Текст книги "Михаил Зощенко"
Автор книги: Михаил Зощенко
Жанры:
Сатира
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
Жильцы между прочим даже обрадовались.
– Оно, – говорят, – и к лучшему. А то опять кто-нибудь наклюкается и сковырнет этот хрупкий предмет.
И если подумать глубже и философски, то на черта человеку сдался колпак?
Операция
Эта маленькая грустная история произошла с товарищем Петюшкой Ящиковым. Хотя, как сказать – маленькая! Человека чуть не зарезали. На операции.
Оно, конечно, до этого далеко было. Прямо очень даже далеко. Да и не такой этот Петька, чтобы мог допустить себя свободно зарезать. Прямо скажем: не такой это человек. Но история все-таки произошла с ним грустная.
Хотя, говоря по совести, ничего такого грустного не происходило. Просто не рассчитал человек. Не сообразил. Опять же, на операцию в первый раз явился. Без привычки.
А началась у Петюшки пшенная болезнь. Верхнее веко у него на правом глазу начало раздувать. И за три года с небольшим раздуло прямо в чернильницу.
Смотался Петя Ящиков в клинику. Докторша ему попалась молодая, интересная особа.
Докторша эта ему говорила:
– Как хотите. Хотите – можно резать. Хотите – находитесь так. Эта болезнь не смертельная. И некоторые мужчины, не считаясь с общепринятой наружностью, вполне привыкают видеть перед собой все время этот набалдашник.
Однако, красоты ради, Петюшка решился на операцию.
Тогда велела ему докторша прийти завтра.
Назавтра Петюшка Ящиков хотел было заскочить на операцию сразу после работы. Но после думает:
«Дело это хотя глазное и наружное, и операция, так сказать, не внутренняя, но пес их знает – как бы не приказали костюм раздеть. Медицина – дело темное. Не заскочить ли, в самом деле, домой – переснять нижнюю рубаху?»
Побежал Петюшка домой.
Главное, что докторша молодая. Охота была Петюшке пыль в глаза ей пустить, – дескать, хотя снаружи и не особо роскошный костюм, но зато, будьте любезны, рубашечка – чистый мадеполам.
Одним словом, не хотел Петя врасплох попасть.
Заскочил домой. Надел чистую рубаху. Шею бензином вытер. Ручки под краном сполоснул. Усики кверху растопырил. И покатился.
Докторша говорит:
– Вот это операционный стол. Вот это ланцет. Вот это ваша пшенная болячка. Сейчас я вам все это сделаю. Снимите сапоги и ложитесь на этот операционный стол.
Петюшка слегка даже растерялся.
«То есть, – думает, – прямо не предполагал, что сапоги снимать. Это же форменное происшествие. Ой-ёй, – думает, – носочки-то у меня неинтересные. Если не сказать хуже».
Начал Петюшка Ящиков все-таки свой китель сдирать, чтоб, так сказать, уравновесить другие нижние недостатки.
Докторша говорит:
– Китель оставьте трогать. Не в гостинице. Снимите только сапоги.
Начал Петюшка хвататься за сапоги, за свои джимми. После говорит:
– Прямо, – говорит, – товарищ докторша, не знал, что с ногами ложиться. Болезнь глазная, верхняя – не предполагал. Прямо, – говорит, – товарищ докторша – рубашку переменил, а другое, извиняюсь, не трогал. Вы, – говорит, – на них не обращайте внимания во время операции.
Докторша, утомленная высшим образованием, говорит:
– Ну, валяй скорей. Время дорого.
А сама сквозь зубы хохочет.
Так и резала ему глаз. Режет и хохочет. На ногу посмотрит и от смеха задыхается. Аж рука дрожит.
А могла бы зарезать со своей дрожащей ручкой!
Разве можно так человеческую жизнь подвергать опасности?
Но, между прочим, операция кончилась распрекрасно. И глаз у Петюшки теперь без набалдашника.
Зубное дело
С этого года у Егорыча зубное дело покачнулось. Начали у него зубы падать.
Конечно, годы идут само собой. Организм, так сказать, разрушается. Кость, может быть, по непрочности довоенного материала выветривается.
Одним словом, у Иван Егорыча Колбасьева, проживающего в нашем доме, начали с этого года зубы крошиться и выпадать.
