Текст книги "Ивушка неплакучая"
Автор книги: Михаил Алексеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– Галстук?
– Ну да. Ты, чай, свой не прихватил?
– Не. Его мамка в сундук упрятала. Говорит, до осени, – грустно признался Мишка. При слове «мамка» голос его дрогнул, и Мишка был совсем недалек от того, чтобы зареветь на весь этот чужой, незнакомый лес. Павлик же беспокойство и волнение друга расценил по-своему, а потому и сказал значительно, вновь подсмыкнув портки, которые норовили соскользнуть с узких и тощих его мальчишеских бедер:
– Ничего. Нам и одного галстука довольно. Ведь документы спрашивают, проверяют, значит, только у командиров.
– Ах вон оно как, – сказал Мишка, покорно и безропотно приняв на себя роль рядового бойца, а командирскую – без непременного во всех таких случаях боя – уступил Павлику, хотя тот был моложе на целых два месяца, так Мишке сказывала его мама.
Небольшая дубрава, как бы случайно оброненная кем-то среди степи, очень скоро кончилась. У ее опушки дорога, по которой шли Павлик и Мишка, разветвилась сразу на три, такой же ширины, с той лишь разницей, что были они не прямые, как их прародительница лесная, а какие-то все извилюженные, одна, как бы продолжая лесную, убегала вниз, под уклон большой балки, и была хорошо наезжена, припорошена сенцом и ветками с засохшими дубовыми жестяно-звонкими и жесткими листьями, но ней, видать, вывозили из лесу сено и дрова, и вела она – это уж всякий бы понял – в селение, укрывшееся у дна балки, по-над речкой, которая конечно же неторопко бежит там, пробирается через высокую осоку, кугу и светлокожие талы, купающие в теплой воде зеленые свои косички. Две другие дороги резко расходились влево и вправо и убегали от лесной опушки под острыми углами, наезжены они были меньше и выглядели уже, поскольку колесницы, заросшие с боков и посередине густой травою, были почти не видны, и сами эти дороги представлялись какими-то несамостоятельными, вроде ветвей от основной, хорошо накатанной.
Павлик и Мишка остановились в нерешительности. Сейчас они были в положении тех богатырей из сказки, перед которыми лежали три дороги, и надобно решить, по какой из них пойти. Правда, перед ребятами не было загадочных, пугающих надписей, кои гласили про то, что пойдешь по такой-то дороге – встретишь то-то, по другой – другое, по третьей – третье, и все, что ни встретишь на тех трех дорогах, – одно страшнее другого. Но оттого, что не было таких предостерегающих надписей, задача наших путешественников нисколько не облегчалась. Что бы там ни было, а они должны продвигаться вперед и для этого выбрать самый верный и безопасный путь. Пока что они украдкой поглядывали друг на дружку и пришмыгивали носами.
Центральная дорога исключалась начисто, потому что вела в селение, на глаза взрослым людям, которые представляли сейчас, как думалось беглецам, наиглавнейшее препятствие. Если удариться по правой, не исключено, что приведет она сызнова в Завидово, там, вдали, она подозрительно забирала опять вверх, с явным намерением обойти лес, соединиться где-то в степи с дорогой, по которой они вышли вот сейчас на эту опушку.
– Погоди тут, – приказал Павлик и побежал к дубку, самому молодому на вид и по причине этой самому недисциплинированному, потому как он вырвался метров на десять вперед, прямо в открытое поле и бесстрашно остановился там, шелестя темно-зеленою и жесткою шевелюрой, точно парень перед деревенскими девчатами. Подбегая к нему, Павлик с досадой подумал о том, как же это рань-ше-то он не сообразил, что надо взобраться на вершину дерева и оглядеться окрест – так ведь и поступают настоящие разведчики там, на фронте и в партизанских отрядах, про такое и в кино показывают, и в книжках пишут… Не прошло и двух минут, как он был уже на верхотуре, оседлав у основания сучок потолще и понадежнее. Впрочем, относительно надежности у Павлика не было никаких сомнений, поскольку все дубовые сучки, ежели они не сухие, даже растонюсенькие, тоньше его, Павликова, мизинца, легко держат на себе груз и потяжелее мальчишечьего, далеко не упитапного тела. Павлик сложил ладони раструбом, приставил их к глазам, как бы это был полевой бинокль, и принялся наблюдать.
