Текст книги "Ивушка неплакучая"
Автор книги: Михаил Алексеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– Люблю, коли вышла за него. Ты уходи. Дай мне одной побыть.
Авдей ушел, но тотчас же появился Апрель, возникший перед Феней, точно привидение. Она молча, испуганно глядела на него. Апрель успокоил:
– Не бойсь. По делу я. Завтра сбор огурцов. Зови своих подруг и на зорьке – за реку, к желобам. Не опаздывайте только. Мне и так за вас от председателя влетело. Так что попроворней, Фенюха. А Машку, пожалуй, не бери, от нее одна вредность, болтает цельный день.
– Ладно, дядя Артем, иди.
Утром Феня собралась до свету. Ей и самой хотелось уйти куда-нибудь из села на весь день, потому наряд огородного бригадира пришелся как нельзя кстати. За какие-то полчаса обегала все дворы, разбудила девчат – в том числе и Машу Соловьеву – и, ие дожидаясь их, одна пошла за реку. Решила идти лесной дорогой, давно не хоженной и заросшей высоченным разнотравьем. На обнаженные Фенины икры крупными холодными каплями брызгала роса. Подол юбки скоро вымок и обвивался вокруг ног, затрудняя шаг. Но Фене было хорошо от этой прохлады, остужающей молодое, разгоряченное тело. Дышалось легко, в груди было просторно, свежо. Во многих местах путь ей преграждали низко склонившиеся ветви пакленика, вяза, молодого клена, а возле высохших болот – ивы. Феня низко наклонялась, пыряла под ветки, но то головою, то спиной задевала тяжелые от росы листья, и с них текло за ворот кофты, ледяные капли стремительно катились по спине, между лопаток.
Вчера, перед тем как заснуть, и нынче утром она не думала о Филиппе Ивановиче, не думала и сейчас и вспомнила почему-то лишь тогда, когда споткнулась о бугроватый корень дуба, окаменевшим удавом растянувшийся поперек дороги, и сильно ушибла босую ногу. Пока растирала палец, поплевывая на него точно так, как делала в детстве, пока физическая боль постепенно угасала, в сердце подымалась другая боль. Откуда это? И Феия опять вспомнила нро мужа и тут же решила, что провинилась перед ним тяжко, непоправимо. И, как часто бывает в подобных случаях, она инстинктивно торопливо начала отыскивать теперь его вину перед нею, которая конечно же оказалась большей. Ведь он ее обманул. Сватаясь, утаил, что его могут послать в долгую, кай он сказал потом, командировку. Что означает – командировка? Она пыталась узнать от него, но он отделался шуткой, поцеловал, как ребенка, и опять назвал Ивушкой неплакучей. Какая она Ивушка? Ноги толстые и кривые, бедра как у битюга немецкой породы (завелся на колхозной конюшне такой, добыл где-то председатель этакую уродину). Ничего себе Ивушка!
Феня вдруг остановилась, оглядела себя всю, положила руки на бедра так, что большие и средние пальцы рук почти сомкнулись за спиною и на животе, потом провела ладонью по груди, удовлетворенно подумала: «Что это я срамочу себя? Какой же я битюг? В поясе прямо-таки оса, а ноги не кривые и вовсе не толстые… И все-таки не хочу, чтобы он меня так звал: Ивушка. Услышат девчата – вот и готовенькое прозвище, зави-довцы мастера на них… Ну, а в чем же я-то виноватая? Ах да, не проводила его по-людски. Надо бы выйти на улицу, а можа, поехать с ним в район… А я… Нет, не о том я…» Феня чувствовала, что не в этом ее главная вина. Она присела на старый, подгнивший пенек, порушила малость голой пяткой притулившийся у трухлявой коры муравейник, но, задумавшись, не заметила этого. Множество малюсеньких красноватых существ, подняв тревогу, замельтешило у ее ног, забегало, засуетилось.
– Ишь ты – «в лес прогуляемся», – горько усмехнулась она. И вдруг от этой горькой усмешки ей стало легко и свободно. Она быстро поднялась с пенька, вздохнула всей грудью, даже засмеялась тихо. Дальше не шла, а бежала, купаясь в росе, не разбираясь, прямо окуналась в листья торжествующе-сияющим, улыбающимся лицом.
