355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Алексеев » Ивушка неплакучая » Текст книги (страница 6)
Ивушка неплакучая
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:03

Текст книги "Ивушка неплакучая"


Автор книги: Михаил Алексеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

9

В студеное январское утро 1942 года Феня с трехлетним Филиппом Филипповичем перебралась в районный центр. Там, в МТС, завидовские трактористки занимались ремонтом тракторов, готовили их к посевной. Феня поселилась у дальней материной родственницы, которую почти все завидовцы звали тетенькой Анной. Кто бы из них ни приезжал в район по делам, обязательно перед тем, как отправиться в обратный путь, зайдет к тетеньке Анне побаловать себя чайком. Старая изба, притулившаяся на окраине большого поселка, для завидовцев давно заменила Дом колхозника, к тому же тут не надобно было платить: тетенька Анна не брала с постояльцев ни копейки, разве что ведерко картошки кто подкинет – она и тому рада. Трех сыновей проводила тетенька Анна на войну, на одного получила похоронную, наплакалась досыта, а теперь уж не плачет, только вздохнет глубоко и прерывисто, помолится, попросит о чем-то пресвятую богородицу и опять примется за дела, которых теперь прибавилось: нужно было простирнуть Филипповы штанишки и рубашки, просушить, прогладить их, вскипятить молока, сварить нехитрую еду. По ночам, лежа на жарко натопленной печи, тетенька Анна все ворочалась да вздыхала. Феня как-то посоветовала ей:

– Что ты все вздыхаешь, тетенька Анна? Лучше бы поплакала, от сердца-то отвалит, и легче будет.

– Нет уж, доченька, погожу. У меня на войне еще два сокола. Поберечь слезы-то материнские надоть.

Потрясенная и самими этими словами, и тем, каким ровным голосом они были сказаны, и тем, что старая эта женщина приготовляла себя к худшему и как бы заранее распределяла душевные силы свои, чтоб хватило их на всю войну, – но более того тем, что сердце тетеньки Анны не закаменело, не ожесточилось, как то нередко бывает, когда человек замыкается в себе после первого страшного удара судьбы, а было по-прежнему добрым и отзывчивым на чужую беду, – потрясенная всем этим Феня не смогла заснуть до самого утра, хотя все тело было разбито тяжкой работой.

Ремонтировать тракторы приходилось, по сути дела, во дворе МТС, при лютой стуже – не назовешь же помещением длинный навес с крышей, без стен. Под открытым небом, верно, было бы лучше: не свистели, не завывали бы по-волчьи, не лютовали бы сквозняки. Чтобы установить в разобранном тракторе какую-то деталь, то и дело снимали рукавицы или шерстяные варежки, и тогда пальцы прикипали к седому от мороза металлу. Теперь-то женщины наловчились: присосется палец к подшипнику ли, к клапанам ли, к заводной ли рукоятке, они подышат на него, отогреют и вызволят таким образом из ледяного капкана. А первое время вгорячах испуганно отдернут руку, и на железках оставят куски живой кожи. Обожжет острая боль, поднимет с земли трактористку и заставит долго прыгать возле растеле-шенной машины, трясти по-ребячьи пострадавшей рукой в воздухе либо так же, по-ребячьи, дуть на пальцы, чтобы угомонить, утишить боль. Умывшись слезами, женщина вновь принимается за дело, что-то ковыряет то ключом, то отверткой, то плоскогубцами в тракторных внутренностях (а опыту-то вот столечко…), сделает, глядишь, не так, придет бригадир, забракует всю работу, начинай тогда все сызнова. Ему, бригадиру, что? Сидит в теплой курилке в компании других «бронированных» над картой боевых действий и судит-ря-дит о войне, генерал несчастный. А девчата мерзни тут, мучайся. Иногда Феня не выдерживала, видя, как Маша Соловьева мается одна, подбегала к ней, подсобляла, как могла, а когда и вдвоем не справлялись, врывалась в караулку, набрасывалась на бригадира:

– Ты, Тишка, долго будешь свои колокола-то греть тут, а? Ишь уселся! А ну, марш к девчатам, грыжа несчастная!