Один-то зуб ему, это верно, выбили при разговоре. А другие самостоятельно начали падать. Так сказать, не дожидаясь событий. Скажем, жует человек или говорит о заработной плате и вообще рядом поблизости никаких людей нету, а зубы сыпятся. Прямо удивительно. Шесть зубов в короткое время потерял.
Но только Егорыч этого никогда не боялся. Он не боялся остаться без зубов. Человек он застрахованный. Ему всегда обязаны на свое место зубы поставить.
С этими мыслями он так и жил на свете. И всегда говорил:
– Я говорит, зубами никогда не стесняюсь. Мне выбивать можно. По другому предмету или по носу я никогда не позволю себя ударить, а зубное дело у меня тихое и спокойное. У нас, у застрахованных, завсегда полное спокойствие в этом смысле.
И когда, значит, Иван Егорыч потерял шесть зубов, тогда он решил устроить себе капитальный ремонт. Захватил он с собой документы и пошел, кажется, что в клинику.
В клинике ему говорят:
– Пожалуйста. Можно поставить. Только у нас правило: восемь зубов должно не хватать. Ежели больше – ваше счастье, наше несчастье. А мелкими подрядами клиника не занимается. Такой закон для застрахованных.
Егорыч говорит:
– У меня шесть.
– Нету, говорят, невозможно тогда, товарищ. Подождите своего времени.
Тут Егорыч даже рассердился.
– Да, что ж это, говорит, поленом что ли мне остальные зубы вышибать?
– Вышибать, говорят, не надо. Зачем же природу портить. Обождите, может, на ваше счастье они сами выпадут.
В полном расстройстве чувств пошел Егорыч домой.
– Такое, думает, было спокойное зубное дело и какие, знаете, неожиданности.
Начал Егорыч ждать, когда выпадут у него эти лишние незаконные зубы.
Вскоре один выпал. А другой Егорыч начал рашпилем трогать – подчищать и тоже сковырнул со своего насиженного места.
Побежал Егорыч в клинику.
– Теперича, говорит, как в аптеке – в аккурат 8 зубов.
– Пожалуйста, говорят, ему, теперь совершенно можно. У вас как, подряд 8 зубов не хватает, или как? А то у нас правило: надо, чтоб подряд не хватало. Если не подряд, а в разных местах, то мы не беремся – потому, такой зубной гражданин жевать еще может. Егорыч говорит:
– Нету. Не подряд.
– Тогда, говорят, не можем.
Ничего на это Егорыч не сказал, только заскрипел остатними зубами и вышел из клиники.
– Эва, думает, какие неожиданности. Такое было аккуратное душевное состояние, а теперь ничего подобного.
Сейчас Егорыч живет тихо, пищу ест жидкую и остатние свои зубы чистит щеточкой три раза в день. В этом отношении клиническое правило обернулось выгодно.
Медицинский случай
Можно сказать, всю свою жизнь я ругал знахарей и всяких таких лекарских помощников.
А сейчас горой заступаюсь.
Уж очень святое наглядное дело произошло.
Главное, все медики отказались лечить эту девчонку. Руками разводили, черт ее знает, чего тут такое. Дескать, медицина в этом теряется.
А тут простой человек, без среднего образования, может, в душе сукин сын и жулик, поглядел своими бельмами на девчонку, подумал как и чего, и, пожалуйста, – имеете за-место тяжелого недомогания здоровую личность.
А этот случай был с девчонкой.
Такая небольшая девчонка. Тринадцати лет. Ее ребятишки испугали. Она была вышедши во двор по своим личным делам. А ребятишки, конечно, хотели подшутить над ней, попугать. И бросили в нее дохлой кошкой. И у нее через это дар речи прекратился. То есть она не могла слова произносить после такого испуга. Чего-то бурчит, а полное слово произносить не берется. И кушать не просит.
А родители ее были, люди, конечно, не передовые. Не в авангарде революции. Это были небогатые родители, кустари. Они шнурки к сапогам производили. И девчонка тоже чего-то им вертела. Какое-то колесо. А тут и вертеть не может и речи не имеет.
Вот родители мотали, мотали ее по всем врачам, а после и повезли к одному специальному человеку. Про него нельзя сказать, что он профессор или врач тибетской медицины. Он просто лекарь-самородок.
Вот привезли они своего ребенка в Шувалово до этого специалиста. Объяснили ему, как и чего.