У речки по имени Баланда Феня не задумываясь сбросила с себя всю одежду, скомкала в один узел, под-пяла высоко в одной руке и, отталкиваясь ногами и другой, свободной, рукой, легко переплыла на спине на противоположный берег. Убежденная, что сейчас она одна во всем белом свете, не торопилась одеваться. Еще раз – только уж более придирчиво, чем в лесу, – оглядела себя, тщательно обтерла мокрое, мгновенно покрывшееся пупырышками тело, попрыгала на месте, будто играя в скакалки, и только потом потянулась к платью. Сорвавшийся из-под ее ноги ком земли покатился вниз, зашумел в талах и звонко булькнулси в воду. Из-за талов тотчас же последовал сердитый окрик:
– Ты што это, шалава, принялась рыбу-то пугать?
– Ой! – Феня схватила сразу всю свою одежду и прикрыла нагое тело. – Дядя Артем, и не стыдно тебе… подглядывать?
– Мне-то что стыдиться? Я вас в разных видах за свой век нагляделся. Да и не глядел я на тебя. Нужно мне! Тут вот за поплавками хоть узреть. Одевайся, чего торчишь нагишкой-то?
– Дядя Артем, миленький, не смотри сюда. Я сейчас.
– Сказано: не гляжу.
Апрель взмахнул удилищем и демонстративно завозился в талах, повернулся к Фене спиною. Одевшись, она подкралась к нему сзади, крепко обхватила длинную, тощую его шею, запрокинула голову так, что седая, редкая бороденка уперлась в небо, и звонко чмокнула прямо в губы.
– Тю… с ума сошла, девка! Поди прочь! От меня табачищем воняет, да луку налопался с утра. Иди, сейчас девчата заявятся. Я чуток позорюю, – можа, на щербу вам надергаю окуньков.
Девчата пришли, когда Феня натаскала уже целый ворох огурцов. С шести или семи лет усвоившая извечную формулу работящих людей насчет того, что глаза страшат, а руки делают, она не испугалась диких зарослей, в которых надо было отыскивать урожай, неожиданно оказавшийся обильным, а погрузилась в знакомое состояние труда, всякий раз распаляющее молодые, сильные ее мускулы, наполняющее их нетерпеливым зудом. Перед тем как сорвать огурец, она скажет ему что-то ласковое, как говорят ребенку: «Ах ты, мой зелененький, ах ты, мой рябенький, заждался, поди?!», или: «Ох уж эта мне цыганка, лебеда проклятущая, задушила тебя совсем, моего сладкого пупырышка, пупленка моего милого!..» Феня наклонялась и что-то говорила каждому, а руки ловко и проворно шарили в траве, под огуречными шершавыми лопушками, отправляя й подоткнутый подол юбки один огурец за другим. Этот разговор был нужен ей и для того, чтобы тело не чувствовало усталости, а мысли уходили от опасного еейчас для нее, и для того, чтобы время бежало незаметно, и для того, чтобы самой было повеселее, не одиноко.
Маша Соловьева, позавтракав пз своего узелка, сейчас же пристроилась к Фене и стала таскать огурцы в ее кучу. Феня видела эту хитрость (одна-то Соловьева ни за что не выполнила бы нормы), но молчала: пускай, лишь бы работала! Время от времени Феня не выдерживала, разгибала поламывающую немного спину, говорила подруге не столько с упреком, сколько с горьким сожалением:
– Ну что мне с тобою делать, Маша? Аль не видишь – топчешь ведь живые плети прямо с цветом? Они ведь еще родить должны!
– Подумаешь! – сердилась Маша. – Аль свои? Их вон какая пропасть тут!
– Дурочка. А чьи ж, по-твоему?
– Колхозные.
– Дрянь ты, Машка, – тихо и устало говорила Феня и уходила, чтобы оказаться подальше от подруги.
От речки вышагивал Апрель, да не один. С ним был Авдей. Вот еще принесла нелегкая! Чего он тут не видал?
Феня посмотрела на девчат, убедилась, что, кроме нее, на приближающихся никто не обратил внимания, упала на четвереньки и далеко уползла в сторону. Отыскала канаву, по которой шла вода во время полива и которая сейчас была суха, и залегла в ней. Лебеда тут была еще выше, так что если б Феня и поднялась, встала во весь рост, то и тогда ее не было бы видно. Через некоторое время послышались голоса:
– Феня-а-а-а!
– Фенька!
– Ты где это запропастилась, Фенюха?
