Текст книги "Михаил Зощенко"
Автор книги: Михаил Зощенко
Жанры:
Сатира
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц)
Травы были пахучие и высокие, под брюхо лошади. От ветра они шебуршали сладостно, будто осока осенью, и припадали к земле, кланяясь. Пахло землей и навозом приторно и тягуче.
У костра сидели два мужика и разговаривали.
– У-у, лешаки! – тихо сказал Савоська Мелюзга и матерно сплюнул в сторону.
Другой мужик, тоже Савоська, по прозвищу Савоська Ли-юн-чань, поправил костер и сказал строго:
– Да. Скажу я тебе, парень… Привязали мы этих человеков к деревьям… За одну ногу, скажем, к одной верхушке, за другую к другой и отпустили. А кишка, парень, дело гонкое, кишка от натуги непременно рвется…
Савоська Мелюзга потянулся у костра и сказал глухо:
– Врешь?.. Ну, а как ты, парень, про бога думаешь? А?
– Не знаю, – строго ответил Савоська. – Кучея его знат. Про бога и, скажем, про праведную землю не могу тебе, парень, ничего сказать. Не знаю. Про большевиков, скажем, знаю. Сёдни слышал. Про Ленина тоже люди бают разное…
Серая большая овчарка с шумом сорвалась с места и кинулась в темноту. Шебуршали травы сладостно, будто человечьи кости осенью… (Кто сыграет в эти кости?)
Ах, травы, травы! Горючий песок! Нерадостны прохожему голубые пески, цветные ветра, кружевные травы.
Послышались шаги, и к костру подошел человек тонкий. будто киргизская лучина строганая, и сказал сурово:
– Здорово, братаны! Как у вас тут насчет бога? А?
Савоська Мелюзга засмеялся матерно и сказал:
– Садись, лешай. Угощайся. Наварили сёдни на Маланьину свадьбу.
Прохожий сел, посмотрел в котел и глухо сказал:
– А ведь меня, парень, тоже Савоськой звать…
– Ах, стерва! – тихо удивился Савоська Мелюзга и лег на шинель.
– Люди бают, – начал Савоська Мелюзга, – места энти быдто не простые, названье им быдто дадено бывшим князем Рюриком. Кружевные травы – названье им дадено.
Прохожий снял с плеча берданку и выстрелил в воздух. Сумрачным гулом покатилось по лесам и степям, пригнулись травы еще ниже к земле, и из-за деревьев испуганно вышла луна.
– Это я в бога, – просто сказал прохожий и матерно улыбнулся.
Запахло кружевными травами сладостно и тягуче.
Нa Корнея Чуковского
О Бор. Пильняке
I
«Пришла тихая любовь…»
«Я люблю Алексея…»
«Мое сердце колотится любовью…»
«Наталья необыкновенная, нынче революция, когда вы будете моей?»
Поразительно! Загадочно! И откуда у писателя столько чувства? И как это до сих пор никто не заметил?
II
Возьмите любой рассказ Пильняка. Главное занятие героев – любовь. Все любят. Все изнемогают от любви.
«…Ребята ловили девок, обнимали, целовали, мяли…»
«Леонтьевна кричит: – Спать не дают, лезут к нераздетой женщине…»
И все-то у писателя любовь. Даже звери изнемогают от любовной страсти.
«…Самец бросился к ней, изнемогая от страсти».
«…Волк тихо подошел к оврагу».
Такая уж у писателя провинциальная эротика! Попробуйте отнять это чувство – от писателя ничего не останется.
III
Теперь самое главное.
Посмотрим, как Пильняк относится к религии… Перелистываю первый попавшийся рассказ.
«…Осенью Марина забеременела…»
«..Женщину нужно разворачивать, как конфетку…»
«…Облако было похоже на женскую грудь…»
«…Волк подошел к оврагу…»
Нет! Ни словечка о религии! Он писатель-атеист. И как это я до сих пор не заметил? Но позвольте, что это? Да так ли я читаю? Я даже подумал: уж не ослеп ли я? Уж не поступил ли в студию Дункан?
«…Танька коренастая босая». «…Старик босой». «…Шлепая босыми ногами». И даже какой-то мужик в розовых портах босой. И все-то у негр босые. Кажется, отними у него босых – и ничего больше не останется.
Но зачем же. зачем же, зачем все босые?