Лекарь говорит:
– Вот чего. У вашей малютки прекратился дар речи через сильный испуг. И я, говорит, так мерекаю. Ну-те я ее сейчас обратно испугаю. Может, она, сволочь такая, снова у меня заговорит. Человеческий, говорит, организм достоин всеобщего удивления. Врачи, говорит, и разная профессура сама, говорит, затрудняется узнать, как и чего и какие факты происходят в человеческом теле. И я, говорит, сам с ними то есть совершенно согласен и, говорит, затрудняюсь вам сказать, где у кого печенка лежит и где селезенка. У одного, говорит, тут, а у другого, может, не тут. У одного, говорит, кишки болят, а у другого, может, дар речи прекратился, хотя, говорит, язык болтается правильно. А только, говорит, надо на все находить свою причину и ее выбивать поленом. И в этом, говорит, есть моя сила и учение. Я, говорит, дознаюсь до причины и ее искореняю.
Конечное дело, родители забоялись и не советуют девчонку поленом ударять. Медик говорит:
– Что вы, что вы! Я, говорит, ее поленом не буду ударять. А я, говорит, возьму махровое или, например, вафельное полотенце, посажу, говорит, вашу маленькую лахудру на это место, и пущай она сидит минуты три. А после, говорит, я тихонько выбегу из-за дверей и как ахну ее полотенцем. И, может, она протрезвится. Может, она шибко испугается и, я так мерекаю, может, она снова у нас разговорится.
Тогда вынимает он из-под шкафа вафельное полотенце, усаживает девчонку куда надо и выходит.
Через пару минут он тихонько подходит до нее и как ахнет ее по загривку.
Девчонка как с перепугу завизжит, как забьется.
И, знаете, заговорила.
Говорит и говорит, прямо удержу нету. И домой просится. И за свою мамку цепляется. Хотя взгляд у ней стал еще более беспокойный и такой вроде безумный. Родители говорят:
– Скажите, она не станет после этого факта дурочкой?
Лекарь говорит:
– Этого я не могу вам сказать. Мне, говорит, дело сообщить ей дар речи. И это есть налицо. И, говорит, меня не так интересует ваша трешка, а мне, говорит, забавней видеть подобные результаты.
Родители подали ему трешку и отбыли.
А девочка, действительно, заговорила. Действительно верно, она немного в уме свихнулась, немножко она такая стала придурковатая, но говорит, как пишет.
Веселенькая история
Литовский поезд никогда шибко не идет. Или там путь не дозволяет, или семафоров очень много наставлено – сверх нормы – я этого не знаю. Но только ход поезда удивительно медленный. Прямо даже оскорбительно ехать. И, конечно, через такой ход, в вагоне бывает ужасно как скучно. Прямо скажем – делать нечего.
На публику глядеть, конечно, мало интереса. Обидятся еще. «Чего, – скажут, – смотришь? Не узнал?»
А своим делом заняться тоже не всегда можно. Читать, например, нельзя. Лампочки особо мутные. И ужасно высоко присобачены. Прямо, как угольки сверху светят, а радости никакой.
Хотя насчет лампочки это зря сказано. Эта веселенькая история произошла днем. Но оно и днем скучно ехать.
Так вот, в субботу днем в вагоне для некурящих пассажиров ехала Феклуша. Фекла Тимофеевна Разуваева. Она из Лигова до Ленинграда ехала за товаром. Она яблоками и семечками торгует в Лигове на вокзале.
Так вот, эта самая Феклуша поехала себе на Щукин. На Щукин рынок. Ей охота была приобрести ящик браку антоновки.
И присела она с Лигова у окошка и поехала. Едет и едет. А напротив ее едет Федоров, Никита. Рядом, конечно, Анна Ивановна Блюдечкина – совслужащая из Соцстраха. Все литовские. На работу едут.
А вскоре после Лигова еще новый пассажир входит. Военный. Он до этого времени на площадке ехал. И садится он наискось от Феклы Тимофеевны Разуваевой. Садится он наискось и едет.
Фекла Тимофеевна, пущай ей будет полное здоровье и благополучие, развязала косынку и, развязавши, стала свободно размышлять на торговые темы, мол, сколько в ящике может быть антоновки и так далее.
После поглядела она в окно. А после, от полной скуки, стала Фекла Тимофеевна подремывать. Что ли в теплом вагоне ее, милую, развезло или скучные картины природы на нее подействовали, но только начала Фекла Тимофеевна клевать носом. И зевнула.