– Фень-ка-а-а!
Феня не отзывалась.
6
От Филиппа Ивановича пришло письмо, давно ожидаемое и все-таки неожиданное, как первый выпавший ночью снег. Привез его на своем захлюстанном «козлике» ранним-преранним утром сам секретарь райкома партии.
Его суховатый, надтреснутый голос Феня услышала поначалу как сквозь сон, потом уж подключилось и сознание; у Фени отчего-то часто, торопливо застучало сердце, она соскользнула с постели, на цыпочках приблизилась к двери, затаилась, слушая.
Федор Федорович Знобин разговаривал с ее отцом. И говорил он совсем не о том, о чем хотелось бы Фене. Секретарь спрашивал о колхозных делах, о новом – шестом уже по счету – председателе, тоже не прижившемся, о заготовке кормов, об очередном наборе ребят и девчат на курсы трактористов; спросил и о Грише, который, оказывается, учился вместе с сыном Федора Федоровича в педагогическом техникуме, и только под конец Феня услышала то, чего ждала с отчаянно бьющимся сердцем:
– Старшая-то дома у вас?
– Дома, где ж ей быть, – сказал Леонтий Сидорович. – Феня!
Феня бегом вернулась в постель, закрылась одеялом с головой. Слышала, как скрипнула открытая отцом дверь.
– А ты, может, выйдешь к нам? – донесся из другой комнаты голос Федора Федоровича. – Уж больно долго спать изволите, красавица. А еще говорят про тебя, что ударница. Вставай-ка, поговорить надо.
Сердце ее заколотилось еще сильнее, хотя по голосу секретаря нельзя было определить, с какой – худой, доброй ли – вестью объявился он в доме Угрюмовых в столь ранний час. И потому, выйдя из горницы и уставившись на него тревожными глазами, она пыталась по его виду понять, с чем пожаловал к ним самый главный районный начальник. Федор Федорович был непроницаем, как осенний туман, из которого он десятью минутами раньше вынырнул на своем забрызганном грязью автомобиле, и по сию минуту почему-то не прекратившем глухого, сердитого ворчания где-то там, за окном.
– Подруги небось давно на работе, а ты…
– Подруги спят еще без задних ног, Федор Федорович! Это вас, знать, великая нужда подняла ни свет ни заря.
– Нужда, это верно. Приятная нужда. Письмо тебе привез, красавица. От мужа. Ну, ну, вот это уж ни к чему! Зачем бледнеть! На, держи!
Он еще не успел вынуть совсем руку из кармана, как Феня выхватила конверт, мгновенно пропала за дверью. Вскоре появилась вновь, уже одетая в ватник, на ходу поблагодарила секретаря, но Федор Федорович остановил ее:
– Вот те раз! Кто же так благодарит? А ну-ка, милая, вернись, да поцелуй старика, да сбегай в погреб за огурчиком – приозябли мы с моим Андрюхой в дороге.
Феня вернулась, неловко обняла Федора Федоровича, поцеловала в обе щеки и, схватив с судной лавки большое блюдо, метнулась к двери.
– Андрея, шофера моего, позови в дом. Закоченел, поди! – крикнул ей вдогонку секретарь, а Леонтия Сидо-ровича спросил внезапно: – Что-то ты совсем забыл меня, отец? А в пятнадцатом, под Перемышлем, в одной роте служили, да и в семнадцатом распрощались с окопами по доброй воле в один день, а точнее – в одну ночь. Забыл?
– Нет, не забыл, Федор Федорович.
– Однополчане мы. А ты хотя бы раз зашел ко мне, есть ведь что вспомнить. И в Туркестане были в одной дивизии. Правда, не видались, не довелось. А все же… Нельзя боевых друзей забывать, Леонтий!
– Шишка вы теперь большая, Федор Федорович, – сказал грубовато Леонтий Сидорович и, боясь, что гость его обидится, иоснешил добавить: – Вы уж извините меня – мужик, он и есть мужик. Слов других, которые по-приятственнее были бы, у него нету. У мужика.
– Шишка, говоришь? Верно – шишка. Только мне б не хотелось, чтоб о нее мои товарищи спотыкались.
– Что-то я вас не очень понимаю, Федор Федорович.
– Не понимаешь – и ладно. Туманно, знать, говорю. А вообще-то у меня есть к тебе дело, Леонтий. Не прогулялся бы ты со мною завтра в райком? Сегодняшний денек я у вас потолкаюсь, в Завидове, а завтра, на зорьке, и махнули бы, а?