IV
Необыкновенно! Непостижимо! Какая-то босонология! Какой-то невероятный мир босых! Некуда спрятаться от босых ног.
Аганька босая.
Прохожий босой.
Даже генерал, наверное, босой или сапоги сейчас снимет. Я даже подумал: уж не снять ли и мне сапоги?
Но снимай не снимай – ничего не изменится. Такая уж у писателя идеология. Любой мужик у него босой, а если не босой, то пьяница или колдун. И поразительное явление: как только на одну секундочку появляется человек в сапогах, все герои в один голос кричат: «Довольно! Бейте его! Перестаньте! Снимай сапоги!»
«Сапоги снимай, на печь полезай!» – говорит Егорка Арине в повести «Голый год».
Волк подошел к оврагу…
V
Теперь попробуем полюбить Пильняка.
Он талантлив очаровательно. Он писатель любви и босых ног. Он, воистину, писатель любви и революции. Он весь в революции.
Современнейший из современных писателей.
На себя
Слоновое приключение
Жил я, запомнил, в деревне деревне Большие Кабаны. Дом каменный строил. Ладно. Строил.
Навез кирпичей. Телеграмма: началась германская кампания – пожалуйте бриться.
Сбросил я кирпичи в сторону, собрал свое рухлядишко (штаны кой-какие) и пошел тихонько.
Только иду я лесом – слон на мене.
Ах ты, думаю, так твою так. Да. Слон.
А он хоботьем крутит и гудит это ужасно как.
Очень я испугался, задрожал, а он думает, что это тигр задрожал, и гудит еще пуще.
Оглянулся я по сторонам, поблевал малехонько, смотрю – канава. Лег я в канаву и дышу не шибко.
Только лежу не шибко – лягуха зелененькая за палец меня чавкает.
Ах ты, думаю, так твою так. Лягуха. А она все чавкает.
– Ты что ж это, – вспрашиваю, – за палец-то мене, дура, чавкаешь?
А она ужасно так испугалась и на верех. Я за ней на ве-рех. а в полшаге – мертвое тело. Лежит и на мене глядит.
Поблевал я малехонько и задрожал.
Только дрожу – смотрю, передо мной германский фронт.
11у, думаю, началась кампания – пожалуйте бриться.
Только я так подумал, прилег на фронт – великий князь мене к себе кличут.
Поблевал я малехонько, а он такое:
– Очень, – говорит, – ты героический, человек, становись, например, ко мне придворным паликмахером.
Стал я к нему придворным паликмахером, цельные сутки, например, его брею, а он восхищается, и все ему мало.
Только вдруг взбегает человек:
– Перестаньте, – кричит, – бриться. Произошла, – говорит, – февральская революция.
Оглянулся я по сторонам, поблевал малехонько и тихонько вышел.
НАД КЕМ СМЕЕТЕСЬ?


От составителя
В конце 20-х годов Михаил Зощенко был – без преувеличения – самым знаменитым русским писателем. Популярность его была безгранична. Сочинения Зощенко под гомерический хохот тысяч зрителей читали с эстрады знаменитейшие артисты. Где-то в провинции постоянно обнаруживался самозванец, выдававший себя за писателя Зощенко, дабы, пользуясь его славой, срывать разнообразные цветы удовольствия.
Да, это была самая настоящая слава, которую даже величайшим из великих нечасто доводилось обрести при жизни.
Эту громкую славу писателю принесли его короткие рассказы и фельетоны.
Говоря о них, Зощенко иронически называл их мелкой, неуважаемой формой» литературы, с которой обычно связывают «самые плохие литературные традиции». Это была шпилька в адрес традиционного представления об иерархии жанров, согласно которому повесть относится к более высокому жанру, чем короткий рассказ, а фельетон и вовсе должен быть помещен на самой низшей ступени этой иерархической лестницы.
Самому Зощенко такой подход был бесконечно чужд, даже враждебен. И он не раз высказывался на эту тему со всей присущей ему прямотой и определенностью. Например. вот так:
«Относительно моей литературной работы сейчас среди критиков происходит некоторое замешательство.
Критики не знают, куда собственно меня причислить – к высокой литературе или к литературе мелкой, недостойной, быть может, просвещенного внимания критики.
А так как большая часть моих вещей сделана в неуважаемой форме – журнального фельетона и коротенького рассказа, то и судьба моя обычно предрешена…
В высокую литературу я не собираюсь лезть. В высокой литературе и так достаточно писателей.