Так и есть: внизу вдоль заосоченной речушки, по обоим ее берегам, длинною цепочкой протянулись избы, покрытые сплошь соломой, над некоторыми еще струился запоздалый дымок, по ту и эту стороны реки, по деревне медленно двигались повозки, их влачили волы, ленивые и горбатые, как Солдат Бесхвостый, как все волы на свете. Женщины в пестрых кофтах и белых платках, закрывавших почти все лицо, сидели на повозках, свесивши босые ноги – даже отсюда было видно, что они босые. В омуте, отвоевавшем у осоки и талов небольшое пространство, купались ребятишки. Один из них завел в воду старую клячу и теперь елозил по острой ее хребтине голым задом, нагибаясь то влево, то вправо – мыл свою сивку-бурку. Против лошади, у берега, на деревянных мостках склонилась баба и смачно шлепала тяжелым вальком по мокрому тряпью – простирнула, видать, шоболы со своей детворы, сейчас она вернется во двор и развесит их на плетне. Павлик посмотрел на дорогу, какая уходила влево от них; ничего утешительного он не обнаружил: и эта дорога вела к селу, только на его окраину. Теперь надо было поскорее слезать вниз и просить бога, чтобы он прибавил их ногам прыти, ибо Павлик успел заподозрить угрозу. Она надвигалась оттуда, откуда по логике вещей ее и следовало бы ожидать в первую очередь: их обнаружили купающиеся ребятишки. С наблюдательного пункта Павлику хорошо было видно, как они забеспокоились, быстро погребли мелкими саженками к берегу и, выскочив из воды, мигом повернулись лицом к лесу, вытягивая руки, загалдели, закричали что-то. А тот, что был на лошади, отчаянно молотил ее по ребрам пятками, гнал из реки вон. Выбравшаяся на берег и понукаемая голым наездником кляча поскакала к дому, над которым лениво пошевеливался источенный ветрами и дождями флаг.
Ничего яснее и быть не могло: готовилась погоня. И не простая, та, что предшествует обычной драке деревенской ребятни, когда любой предлог годен, когда потасовка начинается по самому ничтожному поводу, иной раз и вовсе без всякого повода, а потому лишь, что у забияк руки чешутся. Сейчас положение было куда серьезнее, в чем Павлик Угрюмов и Мишка Тверское могли вполне убедиться через каких-нибудь полчаса.
Дело в том, что в последние дни, по мере приближения фронта к Волге, от селения к селению с быстротою прямо-таки непостижимой полетела тревожпая весть о высадке вражеского десанта где-то в здешних краях, в глубоком тылу советских войск, о том еще, что чуть ли не все окрестные леса превратились в естественные укрытия для немецких шпионов и диверсантов, которые по ночам выпускают в небо ракеты и наводят свои бомбардировщики на важные объекты. Каждый второй житель приволжских селений будет клясться и божитьея, что собственными глазами видел те ракеты, в доказательство приведет столько подкрепляющих подробностей, что не поверить ему попросту невозможно. Что до бомбардировщиков, то всякую ночь черными тенями двигались они над степью, терзая душу притихшей в тревожном ожидании деревни своим прерывисто-надрывным и постылым воем. Возвращавшиеся из Саратова люди сообщали односельчанам недобрые вести: разбомбили заводы «Крекинг» и шарикоподшипниковый, целились в комбайновый, который теперь вовсе не комбайновый, потому как переведен на производство иной, совсем не мирной продукции. И в городе, сказывают побывавшие в нем, укрывается немало неприятельских пара-шютистов-шпионов и диверсантов. Про то и Павлик знал, поскольку своими ушами слышал, как дядя Коля рассказывал дедушке Апрелю, Максиму Паклёникову и другим собравшимся в правлении про вражеских лазутчиков и про изменников, предателей, которые помогали врагу.
– Теперь надо держать ухо востро, сейчас везде фронт, – говорил дядя Коля необычно строго. – Бдительность должна быть!