– Зачем это я вам спонадобился? – встревожился Леонтий Сидорович.
– А там узнаешь.
– Секрет, стало быть.
– Что ж, бывают и секреты. Только бояться нам с тобой нечего. Едем, значит?
– Коли прикажете.
– Не приказываю, а прошу.
– Знаю я ваши просьбы, – ухмыльнулся Леонтий Сидорович.
– Ну, а знаешь, так и лады! – тоже улыбнулся Федор Федорович и, завидя в дверях Феню с полным блюдом соленых помидоров и огурцов, от которых подымался холодный, аппетитный парок, оживился еще более: – Ах, умница! Ба, да там еще и арбуз выглядывает, ну, это уж совсем убила, прямо наповал! Андрюха, а ты чего топчешься у порога? Раздевайся, мы приехали в гости к моему другу, понял?
Шофер сбросил фуфайку на сундук и, привечаемый сразу всеми – хозяином, хозяйкой, их дочерью, – подсел к столу с тою привычною непринужденностью и простотой, какая выработалась у шоферов, проведших долгую бродяжью жизнь при районном начальстве. Такой шофер никогда не знает, сколько им еще придется мотаться по селам, где и кто догадается покормить их, поэтому первую же такую возможность он старается использовать наилучшим образом.
За столом вспомнили про Фенино замужество, про свадьбу. Федор Федорович вновь посетовал, что не был приглашен на нее; говорили про Филиппа Ивановича, не затрагивая при этом главного, того, где же все-таки он находится сейчас, что же это за командировка у него такая, что никто о ней ничего не должен знать. Добрались в разговоре и до шофера Андрея Васильевича, которому было уже за тридцать. Аграфена Ивановна (Феня куда-то успела все-таки сбежать), потчуя гостей, спросила у Андрея про его семью и страшно удивилась, когда тот сказал, что не женат.
– Что же это ты, милок? Неужто невесты не нашлось?
– Невест хватило бы и на мою долю, хозяюшка, да вот времени нету, чтобы жениться. Всю жизнь первых секретарей вожу!
Леонтий Сидорович хмыкнул сдержанно. Секретарь же надулся как-то весь, щеки вспухли и вдруг выхлопнули оглушительный звук, за которым последовал долгий, захлебывающийся, перемежаемый кашлем смех.
– Ах, негодяй! Все на меня свалил! – отдышавшись, но все еще сотрясаемый новыми приступами смеха, заговорил Федор Федорович. – Ну, это я тебе припомню, разбойник ты этакий. Я, значит, помешал тебе жениться? Погоди же! Завтра окручу с нашей секретаршей. Надёнка давно заглядывается на тебя!
– Так уж и заглядывается!
– Заглядывается. Будто ты и не знаешь…
Вернулась Феня, и Андрея оставили в покое. А она встала возле печки, рядом с матерью, и оттуда уж спросила несмело:
– Федор Федорович, а посылочку можно ему собрать.
– Думаю, Феня, этого не надо делать. Вот письмо строчи сейчас же. Я сам отправлю – поскорее дойдет. Только поласковей сочиняй, клянись любить до гробовой доски и быть верной женой. Нашему брату это нравится. Поняла? Ну, валяй. Бумага-то есть? Хорошо. Иди пиши. А нам с твоим отцом пора в правление. В сельском Совете кто теперь, что-то запамятовал? – спросил он у Леонтия Сидоровича, когда Феня скрылась за дверью. – Шпич? Санька?! – удивился Федор Федорович. – Неужели он? Батюшки мои, как время-то бежит! Давно ли вручал я ему премию за охрану урожая? Ну и ну! Пионером и потом комсомольцем он был шустрым. Впрочем, он и сейчас еще в комсомоле. Непременно загляну к этому шкету. Подумать только: Санька Шпич – Советская власть на селе! – Федор Федорович долго еще ахал и охал, удивлялся Санькиному стремительному восхождению, а глаза недисциплинированно косились на шесток, где на высоком тагане дожаривалась яичница с картошкой – любимая его еда. Слышал за спиной соблазнительное шипение и всхлипывание сковороды и шофер, сидел, однако, спокойно, глаз не косил, но и покидать своего места не собирался.