Первый раз зевнула – ничего. Второй раз зевнула во всю свою ширь – аж все зубы можно пересчитать. Третий раз зевнула еще послаще. А военный, который наискось сидел, взял и добродушно сунул ей палец в рот. Пошутил. Ну, это часто бывает – кто-нибудь зевнет, а ему палец в рот. Но, конечно, это бывает, между, скажем, настоящими друзьями, заранее знакомыми или родственниками со стороны жены. А этот, совершенно незнакомый. Фекла Тимофеевна в первый раз его видит.
По этой причине Фекла Тимофеевна, конечно, испугалась. И, с перепугу, поскорей захлопнула свой чемодан. И довольно сильно тяпнула военного за палец.
Ужасно тут закричал военный. Начал кричать и выражаться. Мол, палец ему почти начисто оттяпали. Полез было драться, но пассажиры остановили. Тем более, что палец совершенно не оттяпали, а просто немного захватили зубами. И крови-то почти не было – не больше полстакана. Началась легкая перебранка. Военный говорит:
– Я, – говорит, – ну, просто пошутил. Если бы, говорит, я вам язык оторвал или что другое, тогда кусайте меня, а так, говорит, я не согласен. Я, говорит, военнослужащий и не могу дозволить пассажирам отгрызать свои пальцы.
Фекла Тимофеевна говорит:
– Ой! Если бы ты мне за язык взялся, я бы тебе полную кисть руки оттяпала. Я не люблю, когда меня за язык хватают.
Начала тут Фекла Тимофеевна на пол сплевывать, дескать, может, и палец-то, черт знает, какой грязный и, черт знает, за что брался – нельзя же такие вещи строить – негигиенично.
Но тут ихняя дискуссия была нарушена – подъехали к Ленинграду.
Фекла Тимофеевна еще слегка полаялась со своим военным и пошла на Щукин.
Гримаса нэпа
На праздники я, обыкновенно, в Лугу езжу. Там, говорят, воздух очень превосходный – сосновый и еловый. Против бронхита хорошо помогает. Врачи так говорят. Я не знаю. Не думаю.
Главное, что в Лугу ездить – сущее наказание. Народу больно много. Пихаются. На колени садятся без разрешения. Корзинки и тючки на головы ставят. Не только бронхит – скарлатину получить можно.
Прошлый раз по пути из Луги на какой-то станции, несмотря на форменное переполнение, в вагон еще какой-то тип влазит. Нестарый еще. С усиками. Довольно франтовато одетый. В русских сапогах. И с ним – старуха. Такая обыкновенная старуха с двумя тюками и с корзинкой.
Собственно, сначала эта старуха в вагон влезла со своим багажом. А за ней уж этот тип со своими усиками.
Старуха, значит, впереди идет – пробивается сквозь публику, а он за ней небрежной походкой. И все командует ей:
– Неси, – кричит, – ровней, корзинку-то. Просыпешь чего-то там такое… Становь теперича ее под лавку! Засупонивай, я говорю, ее под лавку. Ах, чертова голова! Узел-то не клади гражданам на колени. Клади временно на головы… Обожди, сейчас я подниму его на верхнюю полку. Фу-ты, я говорю, дьявол какой!
Только видят пассажиры – действия гражданина ненастоящие – форменное нарушение уголовного Кодекса Труда. Одним словом, пассажиры видят: нарушена норма в отношении старослужащего человека.
Некоторые начали вслух выражать свое неудовольствие, дескать, не пора ли одернуть, если он зарвался и кричит и командует одной прислугой. Где ж это возможно одной старухе узлы на головы ложить? Это же форменная гримаса нэпа.
Около окна просто брожение среди публики началось.
– Это, – говорят, – эксплоатация трудящихся! – Нельзя же так кричать и командовать на глазах у публики. – Это унижает ейное старушечье достоинство.
Вдруг один, наиболее из всех нервный, гражданин подходит до этого, который с усиками, и берет его прямо за грудки.
– Это, – говорит, – невозможно допущать такие действия. Это издевательство над несвободной личностью. Это форменная гримаса нэпа.
То есть, когда этого нового взяли за грудки, он побледнел и откинулся. И только потом начал возражать.
– Позвольте, – говорит, – может быть, никакой гримасы нету? Может быть, это я с моей мамашей в город Ленинград еду? Довольно, – говорит, – оскорбительно слушать подобные слова в нарушении Кодекса.
Тут среди публики некоторое замешательство произошло. Некоторый конфуз: дескать вмешались не в свои семейные дела. Прямо неловко. Оказывается, это всего-навсего мамаша.