С каких-то пор Феня заметила, что грубая мужичья брань бывает не самым плохим помощником не только в обращении с их строптивым бесхвостым быком по кличке Солдат, но и с мужиками. Однажды крепко присоленное слово вырвалось у нее как-то само собой, непроизвольно, когда погоняла Солдата и тот решительно не обращал никакого внимания на бабьи ее понукания. Выругавшись, Феня сама ужаснулась этому, вспыхнула вся, покраснела, оглянулась на Машуху Соловьеву, а та залилась смехом почем зря, корчилась даже.

– Ну и ну, Фенька! Глянь, глянь, а Солдат-то пошел быстрее! Еще его, Феня! Еще!

– Да ну тебя, Маша. Нечаянно это у мейЯ.

– Ничего. Привыкнем, кажись, скоро. Мы ить тепе-ря наполовину мужики.

– Нет. Все одно негоже. Бабы мы с тобой, да еще и молоденькие. Почесть девчонки. Больше ты от меня не услышишь такое…

Тишка, определенный над ними бригадиром, сейчас не на шутку струхнул, подхватился и мигом оказался возле девчат и солдаток.

– Ну что, девоньки, приозябли? А ну-ка, комсомо-лочки, дай-кося я погрею вас!

Тишка по-кочетиному, боком, боком, подходил то к одной, то к другой, толкая трактористок в плечо, в спину. Девчата, однако, не приняли заигрывания, зашумели на Тишку, обозвали разными нельстивыми словами, а в довершение свалили в сугроб, расстегнули ватные штаны и насыпали в них сухого, как песок, жгуче холодного снега, так что пришлось бригадиру вновь бежать в караулку и отогреваться. Девчата же долго хохотали, и от хохота собственного малость угрелись, и дружно принялись за дело. Тишка вышел к ним вновь и теперь был несокрушимо серьезен и подчеркнуто суров. Девчата приняли его личину, подстроились к ней с поразительной быстротой. Одна за другой подзывали к себе, чтобы получить толковый бригадирский совет. Отовсюду слышалось:

– Тиша, кольца чтой-то не подходят.

– А у меня карданный вал…

– Тиша, глянь, ради Христа. Смотрю в эту схему, а ничегошеньки в ней не смыслю. Помоги, не гневайся на меня!

– Тимофей Петрович, ты б отпустил нас на денек домой, в баньке попариться, шоболы постирать. Обовшивели мы тут вконец! Не девки, а бабы-яги сделались, глазыньки бы не глядели на всех нас. А у Феньки дите малое, дал бы ты ей передохнуть!

Тишка важничал. Ему отродясь не приходилось начальствовать над людьми (даже собственная жена ни во что не ставила его), с тем большим удовольствием делал он это сейчас, нечаянно вознесенный на бригадирский престол. И этот новый обязывающий пост, и отсутствие его душеприказчика Пишки, да и не в последнюю голову нуждишка, быстро поселившаяся по всем подворьям и не обошедшая своей немилостью его дом, – все это вместе надолго вернуло Тишку в лоно завидовских трезвенников. Махорка осталась для него единственной усладой; цигарка размером в – добрый мужицкий палец не покидала его рта, кажется, ни днем ни ночью, так и висела, приклеившись к нижней губе, оттянув ее книзу и обнажив синие, с редкими желтоватыми зубами десны. С тлеющей папиросой во рту подходил он и к трактору, совался иной раз туда, где сочилось горючее, и женщины испуганно выдергивали у него самокрутку, бросали в снег и торопливо затаптывали.

– Это же керосин, дуры! Разве он от папиросы загорится! – говорил при этом Тишка и начинал строго отчитывать иную: – Што же ты трубку-то не продула? Ай не видишь, что засорилась она у тебя?

– А ты сам продуй! Губы-то толстые, можа, останутся на энтой медяшке!

– Испугалась? Ишь какая нежная!

– Такая уж уродилась.

– На язык-то ты, Маруська, остра, вот бы еще на дело…

– А что? Аль не справляюсь? Иди-ка ты, бригадир, ко всем чертям, без тебя обойдусь. Вон к Стешке-зверю-ге отправляйся. Что-то она там примолкла. А давеча вроде плакала…

Феня, до этого молча прислушивавшаяся к Машиной перебранке с бригадиром, сейчас быстро подошла и, бледная, горячо выдохнула:

– Ты вот что, Машка, ты… забудь про это слово, слышишь! Можа, Стеша больше всех сама себя казнит!

– Тю ты… Что с тобой? Я ведь без сердца! Все меж собой так ее называют. Помнишь, чай, как Пишка рассказывал. Собственными глазами видел, как она своих ребятишек на замок заперла…

– Нашла свидетеля! У Пишки язык подлиннее бабьего…

Бригадир решил вмешаться:

– А ну хватит, бабы! Дело не ждет. Завтра приедет комиссия и Знобин будто бы.

Степанида Луговая, та, что в горьком тридцать третьем году, по слухам, уморила своих детей, уже немолодая женщина, добровольно пошла учиться на трактористку, сильно озадачив этим односельчан. Вот уже около десятка лет она жила в своей избушке в полном одиночестве, сама ни к кому не ходила, и к ней никто не приходил, видели ее односельчане чрезвычайно редко, разве что в поле, на колхозной работе, да и то издали, потому как Степанида всегда просила, чтобы ей отвели участок где-нибудь в сторонке от артельных, даже за водой ходила к колодцу поздней ночью, когда Завидово погружалось в сон, и печь протапливала тоже ночью, чтобы не привлекать поутру дымом чужого и – она знала – недоброго глаза. Взглядывая издали робко, с какой-то оторопью на молчаливую ее хижину, завидовские женщины – а были среди них и ее бывшие подруги – нет-нет да и скажут:

– Батюшки мои, и как только ее земля держит? Другая на ее-то месте руки бы на себя наложила, а эта все живет!

– Бог, знать, такое наказание ей определил, чтоб жила да маялась. Это, чай, пострашнее смерти. Смерть-то в избавление была б для Стешки… – говаривали старухи.

И вот такая Степанида приходит однажды в правление среди бела дня, становится возле председателева стола, упирается в стол обесцветившимися, дымчатыми глазами и говорит торопливо, требовательно и сухо:

– Посылай и меня на тракториста, Левонтий.

И теперь ковыряется в ледяных железках одна, никого не подзовет, ни к кому не подойдет за советом. На вопрос сжалившегося над нею бригадира, почему она так делает, ответила спокойно, как давно выношенное, вызревшее в душе:

– Зачем же такое наказание добрым людям? Им ить страшно и тошно ко мне подходить, и они не виноватые.

– Как же так можно жить, Степанида?! – вырвалось у Тишки.

– Можно, коли живу. Иди, иди к Машухе, Тимофей Петрович, а я уж сама как-нибудь…

Тишка долго потом не мог взять в толк, зачем же после всего случившегося с нею Степанида Луговая не скрылась с людских глаз, не покинула навсегда Завидово, не перебралась куда-нибудь подальше, где никто не знал и не узнал бы ее прошлого, где б она могла работать со всеми вместе и, может, вышла бы замуж (она ведь женщина видная), глядишь, народила бы еще детей, обзавелась семьей и жила бы как все люди на земле. Думая об этом, Тишка вспомнил, что так же, как и на ремонте, Степанида на курсах трактористов была, пожалуй, самая прилежная, а по успеваемости уступала разве лишь Фене Угрюмовой.