Феня появилась с ответным письмом, когда сковорода уже опросталась – Федор Федорович проворно очищал ее дно ломтиком ржаного хлеба, а шофер благодарил хозяйку за угощение и собирался на улицу, где, освоившись с обстановкой, Павлик изо всех сил жал на кнопку автомобильного гудка.
Завершив свое дело, секретарь райкома поднялся, тоже поблагодарил хозяев, взял из рук Фени конверт, пощупал:
– Не годится. Тощевато.
– Да я торопилась. Вам, поди, неколи ждать-то.
– Подожду. На, дописывай. Ночевать все равно к вам приеду. Пиши! Ну, пойдем, Леонтий. Будешь у меня за провожатого.
– А председатель сельсовета?
– И председатель. Оба пойдете. Сам же обо мне сказал – шишка.
И Федор Федорович вышел во двор. Аграфена Ивановна видела через щелястую сенную дверь, как он заглянул в хлев, потом потрогал плетень – прочно ли стоит, долго осматривал новый хлев и только уж потом пошел к машине. Усадив рядом с собой Леонтия Сидоровича, попросил:
– Заглянем к Николаю Ермиловичу.
– К дяде Коле? – удивился Леонтий Сидорович.
– Это для ребятишек он дядя Коля, а для нас с тобой Николай Ермилович Крутояров, в прошлом – боевой моряк, секретарь первой в вашем селе партячейки.
– Да, но…
– Никаких «но»! Обидели его ни за что ни про что. А старику цены нет. Говорят, и пить перестал. Его бы к делу какому пристроить… Пока что пенсию персональную ему выхлопотали. Пойдем сообщим о том, порадуем старого моряка. Вспомни меня: еще много хорошего увидят от него люди.
На шум мотора во двор выбежала Орина, жепа дяди Коли, встревоженно выглянула из полуоткрытой калитки, увидала Знобина с Угрюмовым и успокоилась. Позвала:
– Миколай, кажись, к тебе.
Дядя Коля вышел из избы, приблизился к машине:
– Никак, это вы, Федор Федорович? А я, грешный, подумал: опять ваши мудрецы «деньгодельный» станок искать приехали.
– Они плохие искатели. Пришлось мне вот самому за тебя взяться. Приглашай в избу.
7
Новая, странная, непонятная жизнь, однажды ворохнувшаяся под сердцем, теперь давала о себе знать все чаще. Вот и сейчас Феня вздрогнула от глухого и вместе с тем острого толчка, впервые заговорила с ним, невидимым, но таким волнующе близким: «Что ты, миленький? Мамка ушибла, знать, тебя? Вот я ее за это!» «Мамкой» она назвала себя впервые и улыбнулась – это слово было привычным и простым до тех пор, пока не относилось к ней самой. И по какой-то необъяснимой связи мысль Фенина перекинулась не на Филиппа Ивановича, отца ее будущего ребенка, а на Авдея, которого давно уж не было в Завидове и которого она старательно избегала и даже не вышла из своей горенки, когда он хотел попрощаться с нею. Она и теперь настойчиво заставила себя думать о муже.
«Где ты, мой хороший? Почему же ты так долго не отвечаешь на мое письмо? Можа, я дурное что сказала в нем, можа, обидное что? Ты уж прости меня…» – губы беззвучно шевелились, глаза тревожно светились в тумане, и вдруг Феня с ужасом поймала себя на том, что слова эти не вязались с тем, о чем она сейчас думала. Думала же она по-прежнему об Авдее, только о нем, и видела сейчас его, а Филиппа Ивановича иикак не могла припомнить таким, какой он есть, и это-то было страшнее всего: Авдей стоял перед ией ясно, как живой, со всеми до единой черточками на его лице. И чтобы не думать о нем, Феня быстро достала из-под подушки письмо мужа и в который раз уже стала читать: «Феня, Ивушка ты моя, как же я люблю тебя, если бы ты только знала! До сих пор не могу простить себе, что не сказал тебе про то, как нужно, ни разу не приласкал, как хотелось, а все дулся, как глупый индюк. Отсюда, издалека, ты для меня еще милее, моя любимая, хорошая, родная моя женушка!»
– Мам! – тихо позвала Феня.
Вошла мать.
– Приляг со мной. Чтой-то мне зябко, мам…
Аграфена Ивановна удивилась:
– Ты что, ай маленькая?