Но когда критики, а это бывает, часто, делят мою работу на две части: вот, дескать, мои повести – это действительно высокая литература, а вот эти мелкие рассказики журнальная юмористика, сатирикон, собачья ерунда, – это неверно.
И повести и мелкие рассказы я пишу одной и той же рукой. И у меня нет такого тонкого разделения: вот, дескать, сейчас я напишу собачью ерунду, а вот – повесть для потомства». («О себе, о литературе и о своей работе»).
Я склонен рассматривать этот иронический выпад как эстетическое завещание писателя, из которого я старался исходить, составляя этот том.
Исходя из этого «эстетического завещания», я отказался от традиционного подразделения коротких зощенковских новелл на рассказы» и фельетоны». Руководствовался я при этом еще и тем соображением, что грань между рассказом и фельетоном у Зощенко, как правило, весьма условна и, в сущности, неразличима. Сам он постоянно одни и те же свои юмористические истории публиковал сперва под рубрикой «Фельетоны», а потом, в более поздних изданиях, переводил их в разряд «Рассказов».
Нищий
Повадился ко мне один нищий ходить.
Парень это был здоровенный: ногу согнет – портки лопаются, и к тому же нахальный до невозможности. Он стучал в мою дверь кулаками и говорил не как принято: «подайте, гражданин», а:
– Нельзя ли, гражданин, получить безработному!
Подал я ему раз, другой, третий. Наконец говорю:
– Вот, братишка, получай пять рублей и отстань, сделай милость. Работать мешаешь… Раньше как через неделю на глаза не показывайся.
– Ладно, – сказал нищий, рассматривая на свет полученные деньги. – Пускай так. Значит, это за неделю вперед? Хорошо-с, прощайте…
Через неделю ровно нищий снова заявился. Он поздоровался со мной, как со старым знакомым, за руку. Спросил, чего пишу и сколько я получаю за работу – поденно или как.
Я дал ему пятерку, он кивнул мне головой, потряс мою руку и ушел.
И всякую неделю, по пятницам, приходил он ко мне, получал свою пятерку, жал мне руку и уходил. Иногда, впрочем, присаживался на кровать и интересовался политическими новостями и литературой.
А раз как-то. получив деньги, он помялся у двери и сказал:
– Прибавить, гражданин, нужно. По курсу чтобы… Невыгодно мне… Рубль падает…
Я посмеялся над его нахальством, но прибавил:
– Вот, – говорю, – еще два рубля – не могу больше.
– Ну что ж, – говорит, – пущай так. Ладно.
Он спрятал деньги в карман, поговорил со мной о финансах Республики и ушел, громко стуча американскими сапожищами.
Наконец, на днях это было, он приходит ко мне. Денег у меня не было.
– Нету, – говорю, – братишка, сейчас. Извини. В другой раз зайди.
– Как – говорит, – в другой раз? Договор дороже денег… Плати сейчас.
– Да как же. – говорю, – ты можешь требовать?
– Да нет, плати сейчас. Я, – говорит, – не согласен ждать. Я, – говорит, – могу в инспекцию заявить. Нынче вас за это не погладят по головке… Довольно.
Посмотрел я на него – нет, не шутит. Говорит серьезно, обидчиво, кричать даже начал на меня.
– Послушай, – говорю, – дурья голова, сам посуди, ну можешь ли ты с меня требовать?
– Да нет, – говорит, – ничего не знаю. Пущай тогда инспекция разбирается.
Занял я у соседа семь рублей – дал нищему. Он взял деньги и, не прощаясь, даже не кивнув мне головой, ушел.
Больше он ко мне не приходил – наверное, обиделся.
Агитатор
Сторож авиационной школы Григорий Косоносов поехал в отпуск в деревню.
– Ну что ж, товарищ Косоносов, – говорили ему приятели перед отъездом, – поедете, так уж вы, тово. поагитируйте в деревне-то. Скажите мужичкам: вот, мол, авиации развивается… Может, мужички на аэроплан сложатся.
– Это будьте уверены, – говорил Косоносов. – поагитирую. Что другое, а уж про авиацию, не беспокойтесь, скажу.
В деревню приехал Косоносов осенью и в первый же день приезда отправился в совет.
– Вот, – сказал, – желаю поагитировать. Как я есть приехадши из города, так нельзя ли собрание собрать?