Наиболее нервный человек не сразу, конечно, сдался.
– А пес, – говорит, – ее разберет! На ней афиши не наклеено – мамаша или папаша. Тогда объявлять надо при входе.
Но после сел у своего окна и говорит:
– Извиняюсь все-таки. Мы не знали, что это ваша преподобная мамаша. Мы подумали как раз, знаете, другое. Мол, это, подумали, домашняя прислуга. Тогда извиняемся.
До самого Ленинграда который с усиками оскорблялся задним числом за нанесенные ему обиды.
– Это, – говорит, – проехаться не дадут – сразу беруть за грудки. Затрагивають, у которых, может быть, билеты есть? Положите, мамаша, ногу на узел – унести могуть… Какие такие нашлись особенные… А, может, я сам с 17 года живу в Ленинграде.
Другие пассажиры сидели молча и избегали взгляда этого оскорбленного человека.
Мещанский уклон
Этот случай окончательно может доконать человека.
Василия Тарасовича Растопыркина, – Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного черт знает с какого года, – выкинули давеча с трамвайной площадки.
Больше того – мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухвативши за нее двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер-стрелочник стягивали.
Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров.
Конечно, слов нет, одет был Василий Тарасович не во фраке. Ему, знаете, нету времени фраки и манжетки на грудь надевать. Он, может, в пять часов шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему трудно.
И не может он, в виду скромной зарплаты, автомобили себе нанимать для разъездов и приездов. Ему автомобили – не по карману. Ему бы на трамвае проехаться – и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!
А пошабашил Василий Тарасович в пять часов. В пять часов он пошабашил, взял, конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к дому.
Пошел себе к дому и думает:
«Цельный день, – думает, – лазию по стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу иттить пешком. Дай, – думает, – сяду на трамвай, как уставший пролетарий».
Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай № 6. Василий Тарасович просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.
Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты – не блестела. И в ведрышко – раз в нем краска – нельзя свои польты окунать. И которая дама сунула туда руку – сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие предметы!
Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович, действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал. Речь – не об этом. Речь – о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае, решительно взбунтовались как раз именно насчет костюма.
– То есть, – говорят, – не можно к нему прикоснуться, совершенно, то есть, отпечатки бывают.
Василий Тарасович резонно отвечает:
– Очень, – говорит, – то есть, понятно, – раз масляная краска на олифе, то отпечатки завсегда случаются. Было бы, – говорит, – смертельно удивительно, если б без отпечатков.
Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все свои звонки и вагон останавливает.
Останавливает вагон и хамским голосом просит сойти Василия Тарасовича.
Василий Тарасович говорит:
– Трамвай для публики, или публика для трамвая, – это же, – говорит, – понимать надо. А я, – говорит, – может, в пять часов шабашу. Может, я маляр?
Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина сымают, как сукина сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об полустойку и высаживают.
Со стремянкой уж и в вагоне проехаться нельзя! До чего докатились!
Прелести культуры
Всегда я симпатизировал центральным убеждениям.
Даже вот, когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп так нэп. Вам видней.
Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.
И, действительно, при военном коммунизме куда как было свободней в отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться – сиди в чем пришел. Это было достижение.
А вопрос культуры – это собачий вопрос. Хотя бы насчет того же раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней отличается – красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то у нас иногда выходит боком.
Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на днях встретили меня на улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить – не помню.
Встречают и уговаривают. Горло, говорят, Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете. Идемте лучше сегодня в театр. Спектакль – «Грелка».
И, одним словом, уговорили меня пойти в театр – провести культурно вечер.
Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты по рубль тридцать. Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.
– Польта, – говорят, – сымайте.
Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта. А я, конечно, стою в раздумье. Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето. Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымать как-то неловко. «Прямо, – думаю, – срамота может сейчас произойти». Главное – рубаха нельзя сказать, что грязная. Рубаха не особо грязная. Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. «Срамота, – думаю, – с такой крупной пуговицей в фойе идти».
Я говорю своим:
– Прямо, – говорю, – товарищи, не знаю, чего и делать. Я сегодня одет неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка опять же грубая.
Товарищ Локтев говорит:
– Ну, покажись.
Расстегнулся я. Показываюсь.
– Да, – говорит, – действительно, видик…
Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:
– Я, – говорит, – лучше домой пойду. Я, – говорит, – не могу, чтоб кавалеры в одних рубахах рядом с мной ходили. Вы бы, – говорит, – еще подштанники поверх штанов пристегнули. Довольно, – говорит, – вам неловко в таком отвлеченном виде в театры ходить.
Я говорю:
– Я не знал, что я в театры хожу, – дура какая. Я, может, пиджаки редко надеваю. Может, я их берегу, – что тогда?
Стали мы думать, чего делать. Локтев, собака, говорит:
– Вот чего. Я, – говорит, – Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку дам. Одевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко.
Расстегнул он свой пиджачок, стал щупать и шарить внутри себя.
– Ой, – говорит, – мать честная, я, – говорит, – сам сегодня не при жилетке. Я, – говорит, – тебе лучше сейчас галстук дам, все-таки поприличней. Привяжи на шею и ходи, будто тебе жарко.
Дама говорит:
– Лучше, – говорит, – я, ей-богу, домой пойду. Мне, – говорит, – дома как-то спокойней. А то, – говорит, – один кавалер чуть не в подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, – говорит, – Василий Митрофанович в пальто попросит пойти.
Просим и умоляем, показываем союзные книжки – не пущают.
– Это, – говорят, – не девятнадцатый год в пальто сидеть.
– Ну, – говорю, – ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.
Но как подумаю, что рубль тридцать заплачено, не могу идти – ноги не идут к выходу. Локтев, собака, говорит:
– Вот чего. Ты, – говорит, – подтяжки отстегни, – пущай их дама понесет заместо сумочки. А сам валяй как есть: будто у тебя это летняя рубашка «апаш», и тебе, одним словом, в ней все время жарко.
Дама говорит:
– Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, – говорит, – не для того в театры хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам несет или в карман себе сунет.
Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын. А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика смотрит. Дама отвечает:
– Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.
А мне скоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не слушаются – сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.
После приводим себя в порядок и садимся на места.
Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнастикой занимался.
Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию. Объясняют насчет меня. Дамам, говорят, противно на ночные рубашки глядеть. Это, говорят, их шокирует. Кроме того, говорят, он все время вертится, как сукин сын.
Я говорю:
– Я верчусь от холода. Посидите-ка сами в одной рубахе. А я, – говорю, – братцы, и сам не рад. Что же сделать?
Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть. После отпускают.
– А теперь, – говорят, – придется трешку по суду отдать.
Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности…
Лимонад
Я, конечно, человек непьющий.
Ежели другой раз и выпью, то мало – так, приличия ради или славную компанию поддержать. Больше как две бутылки мне враз нипочем не употребить. Здоровье не дозволяет. Один раз, помню, в день своего бывшего ангела, я четверть выкушал.
Но это было в молодые, крепкие годы, когда сердце отчаянно в груди билось и в голове мелькали разные мысли.
А теперь старею.
Знакомый ветеринарный фельдшер, товарищ Птицын, давеча осматривал меня и даже, знаете, испугался. Задрожал.
– У вас, – говорит, – полная девальвация. Где, – говорит, – печень, где мочевой пузырь, распознать, – говорит, – нет никакой возможности. Очень, – говорит, – вы сносились.
Хотел я этого фельдшера побить, но после остыл к нему. Дай, думаю, сперва к хорошему врачу схожу, удостоверюсь. Врач никакой девальвации не нашел.
– Органы, – говорит, – у вас довольно в аккуратном виде. И пузырь, – говорит, – вполне порядочный и не протекает. Что касается сердца – очень еще отличное, даже, – говорит, – шире, чем надо. Но, – говорит, – пить им перестаньте, иначе очень просто смерть может приключиться.
А помирать, конечно, мне неохота. Я жить люблю. Я человек еще молодой. Мне только-только в начале нэпа сорок три года стукнуло. Можно сказать, в полном расцвете сил и здоровья. И сердце в груди широкое. И пузырь, главное, не протекает. С таким пузырем жить да радоваться. Надо, думаю, в самом деле пить бросить. Взял и бросил.
Не пью и не пью. Час не пью, два не пью. В пять часов вечера пошел, конечно, обедать в столовую.
Покушал суп. Начал вареное мясо кушать – охота выпить. Заместо, думаю, острых напитков попрошу чего-нибудь помягче – нарзану или же лимонаду. Зову.
– Эй, – говорю, – который тут мне порции подавал, неси мне, куриная твоя голова, лимонаду.
Приносят, конечно, мне лимонаду на интеллигентном подносе. В графине. Наливаю в стопку.
Пью я эту стопку, чувствую: кажись, водка. Налил еще. Ей-богу, водка. Что за черт! Налил остатки – самая настоящая водка.
– Неси, – кричу – еще!
Вот, думаю, поперло-то!
Приносит еще.
Попробовал еще. Никакого сомнения не осталось – самая натуральная.
После, когда деньги заплатил, замечание все-таки сделал.
– Я, – говорю, – лимонаду просил, а ты чего носишь, куриная твоя голова?
Тот говорит:
– Так что это у нас завсегда лимонадом зовется. Вполне законное слово. Еще с прежних времен… А натурального лимонаду, извиняюсь, не держим – потребителя нету.
– Неси, – говорю, – еще последнюю.
Так и не бросил. А желание было горячее. Только вот обстоятельства помешали. Как говорится – жизнь диктует свои законы. Надо подчиняться.
Часы
Главное – Василий Конопатов с барышней ехал. Поехал бы он один – все обошлось бы славным образом. А тут черт дернул Васю с барышней на трамвае выехать.
И. главное, как сложилось все дефективно! Например, Вася и привычки никогда не имел по трамваям ездить. Всегда пёхом пёрся. То есть случая не было, чтоб парень в трамвай влез и добровольно гривенник кондуктору отдал.
А тут нате вам – манеры показал. Мол, не угодно ли вам, дорогая барышня, в трамвае покататься? К чему, дескать, туфлями лужи черпать?
Скажи на милость, какие великосветские манеры!
Так вот, влез Вася Конопатов в трамвай и даму за собой впёр. И мало того что впёр, а еще и заплатил за нее без особого скандалу.
Ну, заплатил – и заплатил. Ничего в этом нет особенного. Стой, подлая душа, на месте, не задавайся. Так нет, начал, дьявол, для фасона за кожаные штуки хвататься. За верхние держатели. Ну и дохватался.
Были у парня небольшие часы – сперли.
И только сейчас тут были. А тут вдруг хватился, хотел перед дамой пыль пустить – часов и нету. Заголосил, конечно.
– Да что ж это, – говорит. – Раз в жизни в трамвай попрешься, и то трогают.
Тут в трамвае началась, конечно, неразбериха. Остановили вагон. Вася, конечно, сразу на даму свою подумал, не она ли вообще увела часы. Дама – в слезы.
– Я, – говорит, – привычки не имею за часы хвататься.
Тут публика стала наседать.
– Это. – говорит, – нахальство на барышню тень наводить.
Барышня отвечает сквозь слезы:
– Василий, – говорит, – Митрофанович, против вас я ничего не имею. Несчастье, – говорит, – каждого человека пригинает. Но, – говорит, – пойдемте, прошу вас, в угрозыск. Пущай там зафиксируют, что часы – пропажа. И, может, они, слава богу, найдутся.
Василий Митрофанович отвечает:
– Угрозыск тут ни при чем. А что на вас я подумал – будьте любезны, извините. Несчастье, это действительно, человека пригинает.
Тут публика стала выражаться. Мол, как это можно? Если часы – пропажа, то обязательно люди в угрозыск ходят и заявляют.
Василий Митрофанович говорит:
– Да мне, – говорит, – граждане, прямо некогда и. одним словом, неохота в угрозыск идти. Особых делов, – говорит, – у меня там нету. Это, – говорит, – не обязательно идти.
Публика говорит:
– Обязательно. Как это можно, когда часы – пропажа. Идемте, мы свидетели.
Василий Митрофанович отвечает:
– Это насилие над личностью.
Однако все-таки пойти пришлось.
И что бы вы, милые мои, думали? Зашел парень в угрозыск, а оттуда не вышел. Так-таки вот и не вышел. Застрял там. Главное – пришел парень со свидетелями, объясняет.
Ему говорят:
– Ладно, найдем. Заполните эту анкету. И объясните, какие часы.
Стал парень объяснять и заполнять – и запутался.
Стали его спрашивать, где он в девятнадцатом году был. Велели показать большой палец. Ну и конченое дело. Приказали остаться и не удаляться. А барышню отпустили.
И подумать, граждане, что творится! Человек в угрозыск не моги зайти. Заметают.
Рабочий костюм
Вот, граждане, до чего дожили!
Рабочий человек и в ресторан не пойди – не впущают. На рабочий костюм косятся. Грязный, дескать, очень для обстановки.








