своих сидел посреди первых сановников и почетных московских дам. Этот аристократический круг, эти кавалерственные дамы и седые старики в лентах и звездах, эта толпа молодых людей, которые, все без исключения, были в мундирах, – все это вместе придавало какой-то важный и торжественный вид балу, который во всех других отношениях, конечно, не мог бы назваться блестящим. Двинский подвел меня к хозяину; он обошелся со мной очень просто, но с большой ласкою и радушием; просил веселиться, танцевать и ездить к нему без всякого зова по всем понедельникам. Чтобы не ввести в слово моего приятеля, который рекомендовал меня отличным дансёром всем своим кузинам, а их было у него с полсотни, я принялся прыгать с таким усердием, что под конец совсем выбился из сил. После ужина, который, если сказать правду, отличался только великолепным серебряным сервизом да полнотой и обилием блюд, музыка опять заиграла, и начался бесконечный алагрек. Я не участвовал в этом последнем танце и присел отдохнуть недалеко от хозяина. Вот проходит полчаса, алагрек все продолжается; одна фигура сменяет другую, и кавалер первой пары, несмотря на то, что ему гораздо за пятьдесят, кажется, решительно не знает усталости; вот он начинает пространную фигуру, что-то похожее на хороводную потеху «Заплетися, плетень», – все пары перепутываются, подымаются суматоха, хохот, беготня – и что ж?… В самую минуту этого танцевального разгула вдруг хозяин привстал и закричал громовым голосом: «Гераус!», то есть: «Вон!» Музыка остановилась, кавалеры раскланялись с дамами, и в две минуты во всей зале не осталось ни одного гостя. Я. до того был поражен таким неожиданным заключением бала, что не вдруг опомнился, вышел из залы последний и с трудом отыскал Двинского в толпе гостей, которые теснились в официантской комнате и передней.
– Что это, братец? – сказал я. – Так этак-то у вас провожают гостей?… Ну!!! Двинский улыбнулся.
– Надеюсь, – продолжал я, – в следующий понедельник хозяину угощать будет некого.
– Право? – сказал Двинский. – Не хочешь ли побиться об заклад, что все гости, которых ты видел сегодня, приедут опять сюда на будущей неделе?
– Как? После такой обиды? Двинский засмеялся.
– Обиды! – повторил он. – Ох вы, петербургские! Да чем тут обижаться? Все знают, что добрый хозяин рад своим гостям, а это уж у него такая привычка: у него почти все балы так оканчиваются; иногда он закричит «гераус», а в другое время протрубит на валторне, что также значит «ступайте вон». Я уверяю тебя, что за это на него никто не сердится.
– Не может быть!
– Да посмотри вокруг себя: ну, видишь ли ты хотя одно недовольное лицо?
В самом деле, ни на одном лице незаметно было не только досады, но даже удивления; все казались и веселы и спокойны, как будто бы не случилось ничего необыкновенного. Меж тем закричали нашу карету, мы сбежали с лестницы, сели и отправились домой.
Вот, любезные читатели, самый верный очерк двух московских балов, на которых я танцевал тому назад с лишком сорок лет. Хотя в этом рассказе я не позволил себе ни малейшего отступления от истины, хотя в нем все от первого до последнего слова совершенная правда, но эта правда так походит на вымысел, что я вовсе не удивлюсь, если никто из нового поколения московских жителей не даст веры моим словам. Не странно ли после этого встречать людей, которые воображают, что Москва до сих пор еще сохранила эти простодушные нравы, невежественные причуды и безвкусную роскошь, которые, с примесью какого-то собственного московского европеизма, составляли некогда отличительные черты ее прежней, хотя не очень красивой, но зато решительно самобытной физиономии.