– Что ж, – сказал председатель, – валяйте, завтра соберу мужичков.
На другой день председатель собрал мужичков у пожарного сарая.
Григорий Косоносов вышел к ним, поклонился и, с непривычки робея, начал говорить дрожащим голосом.
– Так вот, этово… – сказал Косоносов, – авияция, товарищи крестьяне… Как вы есть народ, конечно, темный, то, этово, про политику скажу… Тут, скажем, Германия, а тут Керзон. Тут Россия, а тут… вообще…
– Это ты про что, милый? – не поняли мужички.
– Про что? – обиделся Косоносов. – Про авияцию я. Развивается, этого, авияция… Тут Россия, а тут Китай.
Мужички слушали мрачно.
– Не задерживай! – крикнул кто-то сзади.
– Я не задерживаю, – сказал Косоносов. – Я про авияцию… Развивается, товаршци крестьяне. Ничего не скажу против. Что есть, то есть. Не спорю…
– Непонятно! – крикнул председатель. – Вы, товарищ, ближе к массам…
Косоносов подошел ближе к толпе и, свернув козью ножку, снова начал:
– Так вот, этово, товарищи крестьяне… Строят еропланы и летают после. По воздуху то есть. Ну, иной, конечно. не удержится – бабахнет вниз. Как это летчик товарищ Ермилкин. Взлететь взлетел, а там как бабахнет, аж кишки врозь…
– Не птица ведь, – сказали мужики.
– Я же и говорю, – обрадовался Косоносов поддержке, – известно – не птица. Птица – та упадет, ей хоть бы хрен – отряхнулась и дальше… А тут накось, выкуси… Другой тоже летчик, товарищ Михаил Иваныч Попков. Полетел, все честь честью, бац – в моторе порча… Как бабахнет…
– Ну? – спросили мужики.
– Ей-богу. А то один на деревья сверзился. И висит, что маленький. Испужался, блажит, умора… Разные бывают случаи. А то раз у нас корова под пропеллер сунулась. Раз-раз, чик-чик – и на кусочки. Где роги, а где вообще брюхо – разобрать невозможно… Собаки тоже, бывает, попадают.
– И лошади? – спросили мужики. – Неужто и лошади, родимый, попадают?
– И лошади, – сказал Косоносов. – Очень просто.
– Ишь, сволочи, вред им в ухо, – сказал кто-то. – До чего додумались! Лошадей крошить… И что ж, милый, развивается это?
– Я же и говорю, – сказал Косоносов, – развивается, товарищи крестьяне… Вы, этово, соберитесь миром и жертвуйте.
– Это на что же, милый, жертвовать? – спросили мужики.
– На ероплан, – сказал Косоносов.
Мужики, мрачно посмеиваясь, стали расходиться.
Беда
Егор Иваныч, по фамилии Глотов, мужик из деревни Гнилые Прудки, два года копил деньги на лошадь. Питался худо, бросил махорку, а что до самогона, то забыл, какой и вкус в нем. То есть как ножом отрезало – не помнит Егор Иваныч, какой вкус, хоть убей.
А вспомнить, конечно, тянуло. Но крепился мужик.
Очень уж ему нужна была лошадь.
«Вот куплю, – думал, – лошадь и клюкну тогда. Будьте покойны».
Два года копил мужик деньги и на третий подсчитал пои капиталы и стал собираться в путь.
А перед самым уходом явился к Егору Иванычу мужик и соседнего села и предложил купить у него лошадь. Но Егор Иваныч предложение это отклонил. И даже испугался.
– Что ты, батюшка! – сказал он. – Я два года солому жрал – ожидал покупки. А тут накося – купи у него лошадь. Это вроде как и не покупка будет… Нет, не пугай меня, браток. Я уж в город лучше поеду. По-настоящему чтобы.
И вот Егор Иваныч собрался. Завернул деньги в портянку, натянул сапоги, взял в руки палку и пошел.
А на базаре Егор Иваныч тотчас облюбовал себе лошадь.
Была эта лошадь обыкновенная, мужицкая, с шибко раздутым животом. Масти она была неопределенной – вроде сухой глины с навозом.
Продавец стоял рядом и делал вид, что он ничуть не заинтересован, купят ли у него лошадь.