Павлику особенно запомнилось это по-военному тревожное и суровое слово «бдительность». Слушая с учащенно заколотившимся сердцем дядю Колю, Павлик не знал тогда, что сказанное стариком повернется, и очень даже сксцэо, и к нему, Павлику, самой жестокой стороной. Не знал он и теперь, что увидавшие его на дереве мальчишки вмиг решили, будто перед ними немецкий шпион, а потому и подняли тревогу. И коль скоро речь шла о делах чрезвычайных, к ребятам присоединились и взрослые, сбежавшиеся со всего большого селения. Вооруженные топорами, вилами, кольями, а кто и старыми дробовиками, люди устремились к лесу, где успели укрыться Павлик и Мишка, Скоро человеческие голоса и лай дворпяг были слышны уже отовсюду, из чего беглецы могли заключить, что лес окружен, что они обложены со всех сторон и им едва ли удастся вырваться из этакой западни.
Притаившись под густой и низко свисающей кроной старого дуба, ребята изготовились к бою: Павлик держал в руке обломок серпа, а Мишка – всамделишный винтовочный штык, который то и дело выскальзывал из ослабевших, дрожавших рук. С Мишкиных губ готово было сорваться то единственное слово, какое припоминается прежде других слов всем нам, маленьким и большим, когда бывает особенно страшно. И оно сорвалось, и Мишка закричал, ибо лохматый, унизанный репьями и оттого, казалось, еще более свирепый пес вырвался из-за кустов, вскинулся на дыбки, засверкал зелеными яростными глазами, заклацал клыками и, верно, наскочил бы на одного пз них и вмиг растерзал, не наткнись он грудью на трехгранный штык, инстинктивно выброшенный вперед Миш-
кой одновременно с его криком «мама!». Уколовшись, собака отступила, боль почуялась ей позже, потому что лишь спустя минуту послышался ее плаксивый, удаляющийся скулеж. На смену первой явились две другие. Но то ли они успели кое-что извлечь для себя из горького опыта предшественницы, то лп потому, что были не так отважны, но остановились эти две похожие одна на другую, как инкубаторные курицы, белые собачопки на почтительном расстоянии от ребят и постарались только прикрыть свою трусость громким, выше всякой меры усердным отвратительным визгливым лаем. При этом они все время перемещались по кругу, как бы боясь выпустить свои жертвы. Ребята теперь напоминали не заматеревших еще волчат, на которых натолкнулась нечаянно собачья свора и которые, плотно прижимаясь друг к другу и озираясь затравленно, отпугивают своих трусливых врагов оскалом и коротким клацаньем молодых волчьих зубов. Выставив оружие перед собой, Павлик и Мишка вертелись как бы вокруг своей оси и предупреждающе говорили непрошеным гостям:
– Ну, только подойди, только сунься!
Собаки сделались храбрей, осмелели, когда меж деревьев замелькали фигурки ребятишек, одна из них даже подобралась к ногам Павлика и ухватилась зубами за штанину, но Павлик так рубанул ее по голове своим серпом, что собачонка вмиг отлетела от него и кубарем покатилась по лесу, оглашая его истошным воем. Вторая продолжала гавкать, и в голосе ее уже звучали плаксивые нотки от чувства бессилия перед вооруженным неприятелем. Их хозяева, деревенские мальчишки, намеревались с ходу броситься на Павлика и Мишку, но и они поостыли малость, когда увидели, что те приготовились стоять, что называется, насмерть. В рядах неприятеля начались взаимные упреки в трусости, подбадривания, натравливания, подзуживания. От плотной стены преследователей, обложившей двух незнакомцев, только и слышалось:
– Ванька! Что рот разинул? Хватай их!
– Сам хватай! Ишь какой храбрый отыскался!
– Эх ты, верзила, а еще кричал: «Я, я их!» Вот те и я! Видишь, они сопляки. Хватай!
– У рыжего-то финка!
– А у энтова штык. Глянь, ребята, наш, русский!
– Шпионы, они завсегда с русским оружием.
– Хитрые!
– Ну ничего, голубчики! Сейчас дядя Евграф мужиков приведет, тоды поглядим, как вы запоете… Ты что это, рыжий, глазами-то зыркаешь, как бирюк? Не больно испугались…
– Андрюха, влепи ему в морду! У, гитлеренок поганый!
– Сам ты гитлеренок! – не вытерпел Павлик, который до этой минуты молчал и повелительным взглядом удерживал и Мишку от того, чтобы он опять не заорал «мама!». – Вот как пырну! – И Павлик, выбросив левую ногу вперед и согнувшись, сделал бойцовский выпад навстречу обидчику. Тот вмиг отпрянул, укрылся где-то за спинами товарищей и только там, в совершенной безопасности, угрожающе-воинственно закричал:
– Но, но, ты, гляди у меня! Ишь, чего надумал! Ребята, бей их!
Но и на этот раз никто не рискнул кинуться на «диверсантов», стояли, лукались обидными для Павлика и Мишки словами, но дальше этого не шли. Собачонка и та примолкла, прижалась к чьим-то ногам, по телу ее пробегала дрожь, и она тихо поскуливала, и было видно, что с удовольствием покинула бы вместе со своим хозяином ноле брани.
Старики объявились с вилами, топорами, косами и дробовиками минутами тридцатью позже. Дышали опи тяжело, по бородатым лицам катился обильный пот, серые сар-пиновые рубахи-косоворотки были темны и плотно липли к мокрым спинам, седые волосы огромного деда, плавательным движением костлявых и длинных рук первым расчистившего себе дорогу сквозь толпу ребятишек, топкими жгутиками приклеились к морщинистому и коричневому лбу, из-под которого на Павлика и Мишку посверкивали колючие черные маленькие глазки. Поначалу в них была вроде бы даже ярость, но она быстро сменилась недоумением и удивлением, а точнее всего – легким разочарованием.
– Где же шпиёны? – спросил старик.
– А вот опи и есть, – указал кто-то на Павлика и его сподвижника.
– Энти вон шкеты?
– Ну да!
– Ну и ну! Что ж, вояки, придется вам сложить оружие. Мы, пожалуй, вооружены посурьезнее. – И старик поиграл в великанских своих ручищах вилами. – Видали?.. Ну, ты, звереныш, давай твой серп, а ты, как тебя там, – твой штык. Да сказывайте поскорее, откель вы такие явились. Да чтобы не врать, не то порку получите.
– Мы ничего не скажем, – быстро и решительно заявил Павлик, боясь, что его опередит товарищ и с перепугу выдаст их.
– Не скажете? Ну что ж. Тоды сымайте портки. Федосей, где там у тебя плетка-то? Давай-ка ее сюда. Будем отыскивать у «шпиёнов» язык, а то он у них запропастился куда-то. – Пока ребята выслушивали эту угрозу и решали, как бы избежать порки, двое стариков подкрались к ним сзади и в минуту обезоружили. Видя такое, великан повторил свой вопрос – Не будете говорить? Можа, передумали, можа, сами нашли свои языки? Ну?!
Павлик молчал, а Мишка ежели б и захотел сказать что, то все едино не смог бы: губы его тряслись, язык приклеился к высохшему нёбу, его нельзя было повернуть во рту, давно накапливавшееся желание зареветь прорвалось наконец, и Мишка заплакал жалобно и безутешно.
– А ну, ребята, обыскать их!
Вот теперь преследователи навалились валом, сбили ребят с ног, шестеро держали за руки и за ноги, а остальные принялись потрошить ученическую сумку. Сопротивляясь отчаянно, Павлик успел-таки одного ударить в ухо, второго в нос, третьего больно укусить. Но что сделаешь с такой оравой? В бессильной ярости Павлик уткнулся лицом в землю и, слыша, как за его спиною скручивают и связывают ему руки, застонал, впился зубами в траву.
Выплеснувшийся из сумки алым фонтанчиком галстук на короткое время внес в ряды поимщиков замешательство, будто их кто-то сильный и невидимый оттолкнул от Павлика и Мишки. А здоровенный старик, может быть председатель здешнего колхоза, нагнулся над Павликом и, быстро развязывая ему руки, проворчал невнятно:
– Ишь ты… что же это мы, а?.. Ну, ну, не серчай, у, какой ты!..
– Ты, дяденька Евграф, не верь им, – встрял мальчишка, которому Павлик угодил в ухо своим жестким и злым кулачпшком, – галстук – это для отводу глаз, для обману, так все шпионы, диверсанты поступают. Я в книжке читал! – заключил он для вящей убедительности.
– Бывает и так… – нарочито строго проговорил Евграф, но вид изловленных был так несчастен, что он резко поубавил в своем голосе крутости и не мог погасить в хитроватых глазах простодушно-доброй, вот именно дедушкиной, усмешинки. – Ну что ж, пошли в сельский Совет, ребята, там и разберемся, кого пымали: шпиёнов аль настоящих героев, которые на фронт пробирались. Только ты, желтый бесенок, не вздумай удирать! – на всякий случай предупредил Павлика старик. – Убежать от нас ты все одно не убежишь, а крапивой голый твой зад угощу досыта, будь ты там кто: герой иль энтот… как его.;. Ну, пошагали!
16
Тем временем Аграфена Ивановна подняла на ноги все Завидово. В самую последнюю минуту, решив, что будет слишком жестоко, если он просто исчезнет из дому, что мать в таком разе сошла бы с ума, Павлик вырвал из ученической тетрадки чистый лист, помусолил кончик химического карандаша и торопливо написал:
«Мама и Феня, обо мне не тужите. Ухожу на фронт. Павлик».
Мать обнаружила это сыновнее послание лишь в полдень, когда заглянула в амбар, чтобы захватить там грязную рубаху, сброшенную сыном, и постирать ее вместе с другой его справой. Она не удивилась, что не нашла там его самого: Павлик уходил в поле до свету, раньше того часу, когда она начинала доить корову, готовя ее к стаду. И на бумагу не обратила бы никакого внимания, если бы она не лежала на постели так, что не приметить ее нельзя было. Аграфена Ивановна когда-то окончила два класса, но то было очень уж давно, читать скоро разучилась, потому и отправилась с листом в избу, надеясь, что кто-нибудь из грамотеев заскочит к ним часом и прочитает. Пока что принялась за стирку, сперва поворчала, принюхиваясь к вывернутому карману, от которого явственно шибало в нос распроклятой махоркой – Павлик покуривал украдкой, и, как ни выбивал, ни вытрусывал карман, прежде чем передать штаны в материны руки, табачный запах сохранялся, был он, как известно, вообще неистребим. Аграфена пожалела, – в который-то уж раз! – что нету Дома Леонтия Сидоровича, который быстро нашел бы управу на непутевого мальчишку, вздохнула судорожно, прошептав автоматически «господи, господи», погрузила грязные портки в воду. Тихо вошел почтальон и так же тихо попросил:
– Аграфена, у тебя не найдется там?
– Чего тебе, Максим? – спросила она, не подымая головы, спросила просто так, для порядку, потому что отлично знала, с какою нуждой припожаловал к ней на сей раз почтальон. Да и Максим, видя, что его прекрасно поняли, не повторил своего вопроса, но терпеливо ждал, полагая, что это самое верное в его положении. В конце концов Аграфена Ивановна оставила свое занятие, ополоснула руки над лоханью, отправилась за перегородку к печке. Оттуда скомандовала сердито:
•.– Проходи к столу, чего уж там!
В ожидании угощения он и прочитал написанное Павликом. Собирался побежать к печке и сообщить Аграфене Ивановне эту новость, но вовремя спохватился: от таких вестей-новостей, чего доброго, хозяйка может и в обморок упасть, что и само по себе будет большим несчастьем, усугубленным для него, Максима, еще и тем, что о похмелке тогда и речи быть не может. Посему решил повременить, рассудив, что разницы большой не будет от того, узнает ли о бегстве сына на войну его мать часом раньше или позже. Может еще получиться и так: пока он опохмеляется, придумает какие-никакие утешительные слова, подготовит женщину, чтобы этот удар не угодил ей прямо в сердце.
Аграфена Ивановна вышла из-за перегородки и поставила перед гостем граненый стакан, до краев наполненный коричневатой, пахнущей жженым жидкостью; рядом положила корочку ржаного хлеба, выскобленную Катенькиными ноготками так, что корочка была почти прозрачной от тонкости. Максим упрятал стакан в своей огромной лапище и собирался поднять ко рту, но Аграфена Ивановна остановила его:
– Лоб-то перекрестил бы, нехристь!
Почтальоп мигом встал, устремил на Николая угодника взор, исполненный глубокой веры, и в крайнем смирении перекрестился. Не поленился, прочел от начала до конца «Отче наш» и еще что-то от себя прибавил к этой мудрой молитве, чем окончательно умилил хозяйку и – что особенно важно для пего – решительно упрочил свои позиции за ее столом. Взглядывая краем глаза на подобревшее, размягченное лицо, он смекнул, что Аграфена Ивановна не ограничится одним стаканом, если он поведет себя с нею разумно. Вернувшись к столу, подавил в себе отчаянное желание опрокинуть стакан в рот немедленно, а подождал, спросил у хозяйки о ее служивых, муже и сыне, вздохнул вместе с нею, поохал, побранил Гитлера, высказал уверенность, что и Гриша и его отец возвернутся целыми и невредимыми, так уж сердце ему подсказывало.
– Так что не горюй, кума, придут-прилетят твои соколы. За твое, кума, и за их здоровье! – И вот только теперь он поднял стакан, медленно влил его содержимое в себя, как в большой кувшин.
Крякнул, переполненный добрыми чувствами, утер тыльной стороной левой ладони губы и принялся по-кошачьи обнюхивать корочку. Не закусил ею, а только понюхал. Поднял на Аграфену Ивановну повеселевшие глаза, поблагодарил:
– Спаси тебя Христос, кума!
– Ради бога. Можа, еще?
– А не многонько ли будет? Она ведь, проклятущая… – притворялся Максим, а сам с ужасом думал только о том, как бы не пересолить такими-то вот словами, вдруг хозяйка поверит в них, да и скажет: «Оно и правда, к чему она сейчас, самогонка, все люди на работе». Но, к счастью, Аграфена Ивановна не первый год знала нынешнего своего гостя, потому и решила уважить сокровенное его желание. Облегчила его долю, сказав:
– Чего уж там! Такому мужичище что один, что два стакана – все едино. Ни в одном глазу…
– Ну, коли так, тогда что же, тогда… – И получалось вроде, что не он, а хозяйка просила, чтобы выпил ещо стакан. Эта-то вторая порция и сделала свое злое дело. Оглушенный лютым перваком, употребленным без всякой закуски (хлебная корочка хоть и духмяна, но одним взглядом на нее сыт не будешь), Максим Паклёников стремительно хмелел и быстро приближался к тому очень знакомому всем выпивохам состоянию, когда опохмеление перерастает в пьянку самостоятельного значения. Короче говоря, вскоре он уже потребовал третий стакан и, получив решительный отказ, уставился на Аграфену Ивановну диковатым, мало осмысленным взором. В эту минуту в голове его, по-видимому, все и перемешалось, но в меша»
нине этой была какая-то очень важная нить, о которой он все время помнил и за которую хотел сейчас ухватиться, выловить ее. И он бормотал:
– Ишь ты… чего надумал, с-с-с-ссукин сын!.. А?.. Что? О чем это я?.. Кума, это ты?.. Ах да! Чего, говорю, удумал Павлушка-то ваш! Ну и ну!.. Налей лампадку, не скупись, кума!.. И-и-и-ех, жизнь наша жестянка!.. Кума, слышь-ка, ты где?..
– Ну вот я. Что тебе? – спросила Аграфена Ивановна, присаживаясь рядом с гостем и ища момент, чтобы выхватить из его пьяных рук бумагу, которую Максим немилосердно комкал.
– А, это ты, Аграфена!.. Дай-кось я тебя поцелую, и-и-и-ех! И смерть немецким оккупантам!.. Чего, говорю, удумал, паршивец!.. На войну!.. Сопляк, губы в молоке… А что? Ты чего надумала?.. Кто надумал? Что?.. Кума, ты где?.. И где твой?.. – Он повел вокруг теперь уж вовсе бессмысленным взглядом, ни за что живое не зацепился им и, лишившись равновесия, рухнул под стол, до смерти испугав дежурившего там в ожидании поживы кота.
Тем временем записка Павлика уже ходила по рукам у соседей, ее громко читали девчонки, одна из которых училась с Угрюмовым-младшим в одном классе. На крик Аграфены Ивановны приковыляли старухи, чуть позже объявились и деды. Эти последние, узнав, в чем дело, разочарованно замотали бородами, медленно повернулись и побрели по домам, рассуждая дорогою:
– И чего реветь? Ну куда он денется? У Тверсковой Пелагеи, слышь, тоже удрал Мишка-то… Вместе, знать, с этим отпетым. Пороть их некому.
– Известное дело – безотцовщина.
– А матери куды глядят?
– Так они и послушались матерей!
– Ноне ведь они какие… Нешто это дети? Эт мы были с вами смирнее смирного, кочетиного крику и тележного скрипу боялись. А нынче…
– Что и говорить – распустила, избаловала нх Советска власть. Отца с матерью ни во что не ставят, а уж о нас, стариках, и говорить нечего. Того и гляди, по шее надают. Ну и детки! Мы, бывало… – Этот дедок не договорил, потому что его отвлекла Феня, которая бежала по улице, прижимая руки к груди; волосы ее растрепались, лицо было бледным, она ворвалась в толпу, оттащила в сторону плачущую, едва державшуюся на ногах мать, уложила на пожухлой, охваченной желтизною траве, заговорила как можно спокойнее, хотя слова давались ей с трудом, застревали в горле, и были они не самые главные и важные, какие надобно бы говорить сейчас;
– Мама, родненькая… милая, успокойся!.. Господи, что же это?.. Ну, мама, не плачь же!.. – И, глянув на стариков, остановившихся в отдалении и с любопытством наблюдавших оттуда за происходящим, вспомнила наконец про слова, которые и собиралась сказать матери; она подбирала их, когда бежала полем и конопляниками: – Ведь не один он, а и Миша Полюхи Тверсковой. Далеко не уйдут! Изловят их! Пойдем домой, мама! Ну, что мне с вами делать, измучилась я! Ну хватит же, мама!
Женщины помогли Фене увести мать в избу. Феня уложила ее на свою кровать, расстегнула синюю ситцевую кофту, положила на грудь мокрую тряпку. Испуганной и вертевшейся тут же Кате приказала намочить в холодной родниковой воде еще такую же тряпку и, когда та исполнила поручение, завершив его глубоким и радостным вздохом, сделала примочку на голове матери. Аграфена Ивановна плакать уже не могла в голос, лежала молча, лишь из глаз ее стекали и падали на подушку медленные слезы.
Всю ночь Феня не отходила от постели матери, сидела у ее изголовья, меняя тряпки, которые уже через две-три минуты были горячими и потом так же быстро высыхали. Аграфена Ивановна то забывалась в коротком и беспокойном сне, то просыпалась и металась головою по подушке, ломала себе руки. В такие минуты Феня приникала к ней, целовала, уговаривала, уверяя, что с Павликом ничего не может случиться, что кругом все свои люди: старики, женщины… да солдат много появилось в ближайших селах, – пропустят ли они малых и глупых детей на войну?
– Схватят за уши героев да и привезут домой, – говорила Феня со смехом и чувствовала, что смех ее – был бы он только понатуральнее, а не такой подчеркнуто вызывающий– сделал бы больше всяких слов. К утру мать могла уже и сама говорить, но вялым, больным, измученным, мертвым каким-то голосом, отчего Фене стало еще страшнее за нее, и она собиралась побежать к дяде Коле и попросить его, чтобы он отвез мать в районную больницу. Она выходила уже из калитки, когда услышала автомобильный гудок, а затем увидала и автомобиль, который, отчаянно пыля, катил прямо к их дому. Машина, однако, остановилась в некотором отдалении, из нее вылез Знобин и быстро направился к Фене.
– Куда это вы, Федосья Леонтьевна?
– С мамой плохо, Федор Федорович! В больницу бы ее!
– Не надо в больницу, Феня. Сейчас твоей матери будет легче. Я ей хорошего лекаря привез. Ну-ка, Андрюша, веди сюда сталинградских героев! – крикнул секретарь шоферу.
Феня радостно ахнула: от машины, придерживая крепко за руки, Андрей вел взъерошенных и насупленных Павлика и Мишку.
– Боже, да кто это тебя так? – испугалась Феня, глянув на украшенное синяками лицо младшего брата.
– Никто. Сам я.
– Упал, что ли?
– Угу.
– И тебе не стыдно? Мама чуть не померла из-за тебя! Ну погоди, негодяй! Я до тебя доберусь, дядю Степана Тимофеева напущу на тебя. Ну, что молчишь?
Павлик молчал, а друг его, улучив момент, вырвался из рук шофера, сиганул через плетень и огородами подался домой.
– Держи, держи его! – скрипуче закричал Знобин, и все рассмеялись, даже у Павлика на распухших губах дрогнуло что-то вроде улыбки. (Его, конечно, никто не бил – сам изодрал лицо, когда грыз землю там, в лесу, будучи связанным.)
– Ну, пошли в избу, – сказал секретарь райкома. Он повел Павлика в дом и объявился с ним в передней, где лежала Аграфена Ивановна. При виде сына что-то заклокотало у нее в горле, она простерла к нему руки, Феня подтолкнула брата к матери, и та вцепилась в него, прижимая к себе. Павлику все это было ни к чему, но вырваться из материных рук он не посмел.
А Федор Федорович Знобин говорил:
– Вы его не очень ругайте, Аграфена Ивановна. Парень что надо. Настоящий боец. Как ни допрашивали его – слова не проронил. Из него настоящий разведчик получится. Только, конечно, подрасти малость надо.
– Где же вы его? – спросила Феня, устало улыбаясь.
– В Старых Песках. Заехали мы с моим Апдрюхой в сельсовет, а там «диверсантов» допрашивают. Павлуха и мне не признался, кто он и откуда, да ведь я его хороню знаю. Ну и хлопец! Нет, вы его не трогайте!
– Чуток отпорю. Так надо, – сказала Феня как можно строже и шлепнула вырвавшегося из материных объятий брата по затылку. Павлик даже не огрызнулся, принял шлепок как должное и молча направился за перегородку, к судной лавке, на которой надеялся отыскать что-нибудь съестное. Вышедшая слабой походкой вслед за ним мать вытащила из печки чугунок с картошкой, Павлик выдернул из него несколько картофелин и упрятал в кармане. Мать опять захлюпала носом, пнула согнутым пальцем в кудрявую его макушку, но тут же поцеловала в это же место, сказав едва слышным голосом:
– Ну, поешь, поешь, волчонок мой лохматый. Знал бы отец, что ты тут отчубучил! Ну, возьми еще… Погодь-ка, яичко достану тебе… у меня припрятано… Погодь, счас найду… пресвятая богородица, да где же оно, неужели Катя… ну, вот я ее сейчас… Катя! – позвала мать, но девочка еще раньше догадалась убраться на улицу. – Убегла, паршивка! Получит она от меня ужо!
– Да я и не хочу, мам, – сказал, чтобы утешить совсем уж припечалившуюся мать, Павлик.
Аграфена Ивановна не поверила, но все-таки спросила:
– Кто ж тебя накормил, сынок?
– Накормили… – невнятно молвил Павлик, а сам напряженно прислушивался к разговору, который шел промеж сестрой и секретарем райкома там, в передней. Через полуоткрытую дверь до него отчетливо долетали их слова, которые, как казалось собеседникам, произносились ими почти шепотом. Перво-наперво Феня справилась, чем кончился суд над Пишкой. Павлику казалось, что Федор Федорович помедлил с ответом, хотя он заговорил тотчас же, и по какому-то особенному дребезжанию в его голосе Павлик понял, что секретарю был этот вопрос неприятен.
– Десять лет приварили вашему землячку, Феня. Так-то вот. – По возмущенно вскинутым бровям молодой хозяйки секретарь понял, что должно было бы сорваться с ее уст, а потому быстро продолжал: – Почему так мало? Тебя это смутило? Да, ты права, Феня: на фронте за такие штуки выводят в расход перед строем бойцов. Тут же не его пощадили, а ребятишек: у него ведь, мерзавца, их чет-
веро. Когда только успел настряпать!.. Женёнка прибежала в райком к нам, забилась… Эх, лучше не вспоминать про то!.. – Он болезненно поморщился, закашлялся, привычно отворачиваясь от собеседницы.