Как ни торопились с "ремонтом тракторов женщины, до весеннего разлива все-таки не успели. Весна в том году на Саратовщине тоже, видать, торопилась и упредила эмтээсовцев. К концу февраля уже явственно чуялось первое ее дыхание. К полудню с соломенных крыш начинала падать капель, образовывая на потемневшей наледи крохотные лужицы, в которых, сперва напившись, уже пробовали купаться воробьи. Встопорщив перышки, они по-мальчишечьи барахтались в прозрачной водичке, чулюкали, оживленно говорили о чем-то на своем птичьем языке; накупавшись и наговорившись, улетали к конюшням, бойко копошились в теплом, долго не замерзающем навозе. По всем подворьям забеспокоились куры; громко квохча и кудахтая, они приглядывались к хлевам, к сараям, к чердакам, примечая впрок, где бы вскорости положить яйцо; в предчувствии весенней поры пребывали и кочета: пламенно-оранжевые, серебристые, жгуче-черные, с еще не совсем зажившими, прихваченными морозцем гребешками, бойцовски оттопыренными шпорами на длинных чешуйчатых ногах, они величественно, с сознанием безграничной своей власти, расхаживали среди собственных гаремов, ревностно оберегая их от внезапного вторжения нахальных соседей. Время от времени – чтоб покрасоваться, что ли, – петухи взлетали либо на плетень, либо на крышу хлева и, встряхнувшись, громогласно возвещали миру о своем земном существовании и для того еще, чтобы соседские кочета не заблуждались относительно того, что их может ожидать в случае, ежели б им вздумалось наведаться на чужой двор. Скотине же сделалось и вовсе невтерпеж стоять по хлевам и закуткам – коровы и овцы норовили убежать либо на колхозный двор, либо к соседскому стожку сена, более чем наполовину скормленного; ну, а коз тех и вовсе никакие плетни, никакие ворота удержать не могли, можно было видеть, как то на одной, то на другой крыше, на самом ее коньке, неподвижно стояло это бородатое, куцехвостое существо, четко прорисовываясь на как бы заново подсиненном полотне небес; человек мог приблизиться к избе, несколько раз обойти вокруг нее, измерить глазами высоту от земли до крыши, но так и не найти ответа на вечный, всякий раз встающий перед сельскими людьми проклятый вопрос: «Как ее угораздило взобраться на такую вышину?» В задумчивости человек еще раз запрокинет голову, встретится с устремленным на него с крыши чуть прижмуренным глазом, непременно матюкнется и уйдет восвояси.

Хоть и купались воробьи в первых лужицах, хоть и важничали пуще прежнего кочета, хоть и взбрыкивали сверх положенной им нормы козы, хоть и свисали поутру красноватые от соломы рубчатые сосульки, хоть и вторглось что-то неизъяснимо волнующее в затрепетавшее, сладко сжимающееся сердце, никто в Завидове по-настоящему не верил в столь раннее приближение весны. По прежним опытам завидовцы знали, что и в середине марта, не то что в феврале, порой завьюжит, завихрит, да еще и мороз может приударить ночью и под утро так, что не хватит дневного солнышка, чтобы растопить, разрушить ледяную твердь, – не без боя отдает зима свои рубежи, она еще постоит за себя, подметет все на гумнах и в закромах.

И все-таки на этот раз люди ошиблись. Может быть, потому, что война, сделавшись хозяйкою на огромной части планеты и будучи сама по себе явлением противоестественным для здравого смысла, которым в высшей степени обладает природа, – может быть, война ввела свои нормы, свои порядки, вмешалась дерзко и злобно и в законы природы… Как бы там ни было, а весна 1942 года пришла нежданно-негаданно быстро, и уже в начале марта по оврагам, балкам и дорожным колеям побежали стремительные потоки воды – сперва прозрачной, затем все более мутнеющей и под конец оранжево-желтой. Страшный рев стоял у плотин, в тесных проранах рек, в сваях у мостов – всюду, где вода встречалась с каким бы то ни было препятствием. В одну ночь вскрылись реки. Крошечная и безобиднейшая летнею порою Баланда, путь которой прослеживался лишь по омутам, соединенным чуть шевелящимися, невидимыми в камышах и талах ручейками, сделалась неузнаваемой. Пушечным грохотом заявила она о себе, когда с гор, лесов и лугов под толстую кромку льда у ее берегов хлынули ручьи и, скопившись, резко подняли полутораметровую толщу льда, разломали его на части и понесли вниз по течению. Теперь если б зима и собралась со всеми своими последними силами, то не смогла бы уж ничего поделать: весна, черпая свою мощь в подвигающемся где-то далеко позади лете, бесстрашно двинулась вперед, и теперь для нее был сам черт не брат. Вешние воды не могли поместиться в русле реки, Баланда вырвалась из своих берегов, разлилась на много верст окрест, затопила ближайшие луга, леса и даже селения. Захваченное врасплох Завидово оказалось по окна в воде в низинной своей части – в Поливановке, на Хуторе и на восточной окраине. Село огласилось криками людей, блеянием овец и ревом коров, жутким, переворачивающим душу воем собак, кудахтаньем кур, спасавшихся на крышах изб, хлевов, поветей и сараев; по затопленным улицам поплыли первые лодки с домашней поклажей – это низовские вывозили свое добро к знакомым и родственникам, избы которых были на возвышении и не затоплялись. Коровы, овцы, свиньи и козы добирались до сухого места вплавь и, едва ступив на твердую землю, всем скопом устремлялись на первый по пути двор и жадно набрасывались на дармовой корм; вкусив хозяйского кнута или дубины, покидали это подворье и сейчас же всем стадом штурмовали следующее – и так до тех пор, пока не насытились и не улеглись на пригретом солнышком бугре, целиком отдавшись блаженно-дремотному занятию – пережевыванию жвачки, или серки, как говорят в Завидове.