Егор Иваныч повертел ногой в сапоге, ощупал деньги и. любовно поглядывая на лошадь, сказал:
– Это что ж, милый, лошадь-то, я говорю, это самое, продаешь али нет?
– Лошадь-то? – небрежно спросил торговец. – Да уж продаю, ладно. Конечно, продаю.
Егор Иваныч тоже хотел сделать вид, что он не нуждается в лошади, но не утерпел и сказал, сияя:
– Лошадь-то мне, милый, вот как требуется. До зарезу нужна мне лошадь. Я, милый ты мой, три года солому жрал, прежде чем купить ее. Вот как мне нужна лошадь… А какая между тем цена будет этой твоей лошади? Только делом говори.
Торговец сказал цену, а Егор Иваныч, зная, что цена эта не настоящая и сказана, по правилам торговли, так, между прочим, не стал спорить. Он принялся осматривать лошадь. Он неожиданно дул ей в глаза и в уши, подмигивая, прищелкивая языком, вилял головой перед самой лошадиной мордой и до того запугал тихую клячу, что та, невозмутимей! до сего времени, начала тихонько лягаться, не стараясь, впрочем, попасть в Егор Иваныча.
Когда лошадь была осмотрена, Егор Иваныч снова ощупал деньги в сапоге и, подмигнув торговцу, сказал:
– Продается, значится… лошадь-то?
– Можно продать, – сказал торговец, несколько обижаясь.
– Так… А какая ей цена-то будет? Лошади-то?
Торговец сказал цену, и тут начался торг.
Егор Иваныч хлопал себя по голенищу, дважды снимал сапог, вытаскивая деньги, и дважды надевал снова, божился, вытирал рукой слезы, говорил, что он шесть лет лопал солому и что ему до зарезу нужна лошадь – торговец сбавлял цену понемногу. Наконец в цене сошлись.
– Бери уж, ладно, – сказал торговец. – Хорошая лошадь. И масть крупная, и цвет, обрати внимание, какой заманчивый.
– Цвет-то… Сомневаюсь я, милый, в смысле лошадиного цвету, – сказал Егор Иваныч. – Неинтересный цвет… Сбавь немного.
– А на что тебе цвет? – сказал торговец. – Тебе что, пахать цветом-то?
Сраженный этим аргументом, мужик оторопело посмотрел на лошадь, бросил шапку наземь, задавил ее ногой и крикнул:
– Пущай уж, ладно!
Потом сел на камень, снял сапог и вынул деньги. Он долго и с сожалением пересчитывал их и подал торговцу, слегка отвернув голову. Ему было невыносимо смотреть, как скрюченные пальцы разворачивали его деньги.
Наконец торговец спрятал деньги в шапку и сказал, обращаясь уже на «вы»:
– Ваша лошадь… Ведите…
И Егор Иваныч повел. Он вел торжественно, цокал языком и называл лошадь Маруськой. И только когда прошел площадь и очутился на боковой улице, понял, какое событие произошло в его жизни. Он вдруг скинул с себя шапку и в восторге стал давить ее ногами, вспоминая, как хитро и умно он торговался. Потом пошел дальше, размахивая от восторга руками и бормоча:
– Купил!.. Лошадь-то… Мать честная… Опутал его… торговца-то…
Когда восторг немного утих, Егор Иваныч, хитро смеясь себе в бороду, стал подмигивать прохожим, приглашая их взглянуть на покупку. Но прохожие равнодушно проходили мимо.
«Хоть бы землячка для сочувствия… Хоть бы мне землячка встретить», – подумал Егор Иваныч.
И вдруг увидел малознакомого мужика из дальней деревни.
– Кум! – закричал Егор Иваныч. – Кум, поди-кось поскорей сюда!
Черный мужик нехотя подошел и. не здороваясь, посмотрел на лошадь.
– Вот… Лошадь я, этово, купил! – сказал Егор Иваныч.
– Лошадь, – сказал мужик и, не зная, чего спросить, добавил: – Стало быть, не было у тебя лошади?
– В том-то и дело, милый, – сказал Егор Иваныч, – не было у меня лошади. Если б была, не стал бы я трепаться. Пойдем, я желаю тебя угостить.
– Вспрыснуть, значит? – спросит земляк, улыбаясь. – Можно. Что можно, то можно… В «Ягодку», что ли?
Егор Иваныч качнул головой, хлопнул себя по голенищу и повел за собой лошадь. Земляк шел впереди.
Это было в понедельник. А в среду утром Егор Иваныч возвращался в деревню. Лошади с ним не было. Черный мужик провожал Егор Иваныча до немецкой слободы.
– Ты не горюй. – говорил мужик. – Не было у тебя лошади, да и эта не лошадь. Ну, пропил – эка штука. Зато, браток, вспрыснул. Есть что вспомнить.
Егор Иваныч шел молча, сплевывая длинную желтую слюну. И только когда земляк, дойдя до слободы, стал прощаться, Егор Иваныч сказал тихо:
– А я, милый, два года солому лопал… Зря…
Земляк сердито махнул рукой и пошел назад.
– Стой! – закричал вдруг Егор Иваныч страшным голосом. – Стой! Дядя… милый!
– Чего надо? – строго спросил мужик.
– Дядя… милый… братишка, – сказал Егор Иваныч, моргая ресницами. – Как же это? Два года ведь солому зря лопал… За какое самое… За какое самое это… вином торгуют?
Земляк махнул рукой и пошел в город.
Жертва революции
Ефим Григорьевич снял сапог и показал мне свою ногу. На первый взгляд ничего в ней особенного не было. И только при внимательном осмотре можно было увидеть на ступне какие-то зажившие ссадины и царапины.
– Заживают, – с сокрушением сказал Ефим Григорьевич. – Ничего не поделаешь – седьмой год все-таки потел.
– А что это? – спросил я.
– Это? – сказал Ефим Григорьевич. – Это, уважаемый товарищ, я пострадал в Октябрьскую революцию. Нынче, когда шесть лет прошло, каждый, конечно, пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и и. мол, кровь проливал и собой жертвовал. Ну а у меня все-таки явные признаки. Признаки не соврут… Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой – я был жертвой революции. Я, уважаемый товарищ, был задавлен революционным мотором.
Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и. заворачивая ногу в портянку, продолжал:
– Да-с, был задавлен мотором, грузовиком. И не так чтобы как прохожий или там какая-нибудь мелкая пешка, по своей невнимательности или слабости зрения, напротив – я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы бывшего графа Орешина не знали?
– Нет.
– Ну так вот… У этого графа я и служил. В полотерах… Хочешь не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтобы с воском. А по мне, так наплевать – только расход липший. Хотя, конечно, блеск получается. А графы были очень богатые и в этом смысле себя не урезывали.
Так вот такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник, за четыре дня до революции, бежит ко мне ихний швейцар и зовет:
– Иди, – говорит, – кличут. У графа, – говорит, – кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо! А не то тебе голову отвернут.
Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу – и к ним. Прибегаю. Вваливаюсь, натурально, в комнаты. Гляжу – сама бывшая графиня бьется в истерике и по ковру пятками бьет.
Увидела она меня и говорит сквозь слезы:
– Ах, – говорит, – Ефим, комси-комса, не вы ли сперли мои дамские часики, девяносто шестой пробы, обсыпанные брильянтами?
– Что вы, – говорю, – что вы, бывшая графиня! На что, – говорю, – мне дамские часики, если я мужчина? Смешно. – говорю. – Извините за выражение.
А она рыдает.
– Нет, – говорит, – не иначе как вы сперли, комси-комса.
И вдруг входит сам бывший граф и всем присутствующим возражает:
– Я, – говорит, – чересчур богатый человек, и мне раз плюнуть и растереть ваши бывшие часики, но, – говорит, – это дело я так не оставлю. Руки, – говорит, – свои я не хочу пачкать о ваше хайло, но подам ко взысканию, комси-комса. Ступай, – говорит, – отселева.
Я, конечно, посмотрел в окно и вышел.
Пришел я домой, лег и лежу. И ужасно скучаю от огорчения. Потому что не брал я ихние часики.
И лежу я день и два – пищу перестал вкушать и все думаю, где могли быть эти обсыпанные часики.
И вдруг – на пятый день – как ударит меня что-то в голову.
Батюшки, думаю, да ихние часишки я же сам в кувшинчик с пудрой пихнул. Нашел на ковре, думал, медальон и пихнул.
Накину;: я сию минуту на себя пиджачок и, не покушав пике, побежал на улицу. А жил бывший граф на Офицерской улице.
И вот бегу я по улице, и берет меня какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и ироде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии? чего бы энто, думаю.
Спрашиваю у прохожих. Отвечают:
– Вчера произошла Октябрьская революция.
Поднажал я – и на Офицерскую.
Прибегаю к дому. Толпа. И тут же мотор стоит. И сразу меня как-то осенило: не попасть бы, думаю, под мотор. А мотор стоит… Ну ладно. Подошел я ближе, спрашиваю:
– Чего тут происходит?
А это, говорят, мы которых аристократов в грузовик сажаем и арестовываем. Ликвидируем этот класс.
И вдруг вижу я – ведут. Бывшего графа ведут в мотор. Растолкал я народ, кричу:
– В кувшинчике, – кричу, – часики ваши, будь они прокляты! В кувшинчике с пудрой.
А граф, стерва, нуль на меня внимания и садится.
Бросился я ближе к мотору, а мотор, будь он проклят, как зашуршит в тую минуту, как пихнет меня колесьями в сторону.
Ну думаю, есть одна жертва.
Тут Ефим Григорьевич опять снял сапог и стал с досадой осматривать зажившие метки на ступне. Потом снова надел сапог и сказал:
– Вот-с, уважаемый товарищ, как видите, и я пострадал в свое время и являюсь, так сказать, жертвой революции. Конечно, я не то чтобы этим задаюсь, но я не позволю никому над собой издеваться. А между прочим, председатель жилтоварищества обмеривает мою комнату в квадратных метрах, да еще тое место, где комод стоит, – тоже. Да еще издевается: под комодом, говорит, у вас расположено около полметра пола. А какие же это полметра, ежели это месте комодом занято? А комод – хозяйский.
Приятная встреча
Частный предприниматель Матвей Иванович Перетыкин вошел в купе мягкого вагона. Место у окна было занято. Какой-то бритый гражданин в кожаной фуражке сидел, облокотившись на подушку.
«Жаль. – подумал Перетыкин. – Придется ехать с этой личностью. Интересно знать – кто такой… Партийный, наверное… Фуражка кожаная, бритый… Ишь, развалился».
Перетыкин сел на диван. Гражданин в кожаной фуражке читал газету.
«Гм, – подумал Перетыкин, осматривая соседа, – комиссарствует… В мягких вагонах катается… Чулочки-то какие – лиловые… Какая-нибудь важная шишка».
– Виноват, – пробормотал бритый, протягивая ноги.
– Ничего-с, – сказал Матвей Иваныч. – Вы, товарищ, протяните удобней ноги… Мне ничего это, не мешает…
Бритый снова углубился в газету. Полчаса ехали молча.
– Извиняюсь, товарищ, – сказал вдруг Перетыкин, – вы изволите в Москву?
– В Москву…
– Так-с… Разрешите, уважаемый товарищ, полюбопытствовать, чего хорошего в газетах пишут? Я, знаете ли, последнее время воздухоплаванием интересуюсь…
– Что?
– Я, говорю, интересуюсь вопросами авиации… Не правда ли, уважаемый товарищ, это важнейший вопрос современной политики? И какое мощное явление, какой народный подъем: все фабрики, все учреждения, каждый гражданин – жертвует на воздушный флот… Годика через два мы будем обладать десятками тысяч аэропланов…
– М-м, – сказал незнакомец. Перетыкин приятно улыбнулся.
– С таким мощным флотом мы черт его знает что можем сделать. Мы можем любые условия продиктовать державам. Англию можем в кулак сжать. Ага, дескать, не нравятся вам звуки «Интернационала»? Ноты посылать? А не лгите ли, сто аэропланов с бомбами на вас пошлем?.. Хе-хе.
– Да, это верно…
– Еще бы не верно! – воскликнул Перетыкин. – Правительство гениально поступает… Обладая столь обширным флотом, мы…
Человек в кожаной фуражке беспокойно посмотрел на Перетыкина.
– Я извиняюсь, – сказал он, – вы давно изволите состоять в партии?..
– Я? – засмеялся Перетыкин. – Я, уважаемый товарищ, не состою в партии. Но я, уважаемый товарищ, так сказать, вполне на платформе… Я вот как увижу, например, кожаную фуражку – так совершенно дрожу от восхищения… Здоровый, крепкий народ…
– Да, да, – забормотал незнакомец, – совершенно верно…
– Да-с, – сказал Перетыкин восхищенно, – я, знаете ли, дорогой товарищ, еще с детства отличался склонностью к левым взглядам… На меня в училище пальцами даже показывали – вон, дескать, идет Перетыкин… То есть, так сказать, главный зачинщик и бунтовщик. Я даже раз, знаете ли, образ снял и спрятал в порты…
– Образ? – спросил незнакомец. – Вот у нас давеча в магазине тоже образ сняли…
– То есть как в магазине? – спросил Перетыкин. – Вы изволите состоять в каком-нибудь государственном треете?
– Да нет, – сказал незнакомец, – зачем в тресте?.. В магазине… Мы портерную держим…
– Портерную? Так вы, значит… Так вы тово… Непартийный? Чего же вы распелись?
– Кто распелся? – сказал бритый. – Это вы распелись… Флот, могущество!.. Подумаешь…
– Да и вы тоже хороши – поддакивает, как идиот… Уберите ваши паршивые ноги с дивана, или я проводника позову…
– Что? Паршивые ноги? Возьмите свои слова назад!
– Видал! – сказал Перетыкин, делая кукиш. – Думает – надел кожаную фуражку, так и государственный человек! Только в сомненье людей вводит… Идиот…
– Вы сами идиот! – сказал бритый. – Вы сами начали… Флот, Англию в кулак!.. Кого? Англию? Да Англия, ежели захочет, ногтем вас придавит… Флот! Подумаешь… Десяток паршивых аэропланов сделают и думают, что весь мир победили.
– Да, – сказал Перетыкин, – это верно. Да и сделают ли? Откуда они моторы возьмут?
– Вот именно, – сказал человек в кожаной фуражке, – откуда они возьмут? Сами, что ли, сделают?
– А если и сделают, – подхватил Перетыкин, – то куда они будут годны? Курам на смех. Давеча мой племянник поднимался с аэродрома за плату… Зря, говорит, деньги бросил. Кроме, говорит, крыльев – ни черта не видел. А другой, знаете ли, и крыльев не увидит – мотор трещит, стучит…
– Или еще тоже на колбасе поднимаются, – сказал бритый. – На Марсовом. Тоже зря деньги огребают. Ну, поднялся, а дальше что… Без мотора не уедешь.
– И вид, наверное, пустяковый с колбасы? – воскликнул Перетыкин.
– Да какой же вид! Смешно. Я Казанский собор вблизи могу рассмотреть. Чего я, как идиот, на колбасу полезу… Авиация тоже! Нельзя же так, господа!
– Вот именно! – воскликнул Перетыкин. – Пустяки затеяли с этой авиацией…
Через полчаса бритый гражданин спал, надвинув на глаза кожаную фуражку. Ноги бритого гражданина упирались в колени Перетыкина.
– Ничего-с, – бормотал Перетыкин, – вы протянитесь поудобнее… Очень приятно познакомиться… Очень приятная встреча!
Жених
На днях женился Егорка Басов. Взял он бабу себе здоровую, мордастую, пудов на пять весом. Вообще, повезло человеку.
Перед тем Егорка Басов три года ходил вдовцом – никто не шел за него. А сватался Егорка чуть не к каждой. Даже к хромой солдатке из Местечка. Да дело расстроилось из-за пустяков.
Об этом сватовстве Егорка Басов любил поговорить. При этом врал он неимоверно, всякий раз сообщая все новые и удивительные подробности.
Все мужики наизусть знали эту историю, но при всяком удобном случае упрашивали Егорку рассказать сначала, заранее давясь от смеха.
– Так как же ты, Егорка, сватался-то? – спрашивали мужики, подмигивая.
– Да так уж, – говорил Егорка, – обмишурился.
– Заторопился, что ли?
– Заторопился, – говорил Егорка. – Время было, конечно, горячее – тут и косить, тут и носить, и хлеб собирать. А тут, братцы мои, помирает моя баба. Сегодня она, скажем, свалилась, а завтра ей хуже. Мечется и брендит, и с печки падает.
– Ну, – говорю я ей, – спасибо, Катерина Васильевна, без ножа вы меня режете. Не вовремя помирать решили. Потерпите, говорю, до осени, а осенью помирайте.
А она отмахивается.
Ну, позвал я, конечно, лекаря. За пуд овса. Лекарь пересыпал овес в свой мешок и говорит:
– Медицина, – говорит, – бессильна что-либо предпринять. Не иначе, как помирает ваша бабочка.