– Ну, иди. Я так… – И когда мать вышла, вспомнила: – Газету не принесли, мам?
– Како там! Он, нечистый его побери, в неделю один только раз приносит почту-то, – отозвалась Аграфена Ивановна из другой комнаты.
Тот, которого должен был бы прибрать к рукам «нечистый», – почтальон Максим Паклёников действительно не утруждал себя ежедневным разносом писем и газет: скапливал их за всю неделю и потом оставлял, точно подкидыша нерадивая мать, у калиток или сенных дверей зави-довцев. Прежде такое положение вещей не очень-то огорчало Феню, но теперь она по-настоящему разгневалась:
– Ну зачем держат такого! Самого ленивого мужика поставили почтальоном. Любая девчонка лучше бы его справилась. Живем, как бирюки, не знаем, что на белом свете творится.
Сказать по-честному, раньше не так уж сильно волновали Феню дела на белом свете, но с началом войны в Испании, и особенно после того, как Филипп Иванович отправился в свою загадочную командировку – а Феня, чай, не дурочка, не маленькая, чтобы не понять, какая это командировка, – она с нетерпением стала ждать почту. Писем не было, и она с жадностью набрасывалась на газеты. Теперь Феня и сама готова уж была поехать в Интернациональную бригаду, сражаться с фашистами. «А можа, и вправду написать заявление? Взяли же моего Филиппа. А я рази не человек? Там же много женщин воюет!» Как далеко зашла б она в мыслях своих, неизвестно, но сильный, напористый толчок повторился, заставил вспомнить о ее состоянии, и Феня тихо и горько улыбнулась: «Тоже мне вояка! Нет уж, миленькая, будь дома и готовь вой зыбку!»
Посидев еще в задумчивости, она вдруг быстро поднялась, начала торопливо одеваться. Долго охорашивалась у зеркала, даже щипнула там и сям бровь, не видя, как мать в полуоткрытую дверь беспокойно наблюдает за ней от нечки, из другой комнаты.
В нардоме сильно удивились ее появлению: подруги давно не видали тут Фени.
– Ба, Фенька пришла! – невольно вырвалось у одной из них.
Фене показалось это обидным: как быстро ее «списали», вроде бы она уж тут лишняя. Не глядя на подруг, прямо, решительно направилась к гармонисту, мальчишке лет пятнадцати, который не успел еще освоиться с положением парня-гармониста, но которому ужасно по душе такое положение, и на просьбу Фени сыграть краковяк он развел мехи с ненатуральной небрежностью и не идущей его возрасту ленивой снисходительностью. Феня направилась теперь к Пишке – так же решительно и дерзко:
– Пошли, Епифан!
Давно женатый, Пишка, однако, любил вертеться возле молодых, являлся на все их гулянки.
Некоторое время на круге были лишь Феня да Пишка, они громко подтрунивали над собою и глазеющими парнями.
– А ты на ноги-то не наступай, медведь косолапый! – проговорила вдруг Феня.
– Ничего тебе не сделается! – ответствовал Пишка. – Почаще приходи – научусь. Моя Дуняха, слава богу, не ревнивая.
– Я б на Дуняхином месте тоже не больно-то ревновала. Глянь-ка на себя. Ты ведь, Пишка, на всех чертей похожий.
– Так уж и на всех?
– На всех.
– А чего ж ты выбрала меня?
– Не сосунков же приглашать. Сам сказывал: баба я теперь.
В дверях появился Тишка, чем-то до крайности взволнованный.
– А Тишка – тоже сосунок? – спросил Пишка.
– Хуже сосунка. Разве он мужик – во всем тебя слушается. Опять наступил на ногу! Иди-ка ты, Пи-шенька, к своей Дуняхе, скучно с тобой! – с этими словами Феня и оставила своего озадаченного напарника посреди зала.
Пишка, бесцеремонно растолкав танцующих, выбрался из круга, подошел к своему другу:
– Ну, чего руками машешь?
– Завтра нас с тобой, да и всех наших одногодков, в военкомат вызывают. К чему бы это? – глотая слова, торопливо выговорил Тишка. – Нам ведь за тридцать.
– А, ничего особенного, – небрежно отозвался Пишка. – Поменяют военные билеты на новые, заглянут тебе в рот, как цыган лошади, еще куда-нибудь, послушают в трубку для порядку, потом шлепнут по голому заду – и катись, Аника-воин, домой. И все тут.
– А вдруг не все? В Испании, сам знаешь… Теперь еще Германия… Всё поговаривают…
– Руки у фашистов до нас коротки.
– Может, и коротки, зато загребущи.
– Оттяпаем, коль сунутся. Да Германия на нас не нападет. Дурак ты, Тишка, и все потому, что газету не выписываешь.
– А я и читать-то разучился. Два неоконченных класса – вся моя академия. Да и что в тех газетах? Об одних ударниках да стахановцах талдычат. А Колымагинов сын, Петька, пишет отцу с матерью, что отпуска им, пограничникам, отменили. Это как понимать?
– Мало ли что, – сказал Пишка, хотя в голосе его не было теперь прежней твердости.
…За остаток вечера Феня дома успела переделать множество дел и передумать столько же дум. И делала она свои дела и думала свои думы одновременно. Перво-наперво взяла с материных рук заснувшую младшую сестренку Катеньку и унесла ее в свою кровать. Уложила там, хорошенько накрыла одеялом и вздохнула: скоро уж не Катеньку будет укладывать рядом с собою, а свою доченьку. Феня была совершенно уверена, что у них с Филиппом Ивановичем непременно родится дочь, которую они назовут Валей, Валюшей, Валентиной, как ту пионерку, про которую написаны хорошие стихи. Филипп Иванович сразу же после их свадьбы признался, что очень хочет, чтобы у них первым ребенком была дочь.
Слушая тогда его слова, она еще ничего не знала об извечной хитрости всех отцов на свете, и в особенности молодых отцов: чтобы не огорчать жену в том случае, когда она родит дочь, он, отец, на этот самый случай загодя говорил ей, что непременно ждет дочь. Ну, а если родится сын – о чем мечтают 99 отцов из 100, – так разве это плохо? Сын, наследник, хранитель отцовской фамилии! Феня не ведала про ту малую хитрость и думала о дочери. Убедившись, что Катенька крепко-крепко спит, она тихонько подняла большую зеленую, в железных переплетах крышку сундука и, выложив оттуда одну за другой все свои и Филиппа Ивановича вещи, с самого дна достала небольшой картонный коробок, который вплоть до нынешнего вечера боялась открыть – почему-то немного стыдно было. Теперь она извлекла из коробка распашонки, несколько льняных и теплых байковых пеленок, три пары штанишек и столько же пар крохотных, уморительно смешных носочков – глядя на них, не поверишь, что тут может поместиться человеческая нога. Все это приданое будущему ребенку раздобыл где-то в районном центре Филипп Иванович за два дня до отъезда в тайную свою командировку. Вспомнив про то, Феня нахмурилась еще раз, подумала: как же она плохо поступила тогда, что не вышла проводить его, не сказала ласкового слова на прощание. В памяти его теперь только и будут злые, холодные слова ее и такие же злые, холодные глаза. Показнив себя за это, Феня вновь наклонилась над сундуком. Теперь она вытащила узелок, совсем маленький, но увесистый. Осторожно развязала – с глухим звяканьем на стол высыпались значки ворошиловского стрелка и те еще, из которых следует заключить, что их владелец на всякий случай подготовил себя и к санитарной обороне, и к химической. Феня собрала эти пестрые, за-холодавшие на дне сундука штучки в пригоршню, прижала к груди и долго стояла так, задумавшись. Потом тихо улыбнулась и сложила значки в детский носок, а затем в том же порядке уложила все в сундук.
Вышла в заднюю комнату, вымыла пол, судную лавку, достала из-под большой деревянной кровати грязное белье отца и Павлика, бросила в корыто и принялась стирать. Вспомнила о нардоме, о Пишке и была рада, что ушла домой, и теперь знала, что никогда не пойдет туда – разве что в кино. Языки у людей злые, могут и ославить. А ей очень хотелось, чтобы Филиппу Ивановичу, когда он вернется, сказали, какая у него хорошая, верная жена, и еще хотелось, чтобы их дочь родилась похожей на Филиппа Ивановича, только бы вот ростом не в него, уж очень длинного, девчонке это ни к чему. Не знала тогда Феня, что против ее ожидания родится мальчик и назовет она его в честь отца Филиппом Филипповичем.
– Хватит уж тебе, Фенюха, – сказала Аграфена Ивановна, войдя в избу с охапкою дров. – Сама достираю. Побереги себя.
– Что ты, мама! – Феня, поправив волосы, ниспадающие на глаза, яростнее принялась разминать красными, не по-девичьи крупными руками Павликовы портки, улыбаясь неприметно на материны слова.
У Аграфены Ивановны была одна особенность, про которую знали и Леонтий Сидорович, и Феня, и Гриша, и даже Павлик. За все дела по дому Аграфена Ивановна прежде других бралась сама и, переделав их, никого не потревожив, не позвав на помощь, потом принималась сетовать либо на всех «дармоедов» сразу, либо – что бывало чаще – на каждого в отдельности. Во втором случае она обычно начинала с Леонтия Сидоровича, который до того распустил всех, что никто не хочет помочь матери, а у нее, бедной, «рученьки уж отваливаются», да и сам сидит свесив ноги с печки, тянет, нечистый его возьми, день-деньской свою вонючую соску, в избе хоть топор вешай. С мужем, однако, приходилось быть осторожней, не заходить очень-то уж далеко, а то можно было нарваться и на грозный угрюмовский окрик, от которого как бы все обрывалось внутри, замирало. И Аграфена Ивановна хорошо знала грань и не переступала ее, ежели, конечно, не увлекалась настолько, что забывала про все на свете.
После отца сразу же и надолго принималась за старшую дочь, но Феня, взявшая у отца несокрушимую его выдержку, спокойно говорила матери: «Давай, мама, я все сделаю. Давай постираю». – «Постираете вы! – пуще прежнего гневалась Аграфена Ивановна. – После вас все равно приходится перестирывать!» Но это была уж такая неправда, что Аграфена Ивановна сама вдруг растерянно умолкала и торопливо отыскивала притворно сердитыми глазами кого-нибудь из младших детей. Если попадался Гриша, у него всегда наготове было оружие, которое он тотчас же и весьма успешно пускал в дело: начинал громко хохотать над мамкиными причудами, и той ничего не оставалось, как схватить утиральник и потянуть сына вдоль спины. До Павлика же добраться удавалось совсем редко: мальчишка успевал выскользнуть на улицу, а возвращался домой, когда мать успокаивалась, когда все в ней умирялось, когда она «искалась», лежа на широкой лавке где-нибудь поближе к свету, к окну, положив голову на Фенины колени.
«Искаться» Аграфена Ивановна страсть как любила —» поскрипывание деревянного гребня в голове, шевеление проворных Фениных пальцев угомонно действовало на уставшую Аграфену Ивановну, поначалу «искалыцицы» тихо переговаривались, потом мать незаметно умолкала, погружалась в легкий, покойный сон – и это был единственный отдых, которому она отдавалась с тихой и светлой радостью. Чтобы не разбудить мать, Павлик на цыпочках подходил к судной лавке, отрезал кусок черного хлеба, густо посыпал его солью и так же на цыпочках уходил во двор. Просыпалась Аграфена Ивановна как-то вдруг, внезапно и всякий раз испуганно и укоризненно говорила сама себе: «Батюшки, да что это со мной! Рас-спалась, дура этакая. А у меня теленок не поен! И ты, Фенюха, молчишь, толкнула бы в бок-от!» Минутой позже голос матери был слышен уже во дворе: «Стой, Зорька, сейчас тепленького принесу, стой, милая!» – и голос ее был так же покоен и светел, как и короткий, нечаяпный сон…
Сейчас Феня продолжала стирать, не уступила матери корыта. Да и та, видать, сказала просто так, лишь бы сказать что-то: мать ведь знала характер старшей дочери, недаром поговаривала при случае: «Вся в отца – и обличьем и характером» – и, похоже, гордилась тем, что
Феня уродилась именно такой. Постояв с минуту за спиною дочери, Аграфена Ивановна отошла, откинула заслонку печки и начала бросать в темный широко открытый теплый зев ее сырые осиновые поленья – чтоб к утру подсохли, иначе их не разожжешь, будут шипеть до полудня – назавтра затеяна полная квашня хлебов, печь должна быть протоплена как можно жарче, не то погубишь тесто. Забросив последнее полено, вспомнила вдруг про Гришу: «К Новому-то году, чай, отпустят их на каникулы. Обврвался и обовшивел небось там, в общежитии-то своем. Господи, господи!» – и, выйдя на середину вадней избы, повернулась лицом к образам, принялась долго просить о чем-то пресвятую богородицу.