Всякую весну низовские несли определенный урон в своем хозяйстве и, поселившись в Поливановке или на Хуторе, сознательно шли на такую «втрату». Наступившее вслед за весной лето сторицею возвращало им понесенные потери – заливные огороды и сады приносили двойной или даже тройной урожай против того, что получали завидовцы верховские. Если к тому еще взять в соображение то обстоятельство, что в двух шагах от нияовских находились луга и лес, то Поливановка и Хутор по главной сути своей более всего соответствовали названию самого поселения – Завидово.

Основание Поливановки положил Артем Платонович Григорьев, прозванный Апрелем как раз за то, что именно в этот месяц его изба – в ту пору единственная – всякий раз погружалась по грудь в студеные вешние воды с понятными для всех людей последствиями. В первые-то годы его в глаза и за глаза называли сумасшедшим, но затем присмотрелись, примерились, взвесили, что к чему, и примолкли: не такой, оказывается, он дурак, этот их длинноногий Апрель! Помимо огорода, на полметра покрытого плодоноснейшим илом, помимо близких, как бы просившихся на его двор лесных и луговых пастбищных угодий, по весне прямо перед окнами Апрелевой избы возникало еще одно пастбище, не менее прибыльное, – рыбное. Пока жена и дети переправляли на сухое место худобу, сам Апрель плавал на челноке перед окнами, на задах, за хлевами и одну за другой расставлял связанные за зиму или починенные сети, а по канавам, на быстром течении, – вентери и верши; знал рыбак, что в разгар половодья встречь бурным потокам двинутся метать икру щука, жерех, сазан и язь, а по спокойным плесам пойдет пастись лещ.

Нынешняя необычайно скорая весна не застала врасплох, пожалуй, одного лишь Апреля. Всю ночь, пока ломался, трещал, ухал и охал лед на реке, он просидел с сыном Егором над рыбацкими снастями – проверял сети, вентери (не погрызла ли мышь на чердаке-то), отлаживал, ощупывая прутик за прутиком, верши, заклеивал дырки в резиновых сапогах. В первый, второй и третий день не выплывал на лодке, а все смотрел в окно на воду, что-то там выслеживал, ждал чего-то. И лишь На четвертый день при виде того, как на спокойном зеркале воды во все стороны побежали пузырчатые строчки, обозначившие подводный ход леща и крупной густеры, старик встрепенулся. Мало кто из завидовцев мог видеть его в такую минуту, а ежели б увидал, то не признал бы Апреля. Медлительный в движениях, в речах, в делах артельных и у себя дома, по хозяйству, более всего любивший пословицу относительно того, что тише едешь – дальше будешь, сейчас Апрель был действительно неузнаваем. Весь он как-то напряженно вытянулся, нескладная фигура неожиданно обрела стремительную легкость гончей, почуявшей близость зверя. В один миг собрал снасти и вот уже выгребал со двора в сад, ставил там одну сеть, от первой тянул вторую, третью, а вентери и верши увез в лес, к Кривому озеру, где было много вымоин, образовавшихся от старых дорог, углубленных полою водой и превращенных ею в небольшие овражки, – там теперь бесновалась щука.

Лес на такую пору представлял собою зрелище редкостное. Деревья, как ранние купальщики, по грудь забрели в воду и вздрагивали то ли оттого, что озябли, то ли от страха, что могут утонуть вовсе, то ли от льдин, покинувших берега Баланды и теперь беспризорным стадом разбредшихся по всему лесу, тыкаясь в стволы осинника, пакленика, вяза, ветлы, карагача, дуба. Каждое дерево вело себя при этом по-своему. Осина и без листьев тряслась точно в лихорадке тонкими вершинами, ветвями, жалобно постанывала; пакленик резко и низко нагибался, а затем со свистом принимал прежнее положение и тотчас же умолкал; вяз, ежели он был молод, чуть пригибался влево ли, вправо ли, уступая льдине дорогу, лениво помахивая тонкими и гибкими ветками, как бы; желая страннице доброго пути; карагач лишь недовольно шуршал своею шершавой, плохо выдубленной шубой; по дубу же и вовсе нельзя было определить, касаются ли его плывущие там и сям чки (местное название льдины – авт.), – гордые, величаво-спокойные и независимые стояли дубы посреди моря воды, будто знали, что оно, море это, временное и что роптать, собственно, нечего, а надо набраться терпения на недельку-другую – всего-то и делов. Вода уйдет, куда ей полагается уйти, а они останутся на своих местах, не будут торопиться и с листвою – пускай это сделают ветла, осина, тополь, а дубу-то зачем спешить, когда в запасе у него вечность? На сухих осиновых стволах вовсю трудились дятлы – рассыпчатый треск слышался по всему лесу, сливаясь с криком сорок, торопившихся со строительством своих мудреных гнездовий; пестрое, перевернутое отображение дятла виделось где-то глубоко в тихой прозрачной воде, и мнилось, что дерево о двух вершинах и растет одновременно вверх и вниз, а плоскость воды – место, откуда начинается этот рост.

Если б у Апреля было время, если б хоть на минуту он занят был не своим рыбным промыслом, он, верно, обнаружил бы, что плывет не один, а под его лодкой точно такая же лодка и на ней точно такой же Апрель, только стоит вниз головою на опрокинутой лодчонке и почему-то не тонет. Но старику было не до сказочных красот. Дела земные заботили его. Пятую, и, сдается, самую большую, щуку выбросил он сейчас в свое корыто и, расправляя запутанные ячейки снасти окоченевшими непослушными пальцами, косился глазом На рыбину, раскрывшую зубастную пасть и, кажется, собирающую остаток сил, чтобы взвиться вверх и попытаться вырваться в родную стихию. И может, ей удалось бы это, да упредил Апрель. Он вовремя разгадал замысел хищницы, наступил на нее резиновым сапогом, а когда управился с вентерем, совершил еще одно страшное дело – о борт лодки переломил щуке шейный позвонок, сказав при этом в свою редкую седую бороду: «Что, успокоилась? Давно бы так-то…» На обратном пути проверил сети, а в полдень пришел в правление колхоза, обождал, когда председатель остался один, сообщил таинственно:

– Улов у меня ноне, Левонтий!

– И большой?

– Да как тебе сказать… Подходящий.

– И что же ты собираешься с ним делать?

– С кем? – не понял Апрель.

– С уловом. На базар али тут откроешь торговлю?

– Не обижай старика, Левонтий. Ай позабыл, какое время теперь? С какими бы это я глазами продавал рыбу нашим солдаткам? Чай, не зверь. И пришел я к тебе с просьбой: забирай весь улов и отправляй в МТС девчатам. Голодают, слышь, они там. И прозябли все. До Пан-циревки-то я лодкой рыбу переправлю, а там уж пущай твой Павлик попросит у председателя ихнего лошадь, отвезет в район.

– Спасибо, Артем Платоныч! Ты вот что. Займись-ка этой рыбой всурьез. Возьми Егора своего да моего

Павлушку в помощники, и ловите на здоровье. Сев скоро, надо ж бабам чтой-то в приварок. Мяса не будет, уйдет оно все как есть на фронт, красноармейцам. Так что выручай, Артем. Трудодни запишем.

– Рыбу ловить буду, а трудодней мне лишних не требуется. За огороды ставите две палочки – ну и довольно с меня. Все одно на них ни хренинушки мы не получим, чего уж там… Давай твоего Павлушку. Кажись, он у тебя смышленый парнишка.

– Ничего. С головой шкет, – с тихой отцовской гордостью подтвердил Леонтий Сидорович.

– Известное дело, в Угрюмовых, – польстил еще более Апрель.

Леонтий Сидорович просиял внутренне, но виду не подал, сказал озабоченно:

– Сообщил мне ноне Тишка: ремонт завтра они заканчивают, а вот как пригонишь трактора? Мост у Пан-циревки под водой, а половодье схлынет, сам знаешь, недели через две, а то и две с половиной. А в поле можно выезжать хоть завтра: снега и в оврагах осталось чуть-чуть.

– А через Гайку – да бугром, полем?

– Гайка тоже не сошла. Мост там и вовсе порушен.

– Вот что, председатель, повезем мы с Павлушкой рыбу, пощупаем у Панциревки шестом, глубоко ли остался под водою мост – можа, трактору по брюхо толечко будет, тогда…

– Нет. Опасная это штука. Лучше подождать.

– А земля просохнет – оставим мы голодными и солдат на фронте и своих детей, – сказал Апрель, тяжело глядя на Леонтия Сидоровича.

– Что же делать? – развел руками тот.

– Подумать надо. Я ж говорю – промерим глубину, и там видно будет.

К Панциревскому мосту они приплыли втроем: Апрель, Леонтий Сидорович и Павлик – и один за другим по очереди сокрушенно свистнули. Не увидели не только нижней, проезжей части моста, но и его перил, о последних можно было лишь догадываться по водяным бурунам, вскипающим слева и справа на одной линии, да по четырем глубоким воронкам, жадно захватывающим разный хлам и мгновенно проглатывающим его, – там, поближе к правому и левому берегам. Река успела уже наработаться всласть, у кромки ее. по ту и эту сторону вздымались клубы желтоватой пены, как в пахах загнанного рысака, а немного выше добились кучи мокрой, черной и тяжелой куги, пахнущей глубинной водяной сыростью, рыбой и лягушатником. Панцирев-ские ребятишки прыгали на ней, как на резине, и радовались странному, неожиданному ощущению. Апрель не мог не заметить и двух мужичков, промышлявших у омута намётками нерестившуюся на его отмелях красноперую плотву. Руки его непрошено вздрагивали, в груди накапливалась нетерпеливая ревность рыбака, лишенного возможности немедленно присоединиться к тем двум. И Апрель был даже рад тому, что первые закидки у мужичков получились холостые, а за последующими, чтоб не теребить душу, он не стал уж следить. Сказал с притворной и поспешной, выдающей его с головой озабоченностью:

– Ничего, пожалуй, не получится, Левонтий. Не пройдут тракторишки.

– А я о чем тебе калякал? – буркнул тот.

Они перебрались на панциревский берег, раздобыли подводу и отправили Павлика в район – угостить трактористок свежей рыбой. В правлении поговорили о том о сем с местным председателем и вернулись в Завидово.

Не успел Леонтий Сидорович пообедать – позвали в правление к телефону. Знакомый скрипучий голос спрашивал требовательно:

– Что думаете делать с отремонтированными тракторами?

– Подождем малость, Федор Федорович. Вот вода чуток сойдет.

– А не опоздаете с севом?

– Не должны.

В голосе Леонтия Сидоровича не было, однако, уверенности. Это уловил Знобин и еще более скрипуче прокричал в трубку:

– А вот твоя дочь не хочет ждать!

– Дура она, моя дочь, – в сердцах молвил Леонтий Сидорович.

– А говорят, она в тебя, – насмешливо прозвучал где-то надтреснутый голос.

– Стало быть, и я дурак. Только не простой, а старый. Известное дело, яблоко от яблони…

– Ну, ты вот что, друг, не сердись. И пословица твоя мне известна – только она тут ни при чем. Скажи лучше, что будем делать? А точнее: что ты собираешься делать? Трактора-то час назад выехали.

– Как выехали, куда?! – испуганно закричал Леонтий Сидорович.

– К тебе, к тебе, председатель. И пожалуйста, без паники. В мирное время она плохой помощник, а в войну и подавно. Ты вот что: наскреби-ка с десяток стариков и поспешай с ними к Панциревскому мосту. Я бы и сам подскочил к вам, да в область вызывают. Боюсь, как бы вас всех подчистую у меня не забрали. Девчатам своим скажи, чтоб особенно-то не рисковали. Теперь каждый трактор на вес золота. Ну, успеха вам! Ночью позвоню из Саратова. Бывай!

Повесив трубку, Леонтий Сидорович некоторое время стоял в тяжкой задумчивости.

«А ведь это она надумала – Фенька. Ну, постой, запорю мерзавку! И Тишка, ему у баб не бригадиром, а подстилкой быть. Тряпка!» Нахлобучив шапку, председатель быстро вышел на улицу. У крыльца еще постоял, решая, кого бы первого потревожить. Ну конечно, дядю Колю, тем более что он и сам шел к конторе.

– Что случилось, председатель? – подойдя, спросил дядя Коля. – Что-то ты того… Нос вроде повесил.

– Девчата трактора гонят.

– Они что, спятили?

– Ладно, не кипятись! Позови Апреля, Тихана, еще кого там, и живо к Панциревскому мосту. Апрель доставит вас всех. Я сейчас туда двинусь. Уже вечереет. А их нелегкая понесла! Успеть бы до темноты…

Четыре колесных трактора – один «универсал» и три СТЗ – медленно двигались по разбитому, раскисшему грейдеру, сплошь почти залитому взбаламученной тракторами и автомашинами водою. Первым шел «сталинец» Фени, а замыкала малую эту колонну машина Степаниды Луговой. Рядом со Стешкой, на крыле, примостился Тишка. Маша Соловьева пристроилась в хвост Фениному трактору и старательно держалась его колеи, тотчас же заливаемой водой. Когда на дороге попадались ямы, седловины, наполненные водою, и машина погружалась по брюхо, Маша страстно умоляла свой трактор: «Миленький, родимый мой!.. Не подведи, не остановись посередь этой проклятой лужи – пропаду я, ни за что не заведу, а просить Феньку стыдно будет… Миленький, ну, ну, ну, давай, давай!» Маша невольно отрывалась от сиденья, приподымалась на ноги и так вся напружинивалась, будто помогала трактору, будто ему легче становилось, при этом газовала так, что машина чертом выскакивала из ложбины, выбросив в небо черные султаны вонючего, неперегоревшего дыма. Оглянувшись, видела, как Тишка грозил ей кулаком, широко разевал рот, шлепал толстыми губами, как в немом кино, – за трескотней моторов слов его не было слышно.

К Панциревскому мосту подъехали еще засветло. Но уже синее, пока еще прозрачное покрывало сумерек повисло окрест. Вспугнутое ревом моторов полчище грачей поднялось с ближних старых ветел и носилось в воздухе; в чистой, почти спокойной воде омута заметались черные тени. Где-то в лесу, залитом водой, раздался ружейный выстрел. Оттуда взвилась высоко в небо станица чирков, издали похожая на облако, и минутою позже с тонким, режущим темнеющую синь небес свистом пронеслась над мужиками, вышедшими из Завидова навстречу трактористкам. Дядя Коля не удержался, чтобы не дать оценки, в общем-то, пустячному этому событию:

– Архип Колымага пуляет, жирный кобель. Не в чирков бы ему палить. Есть теперь иная дичь. Туда б его.

– Дойдет и до него очередь, – глухо сказал Леонтий Сидорович, вспомнив про недавний разговор с секретарем райкома. Увидев, что дочь его уже подъехала к мосту и приноравливается с ходу перемахнуть по бушующему потоку на этот берег, закричал хрипло и страшно, не своим, испугавшим всех голосом: – Фенька, остановись!

Однако Феня едва ли смогла услышать голос отца, а если и слышала, то все равно ничего уж нельзя было изменить. Сотни раз проезжала она прежде по этому мосту, отлично знала его очертания; приглядевшись хорошенько с бугра, она и сейчас отчетливо увидела под водой низенькие его перила и поняла, что вода может доходить лишь на высоту передних колес, а значит, до свечей не достанет, и мотор не заглохнет. Знала Феня и другое: начни она долго размышлять, советоваться с Тишкою, с подругами и с теми, что пришли их встретить, – потеряет лишь время драгоценное, ибо все станут доказывать, что затевает она дело гиблое, что ее надо выпороть, или посадить в сумасшедший дом, или еще что-нибудь в этаком же роде. А потом приспеет темнота, и ночевать придется под открытым небом (не бросишь же машины), а наутро ничего ведь лучшего не придумаешь, не ждать же целых две недели, пока вода убудет: земля не ждет, видела Феня своими глазами, как курится она паром, как быстро отдает солнцу драгоценную влагу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю