Текст книги "Ивушка неплакучая"
Автор книги: Михаил Алексеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
12
Голодно в семье Угрюмовых, голодно во всех домах, голодно в бригаде. Ржаные колючие галушки в постной, без единой масляной крапинки воде – весь приварок трактористок. Правда, приносили из дому что ни что с собою: яйцо там, огурец, ломоть черного, колючего, как и галушки, хлеба, глиняный кувшинчик квасу для луковой окрошки – тем и сыты. Правда, однажды Тишке, вообще-то не слишком предприимчивому человеку, удалось изловить валушка, и тогда на поле у девчат был пир на весь мир. Тишка ходил гоголем, нимало не терзаясь совестью по поводу того, что добыл баранчика не совсем законным способом и отнюдь не в своем стаде. Ему хорошо была известна пословица, составленная мудрыми дедами специально для такого вот случая: «Не пойманный – не вор». Теперь бригадир мог легко обороняться ею. Да и не для себя Тишка, укрывшись в овраге, днями просиживал в ожидании той минуты, когда животина отобьется малость от стада и окажется в роковой для себя близости от засады. Вероятно, разматерый волк и тот подивился бы, с какою ловкостью и с каким редкостным проворством управился этот невзрачный мужичонка с довольно-таки крупным бараном. Ничего, что потом у него тряслись руки и ноги, а самокрутка тыкалась в губы противоположным концом, – дело сделано, девчата поели на славу, а державшийся на чем-то весьма непрочном бригадирский авторитет Тишки получил теперь существенную опору.
Единственно, о чем могли бы пожалеть Феня и ее подруги, так это о том, что жалостливый их начальник все-таки храбр не настолько, чтобы такие праздпики в бригаде повторялись. Но они знали, на какой риск отважился их командир, и помалкивали: в мирное-то время за кражу колхозного добра карали прежестоко, а в войну и подавно. Насытившись, девчата все-таки сказали своему бригадиру:
– Ты, Тиша, боле не надо. За такие-то дела голову сымут. Лучше уж поголодать. Может, придумаем что.
Как-то, придя на стан и прислушиваясь к ропщущему своему желудку, Феня проговорила певуче-мечтательно:
– Ушицы бы теперь, девоньки-и-и!
_ Не поминай про нее, Фенька! Мы уж и позабыли, как она пахнет, щерба. Хотя бы косточку рыбью пососать. – И Маша Соловьева непроизвольно облизала свои припухшие, порепатгаые на солнце губы. – Давайте, бабы, в пруду половим. Глядишь, какой-никакой карасишка и попадется.
– А чем, юбками, что ли, будем ловить?
– И юбками можно. Они у нас все в дырках, как бредень. Истлели, срамоту скоро нечем будет прикрыть, – сказала Маша, и такая целомудренно-стыдливая скорбь легла вдруг на грешный ее лик, что женщины невольно расхохотались, а Настя, испугавшись загодя замечаний, которые непременно должны были последовать после Машиного притворного вздоха, убежала за тракторную будку. Убралась Настя вовремя, потому что Катерина Ступ-кина, заделавшаяся поварихой в тракторной бригаде, не забыла указать Соловьевой на то, что всем было ведомо:
– Срамоту, говоришь, прикрыть нечем? Да ты, деваха, не очень-то и стараешься ее прикрыть.
– Хм… – вырвалось у Тишки, и он, не придумав ничего иного, принялся шарить черными пальцами у себя в затылке.
Между тем раскрылья Машухиных ноздрей начинали уже дрожать, надуваться парусом, толстые, румяные, потрескавшиеся губы обещающе шевелились, и всем было ясно, что с них вот-вот сорвутся слова, от которых будет не по себе даже повидавшей всякие виды Катерине. Но что-то вмиг переменилось в Машином настроении, опаленные обидой губы медленно разлепились, обнажив сверкающую белизну зубов. Сказала тихо, покорно, примиряюще:
– Да будя уж вам, тетенька Катя! Одни наговоры на меня. Потрется какой-нибудь завалящий мужичишка возле, а вы уж думаете бог знает что.
– Бог-то знает, да молчит до поры. А люди есть люди, они молчать не умеют. Вот про Фенюху что-то не говорят.
– Погоди, заговорят и о ней. Ославят поболе, чем меня. Вот надоем вам, за нее приметесь.
– Ну, хватит, бабы! Заладили! – сердито остановила их Феня. – Давайте лучше подумаем, как рыбы на щер-бу наловить. Ведь ноги уже отказываются носить нас. Помрем с голодухи-то, кто тогда будет пахать да сеять?
– Как кто? А Тишка!
– Нашла пахаря! Он, можа, годится для иной работы, только не для этой…
– Ох и злая ж ты, тетенька!
– Ну, опять расходитесь! Пошли, говорю, к пруду. Глядишь…
– И глядеть, Феня, нечего, – подал наконец свой голос и Тишка. – В пруду всех карасей повылавливали ребятишки. Они, чертенята, цельными днями лазят там с бредешками. В лес надо подаваться, бабы. Там вон сколько болот, и никто туда не ходит. Карасей и щук развелось, поди, страсть как много. Так уж и быть, отпущу завтра Феню и Марию на весь день. Пускай постараются для бригады. Ну как? – Тишка ожидал, что его предложение будет принято с радостью, женщины, по его расчету и разумению, должны были прямо-таки завизжать от восторга, но они молчали, угрюмо переглядываясь. – Чего ж вы примолкли, пришипились? О вас же хлопочу.
– Спасибо, хлопотун, заботник наш дорогой! – запела Маша. – Только в лес мы не пойдем.
– Что, ай Колымагу испужалась? – ревниво спросил Тишка. И, осклабившись, заключил пословицей: – Волков бояться – в лес не ходить.
– Ни Колымагу, ни тебя, милый Тиша, я не боюся, не пужливая. Сами попадетесь в мой капкан, коль захочу. А вот волков страсть как боюсь. И в лесу их теперь видимо-невидимо. В селе-то от них житья не стало, а в лесу…
– Ну как хотите, – отступился Тишка и, обиженный, побрел в будку с очевидным намерением прикорнуть часок-другой.
Женщины молча разбрелись по своим делам.
Поздно вечером, намаявшись с подшипниками – их надо было подтягивать чуть ли не после каждой смены, – Феня разбудила Настю. Та спросила сонным и испуганным голосом:
– Ты чего?
– Вставай.
– Зачем это?
– Пойдем, карасей наловим.
– Когда?
– Да сейчас.
– Ты что, Феня, с ума сошла? Ночью? В лес?
– Ночью. В лес. Днем-то к тракторам надо.
– Да нас бирюки сожрут. И не видать ничего.
– Бирюки, Настюша, за людьми не охотятся. И скоро луна взойдет. Есть-то завтра чего-то надо. К утру управимся. Ну как, пойдешь?
– А бредень где?
– У Апрелева двора расстелен на просушку. Мы потихоньку его…
От одной мысли, что они сейчас окажутся в темном лесу, где сейчас конечно же хозяйничают звери, Настя готова была умереть; она слышала, как тоскливо заныло у нее под сердцем, как недобрый холодок пополз сперва по спине, а потом и по всему телу, но и отказать Фене она не могла, к тому же еды на завтра у них не было решительно никакой, если не считать рыжих, толстокожих огурцов, годных разве что на семена.
Они спускались с горы к Завидову быстро-быстро, и, чтобы подбодрить подругу, Феня не переставая говорила ненатурально громко. От страха перед лесными наваждениями Настя не понимала, что говорили ей, и отвечала невпопад, и голос ее дрожал, и сама вся тряслась, хоть Феня и обнимала ее за плечи горячей своей рукой.
Оказалось, бредень был развешен на плетне, и долго пришлось отцеплять его ячейки от сучков. Когда подходили к лесу, объявилась луна, точнее – одна ее половинка, до того яркая, что на поляне, куда они успели выйти, стало очень светло. Но то был не дневной, солнечный свет, постоянный, падающий прямо от источника, привычный и естественный, а какой-то нереальный и потому тревожный: он не лился ровным потоком, а как бы дробился, точно его просеивали через какое-то огромное позолоченное сито. Совладевши с темнотою, такой свет, однако, не способен отпугнуть ночных видений – напротив, чаще всего он сам и рождает их. В каждой тени, отбрасываемой вершиной, стволом ли дерева, кустом полыни или курышинника, чудились некие живые существа, собравшиеся в неисчислимом множестве и разнообразии с совсем уж недобрыми для оказавшегося среди них человека целями. Во всяком случае, так чудилось Насте, которая судорожно сжала Фенину руку повыше локтя (на следующий день та показывала трактористкам лиловый отпечаток Настиных пальцев). Кто только не бластился девчонке в ту проклятую ночь: и волки, и разбойники, она их видела в каждом густокронпом и низкорослом карагаче и вязе; и окаянные, их очень искусно изображали своими колеблющимися резными листьями дягили и папоротник; и бабы-яги, гарцующие верхом на метлах, эти туда-сюда прыгали через заросшую разнотравьем лесную дорогу, и были они безобиднейшим паклепиком, за которым в дневную пору Настя часто хаживала в лес, поскольку кожа этого неприхотливого деревца хранила красящее вещество, очень ценное в девичьем хозяйстве: цвет получался мягкий, темно-сиреневый, благородпый, от одного взгляда на него на вас веяло единственным, неповторимым запахом сирени. В довершение всего с ветвей пак-леника при малейшем прикосновении к ним то и дело срывались холодные, как льдинки, капли росы. У них было странное обыкновение падать не куда там-нибудь, а непременно за ворот кофты, и столь неожиданно, что Настя вскрикивала и еще крепче сжимала руку своей спутницы. От частого ее ойканья множились новые звуки и летели по лесу, сея по пути тревогу у пернатых и четвероногих его обитателей: одни из них улетали и убегали со всех ног молча, а другие, такие, как сороки и филины, оглашали урочище криками, особенно громкими и неприятными средь натянутой до предела ночной тиши.
Феня, с трудом подавляя собственный страх, в ответ на вскрик Насти говорила, тйхо смеясь:
– Да что ты, в самом деле! Видала, как от тебя зайчишка улепетывал, а ты боишься! Хочешь, я сейчас всех чертей до смерти испугаю? Хочешь? – И, не дожидаясь, что скажет на это Настя, Феня по-ребячьи заложила пальцы в рот, и лес пронзил оглушительный свист. Настя закричала истошным голосом:
– Не надо!
– Ну-ну, не буду больше, – испугалась за спутницу
Феня, – успокойся, сейчас придем. Болото уже близко, видишь, во-о-он светится.
Они свернули с дороги влево, где на смену молодым дубкам пришли осины, листья которых тихо серебрились в вышине и в полном безветрии все-таки трепетали, шлепали друг об дружку.
– Слышишь, как осины обрадовались нашему приходу? – сказала Феня нарочито громко, по-прежнему с тою же целью – подбодрить себя и Настю. – В ладошки хлопают.
Под ногами сделалось мягко, пружинисто, многолетние напластования плотных листьев приятно прогибались под ступнями ног; скоро меж пальцев (девчата были босыми), щекоча, начала пробиваться тепловатая и вонючая болотная водица; послышался жесткий шелест осоки, раздвигаемой рыбой и лягушками, плавающими где-то почти поверх воды; сквозь разводья засветился чистый от травы круг водной глади, на нем то там, то тут возникали прозрачные пузыри и тотчас лопались, уступая место другим; лениво плескалась нешустрая болотная рыба, увертываясь от погони или просто балуясь. Была минута, когда Феня и Настя едва не оставили своей затеи и не убежали из леса, – это когда к противоположному берегу вышел лось. Привыкшие с грехом пополам к разным лесным звукам, девчата поначалу не обратили внимания на легкий шум в кустах и спокойно снимали с себя платья, готовясь к рыбной ловле. И только когда темная громадина показалась в лунном свете и настороженно подняла ветвистую голову, они обе взвизгнули и сорвались с места, сверкая меж осин нагими телами. Но, по-видимому, лось был напугай еще больше, потому что до убегающих донесся треск сучьев, а потом и вовсе все затихло. Стыдливо прикрываясь руками, словно бы их кто мог увидеть тут, Феня и Настя какое-то время сидели на корточках в нерешительности. Однако близость цели и крайнее нежелание возвращаться ни с чем победили боязнь, они приподнялись и, взявшись за руки, начали вновь подкрадываться к водяному зеркалу.
Настя с ужасом поглядела на болото, в которое она, совершенно голенькая, в чем матушка родила, сейчас должна войти, в то самое болото, в котором кишмя кишат пиявки и разные кусучие пауки, а днем, в солнечную погоду, – она это сама не раз видела – плавают ужи; высоко задрав позолоченную свою головку, они угрожающе стригут черным раздвоенным язычком; поглядела Настя на мутноватую темную водицу, и ее всю так и передер-. нуло, а кожа вмиг стала гусиной, покрылась зябкими пупырышками. Постукивая часто зубами, Настя ждала, когда ее старшая подруга развернет на траве бредень и подаст команду. Будь то в другое время, днем, скажем, Настя обязательно расхохоталась бы, и счастливые от веселого смеха слезинки катились бы из ее глаз, потому как поза «разнагишенной» Фени была уморительной. Но Настя не могла даже про себя улыбнуться. Дрожа всем телом и вызванивая зубами, она ухватилась за левую клячу бредня и, точно обреченная, равняясь на Феню, осторожно вошла в воду. Ноги сейчас же, и довольно глубоко, погрузились в тину, из-под них подымалась, вторгаясь в ноздри, болотная вонь, жесткая осока неприятно царапала бедра и колени, – и то была минута, когда девочка готова была проклясть подругу.
«Дались ей эти караси, да я лучше бы с голоду померла, чем такое…» – думала Настя. Феня между тем тихо командовала:
– На себя потяни чуток. Вот так! Нижний конец клячи вперед немножко и держи у самого дна!
Вода подымалась все выше и выше, а вместе с нею как бы подымалось сразу все внутри и у самой Насти, сердце замирало, когда она наклонялась ниже, и захоло-давшая в ночи вода доставала плотного бугорка маленькой ее груди. Возле ног, задевая их, мельтешило, сновало что-то живое и мерзкое, и ничего с этим нельзя было поделать.
– Ой, Феня, ой, миленькая, поскорее бы из этой проклятой воды! Помру, ей-богу, помру! – бормотала она, изо всех сил волоча тяжелый, зачерпнувший пуды тины и всякой болотной дряни бредень.
– Ничего, ничего, Настенька, мы толечко один раз забредем – и домой.
Когда же вышли на противоположный берег и на крыльях бредня и особенно в длинном хвосте его увидали упруго шевелящихся, отливающйх начищенной самоварной медью крупных карасей, Настя сразу приободрилась, запрыгала пад добычей, захлопала в ладоши, закричала:
– Ура, ура, Фенюшка! Ай да мы!
Феня прикрикнула на нее с радостной дрожью в голосе:
– Ладно, перестань скакать! Помогай мне, неси ведро-то! Мы его с той стороны оставили! Беги!
– Ой, я боюсь!
– Ну постой тут, я схожу сама.
– Я не останусь одна. Я с тобой…
– Ну и помощница! Пошли скорее.
Караси выскальзывали из рук, Настя вновь ловила их в траве и, счастливая выше всякой меры, бросала, тяжелых и жирных, в ведро. Феня, деловитая и уже охваченная нетерпеливым огоньком охотничьего азарта, говорила тихо и таинственно, словно боясь, что кто-то услышит и помешает их занятию:
– Еще разик забредем. Ладно?
– Еще, еще! – уже охотно соглашалась Настя.
На другом берегу все повторялось сызнова, и ведро было уже почти полно, и уже на смену лунному свету явственно надвигался дневной, от села доносился крик кочетов, и вот-вот Тихан Зотыч хлопнет своим кнутом пастушьим, а они все шептали:
– Еще! Ну, еще один разик. Только один. Последний. Ладно?
Последний заброд оказался менее добычливым – всего лишь три карася, но рыбачки не очень огорчились: на том берегу у них стояло полное ведро. Не спеша, по-женски аккуратно они свернули снасть, оделись, ощутив ласковое и привычное прикосновение сухой материи к влажному телу, и в самом добром расположении духа направились по полукружию берега к тому месту, где их ждал улов. Только что выловленных карасей Настя несла в подоле, не особенно заботясь о том, чтобы не выронить их. От ушедшей чуть вперед Фени она услышала:
– Где ж ведро-то?
В голосе подруги поначалу не было решительно никакой тревоги: ведро никуда не могло деться, у него же нету ног, чтобы убежать, просто надо хорошенько оглядеться вокруг, где-нибудь притулилось за осокой, за болотным или большим лопухом. Подошла Настя, стали искать вместе, ходить, шарить глазами там, тут…
– Нету?
Вот только теперь что-то дрогнуло в Фенином голосе.
Они уже не ходили по берегу, а метались. И что-то тупое и холодное упало на сердце девушки, когда Феня уронила потерянно:
– Украли!
И тотчас же тяжкий груз нечеловеческой усталости обрушился на них, ноги сделались вдруг чужими, непослушными. Обе сразу рухнули наземь. И верно, расплакались бы от жгучей, злой обиды, кабы не эта отупляющая усталость.
– Кто бы это мог, а? – спросила Феня спокойно, как о чем-то малозначащем для них. – Как у него поднялась рука? – и усмехнулась с горьким безразличием. Погрызла какую-то болотную травинку, медленно поднялась, так же медлепно взвалила на плечо бредень, сказала уже на ходу, не оглядываясь, скорее же всего боясь оглянуться на подругу: – Пойдем, Настя. Слава богу, накормили бригаду…
13
Гонимые огненной волной и грохотом войны, с запада на восток уходили не только люди, но и звери. Уже в самом конце сорок первого года в лесостепных краях Поволжья объявились лоси, которых с давних-предавних пор никто не видывал тут. Теперь они напрочно поселились по обоим берегам Волги и в короткий срок пообвыкли настолько, что запросто средь бела дня семьями выходили к стогам, раскиданным по лугам и балкам. Согласно охотничьим теориям, волки должны были бы держаться подальше от здешних мест, но на то они и охотничьи, эти теории, чтобы решительно не находить своего подтверждения на практике. Волки поначалу, может, и напугались пришлых невесть откуда лесных великанов, но ненадолго. Скорее всего, они, волки и лоси, заключили нечто вроде пакта о взаимном ненападении, потому что ни единого лосиного теленка, задранного бирюками, даже всевидящее око Архипа Архиповича Колымаги нигде не могло заприметить, зато останки домашней крестьянской живности попадались леснику на каждом Шагу.
Волки-беженцы, изгнанные из обжитых ими западных окраин страны, эвакуировались сюда в таком множестве и были столь голодны и свирепы, что стали бедствием не только для крестьянских дворов, но и для своих собратьев – аборигенов здешних мест. Эти последние не пожелали приютить изгнанников, встретили их крайне враждебно. С вечера и до утра, а то и днем, совсем не на самых дальних от селений лесных полянах или же прямо на поле, в виду у работающих там и замирающих в страхе женщин, вскипали яростные волчьи драки. Оттуда доносились визгливый вой, захлебывающийся, задыхающийся хрип и рык, костяной лязг клыков. Редкие собаки, чудом ускользнувшие от волчьих зубов, слыша и чуя такое, просовывали меж задних ног и прижимали к тощему, поджарому брюху хвосты и жалобно поскуливали у дверей, просясь в избу, под защиту хозяев.
Так продолжалось много дней и ночей, потом бои внезапно прекратились. Что уж там случилось – договорились ли вожаки стай промеж собою, поделив землю на участки, уступила ли побежденная сторона и подалась в иные края, разошлись ли миром, не в силах одолеть друг друга, – но в лесу и в степи все вдруг смолкло. Люди решили было, что звери ушли. Утратив на какое-то время бдительность, женщины вновь стали выводить телят, поросят и коз на лужайку против своего дома и ставить их там на прикол. Не знали завидовцы, что волки, оставив в покое друг друга, со всей накопившейся в них злостью, подогреваемой голодом, переключатся на их подворья. Не встречая отпора – на все Завидово было одно ружье, но и оно настолько проржавело, что нельзя было даже взвести курка, – волки до того обнаглели, что не ждали, как прежде, ночи для своих разбойных операций, а совершали их средь бела дня, так что, возвратись к вечеру с колхозных полей, многие хозяйки находили у тех приколов либо одну истерзанную, вывалянную в пыли шкуру скотины, либо в придачу к шкуре еще и рога, либо не находили и этого, поскольку живность была такой, что зверь легко ее вскидывал на свою бирючью спину, утаскивал в лесную глухомань, где ожидающий такого случая многочисленный выводок спокойно доедал добычу.
Глубокие старики, бывшие охотники, пропуская мимо ослабевших своих ушей бабьи вопли и причитания, дивовались волчьей лихости и наглости, клялись и божились, что такого еще отродясь не видывали, хоть и были свидетелями на своем долгом веку всяких чудес и напастей, и что, будь они годков этак на сорок помоложе, они б нашли управу на этих серых разбойников; при том не забывали помянуть не самым ласковым словом лесника, коему пора бы уж организовать волчью облаву, а еще прежде того – прийти к ним, старикам, да посоветоваться, как ее подготовить и провести, потому что без их совета ничегошеньки у него, Колымаги, из такой затеи не получится: пошумит, попугает зверя, обозлит его еще пуще, на том дело и кончится.
Старики вспоминали свою далекую молодость и вдосталь, прямо-таки всласть, хвастались былой своей удалью. Одна охотничья история удивительнее и умопомрачительнее другой были рассказываемы в те дни, и маленькие мальчишки, единственные слушатели дедов, с замиранием сердца внимали им, глухие к причитаниям матери над шкурой Зорьки или Звездочки, для которой в двухведерном чугуне грелось еще в печке пойло, – что им, неразумным ребятишкам, с того, что могут завтра положить зубы на полку, ибо кусать будет нечего?
На селе, то в одном, то в другом его конце, только и слышалось переполошенное, бабье:
– Ату, ату его! Люди добрые, да что же это! Караул! Ярчонку прямо со двора унес! Батюшки, напасть-то какая! О господи!
Поутру, собравшись у пруда, на выгоне, куда сгоняли коров в стадо, женщины подводили печальные итоги. У той последнюю овцу зарезал волк, у этой – козленка, у третьей – теленка, у четвертой – кабанчика, у пятой – до собачонки добрался, не побрезговал вонючим щенком.
– Что же делать будем, бабы? Пропадем совсем! Облаву бы… И чего глядят мужики?..
– Где ты их, Дашуха, видела, мужиков? Одни старики во главе с дядей Колей остались да ребятишки малые.
– Сами пойдем.
– А ружья где возьмешь?
– Они нам ни к чему. Поорем хоть, покричим, мальчишек позовем с собой – глядишь, распугаем, убегут, можа, куда волки…
Феня и ее подруги, вновь помышляя о рыбной ловле, не знали, что в селе уже вовсю шла подготовка к облаве на волков. В нее включился и председатель, поскольку от них было певтерпеж и колхозным дворам, за которые оп, дядя Коля, нес теперь, как сам любил говорить, всю полноту ответственности. Единственное ружье, которое оказалось на чердаке у Апреля, было доставлено председателю, и тот всю ночь купал его в керосине; жена дяди Коли, добрая и работящая бабушка Орина, катала на сковороде дробь, нарубленную хозяином из толстой проволоки. Пока ружье отмокало в керосине, сам дядя Коля не терял времени попусту: снаряжал патроны, тщательно отсыпая порох из ладони большим наперстком; на столе были припасены прокопченные гильзы, старые, порванные газеты для пыжа. А к утру, выйдя на крыльцо, он вертел уже в своих руках двустволку, переламывал ее на шарнире, прищурясь, ласково глядел в стволы, потом раз за разом взводил и спускал курки, радуясь звонким и сочным их щелчкам. Не терпелось ему бабахнуть сразу из двух стволов и подивить этим честной народ, но превозмог это желание – патронов было в обрез. А у Архипа Колымаги разве выпросишь? Ему летошнего снегу и то жалко! Да и калибр у его ружья, кажись, двенадцатый, а не шестнадцатый, как вот у этого… Дядя Коля еще раз собрал морщинки у глаз, еще посмотрел в стволы и только уж потом, удовлетворенно хмыкнув, сказав невнятно «ишь ты!», вернулся в избу и молча присел за стол, у которого что-то там мудрила старуха.
Тем временем у избы Угрюмовых накапливалась ребятня, вооруженная сторожевыми колотушками, самодельными трещотками, железными прутьями и просто дубинами или палками. Судя по воинственному виду Павлика, оп был у них предводителем. Он переходил от одного парнишки к другому, проверял снаряжение, некоторым подолгу заглядывал в глаза, пытаясь определить, сколь высок боевой дух дружинника. Сам полководец вооружился железной палкой – занозой от ярма, – палка эта висела у него по левую сторону и должна была изображать кавалерийскую саблю. Уверенный, что его оружие выглядит наиболее эффектно, Павлик был явно обескуражен, пожалуй, даже сражен, когда к его войску присоединился еще один активный штык – верный его дружок Миша Тверсков. Активный штык – в самом прямом смысле, ибо в Мишкиных руках оказался настоящий трехгранный штык от русской трехлинейки, и бессмысленно было бы пытать Мишку, где он раздобыл такое чудо; он и под угрозой расправы не открыл бы такой великой тайны, как не открыл бы ее и сам Павлик, будь он на Мишкином месте. Теперь ему надо было собрать всю угрюмовскую выдержку, чтобы скрыть от Мишки и от других мальчишек острую зависть, каковая пронзила его, кажется, насквозь. Прикусив зачем-то нижнюю губу, Павлик елико возможно небрежнее махнул приятелю рукой: становись, мол, в строй, нечего прохлаждаться!
Женщины собирались у правления. Они не стали выделять руководителя из своей среды, попросили Апреля покомандовать ими, как-никак мужик, огородный бригадир к тому же. Вооружение их было хоть и простое, но зато привычное для бабьих рук: мотыги, вилы, грабли, косы, и у некоторых даже тяпки, какими по осени шинкуют капусту, иные прихватили старые, прохудившиеся противни и железные черпаки, которыми, по-видимому, собирались колотить по тем противням и производить таким образом побольше шуму в лесу, а одна принесла железный, изъеденный ржавчиной таз. Словом, бабы го-; товы были всерьез сразиться с волками и ждали лишь I команды о выступлении, нетерпеливо поглядывали в окно, за которым в конторе дядя Коля подписывал наряды. Вызволенная из небытия двустволка висела у него за спиной и молчаливо целилась в прокопченный потолок. Апрель стоял рядом и собирался что-то сказать председателю, но пока из деликатности молчал, не хотел отрывать главу артели от серьезного занятия. Заговорил лишь тогда, когда дядя Коля, подышав на казенную печать, прицелившись, звонко пришлепнул какую-то очень важную бумагу. Женщины не слышали голоса Апреля, но до-
I гадывались, что бригадир гневается на то, что бабы идут не на сбор огурцов и помидоров, а на совсем не женское и, если говорить честно, пустячное дело. В ответ дядя Коля с гневным недоумением поднял на старого своего друга одну правую седую бровь, но ничего не сказал, махнул лишь рукой и тотчас же вышел на крыльцо, длинный и тощий, преисполненный благородной решимости.
– Ну, бабы, вперед! – скомандовал дядя Коля и двинулся по Садовой улице прямо к Ужиному мосту, за которым сразу же начинался лес.
Сбор был назначен на Вонючей поляне, в полуверсте от Ужиного моста. Дружина Павлика Угрюмова была там и, завидя приближающегося дядю Колю с его отрядом, загалдела. Председатель не по летам зычным окриком вмиг приглушил этот галдеж и приступил к подробному объяснению своей «диспозиции», как он назвал план волчьей облавы. По дяди Колиной «диспозиции» завидовцы разбивались на две группы, или «колонны», как опять же выразился председатель. Первая «колонна» – ребячья, а значит, и самая многочисленная, выступая первой, должна была захватить и прочесать весь лес; женщины, уступавшие ребятам по числу, но никак не по шуму, для которого опи подготовились, пожалуй, даже лучше мальчишек, двигались второй «колонной», в затылок первой, с дистанцией в четыреста метров, и вел их Апрель, для которого, впрочем, вся эта затея представлялась в высшей степени неразумной.
Указав точное время начала облавы, председатель ушел узкой, заросшей травой дорогой в противоположный конец леса, выбрал подходящее место и устроил засаду. Изготовился, положив ствол ружья между двумя сучками. Недовольно поморщился, когда над самой его головой протараторила сорока. «Выдаст меня, стерва!» – подумал дядя Коля и хотел было уже поменять место, как донесся далекий и поначалу приглушенный, а потом все усиливающийся шум, единственный в своем роде, поскольку порожден он был таким же единственным в своем роде и неповторимым временем: ребячьи трещотки, вчера еще исполнявшие роль «максимов», пронзительный свист, каковым с начала войны в совершенстве овладели сельские ребятишки, пальба из самодельных пугачей, дикое улюлюканье, подогреваемое одновременно и страхом и азартом, смешивались с бабьим визгливо-остервенелым воем и визгом, с грохотом железа и невообразимым криком – ну в какие другие времена услышишь и увидишь такое?!
Дядя Коля, организовавший все это, разволновался, поначалу сам не на шутку струхнул и чуть было не дал тягу, но все-таки взял себя в руки, вытер ослезившиеся от напряжения старые свои глаза и стал пристально глядеть прямо перед собой. Вскоре из общего гвалта отделился, как бы отскочил далеко вперед, один шум, производимый ломающимися сухими ветками и разрываемой прошлогодней травой; шум был прерывист, неровен, очевидно, кто-то бежал прямо на изготовившегося охотника. Дядя Коля прильнул щекою к горячей от его рук ложе, коснулся указательным пальцем правой руки спускового крючка и был готов уже нажать на него, когда что-то темное замелькало впереди меж зеленых ветвей пакленика и вяза. В последний миг старик явственно различил, что перед ним не зверь. И то, что это был не волк, к встрече с которым изготовлялся так долго и так тщательно дядя Коля, а человек, которого он никак не ожидал, охотника испугало чуть ли не до полусмерти. В замешательстве он чуть не выронил ружье, но быстро спохватился, вскинул его наизготовку и закричал хриплым голосом:
– Стой, стрелять буду! Руки вверх!
Оборванный, бородатый человек, поднявши руки, медленно приближался к охотнику, говорил так же хрипло, сдавленно:
– Неужто не узнаешь, дядя Коля, Николай Ерми-лыч?
– Стой, тебе говорят! Не то…
– Да это ж я, Пишка! Епифан Матвеевич! Как же?..
– А ну, выбрасывай, что у тебя там в кармане? Нож? Ну!
Вид дяди Коли был воистину ужасен. Бородатый извлек из кармана плоский финский нож и далеко лук-нул его в лесную чащобу.
– Ну так-то оно лучше, – заключил удовлетворенно дядя Коля. – А теперь усаживайся вон на том пенечке, покалякаем, Епифан свет Матвеевич… Вот и мой трудящий народ приближается, расскажешь нам, какой ты есть герой, как Родину защищал, награды свои покажешь… – Дядя Коля говорил, а вкруг него уже собирались ребятишки, среди которых Епифан сразу же приметил Павлика и сейчас же решил: «Сообщил, звереныш!» И угрюмое безразличие, только что сменившее безумный страх в его темных, некогда насмешливых, озорных глазах, тут же исчезло – лютая ненависть плеснулась из них в сторону Угрюмова-младшего. Разгоряченные беготнею и собственными криками, ребятишки теперь притихли. Надвинувшиеся отовсюду женщины сперва закричали на охотника, потребовали показать им убитого волка, ноу увидав сидевшего на пеньке и безвольно опустившего голову человека с иссиня-черной бородой, расплавленной смолой стекавшей ему на колени, тоже смолкли и уставились на него до предела расширившимися глазами, в которых было сейчас все: и страх, и недоумение, и горечь, и боязнь за что-то очень большое и важное в жизни всех и каждого из них в отдельности. Между тем дядя Коля продолжал: