Текст книги "Михаил Зощенко"
Автор книги: Михаил Зощенко
Жанры:
Сатира
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 41 страниц)
О том, что происходило на этой встрече, Ахматова тогда же рассказала Лидии Корнеевне Чуковской, а та, с присущей ей дотошностью, записала этот ее рассказ дословно. Вот он:
– За мной прислали машину, я поехала. Красный зал, знакомый вам. Англичан целая туча, русских совсем мало… Я сижу, гляжу на них, вглядываюсь в лица: кто? Который? Знаю, что будет со мной катастрофа, но угадать не могу: который спросит?.. Спросил кто-то в черных очках… Он спросил, как относится к постановлению m-me Ахматова? Мне предложили ответить. Я встала и произнесла: «Оба документа – и речь т. Жданова, и постановление Центрального Комитета партии – я считаю совершенно правильными». Молчание. По рядам прошел глухой гул – знаете, точно озеро ропщет. Точно их погладили против шерсти. Долгое молчание… Потом кто-то из русских сказал переводчице: «Спросите их, почему они хлопали Зощенко и не хлопали m-me Ахматовой?» – «Ее ответ нам не понравился – или как-то иначе: нам неприятен».
Ответ Зощенко англичанам понравился больше, потому что Зощенко сказал, что с постановлением ЦК и докладом Жданова не во всем согласен. При этом он как будто бы выразился так:
– Я русский дворянин и офицер. Как я могу согласиться с тем, что я подонок?
Этот ответ имел для Зощенко катастрофические последствия. За ним последовал «второй тур», вторая мощная волна травли. Было общее собрание писателей Ленинграда, на которое специально прибыли эмиссары во главе с К. Симоновым. И Зощенко снова уничтожали, снова втаптывали в грязь, как в сталинские времена, хотя Сталин уже год как откинул копыта, и уже забрезжила хрущевская оттепель.
Ахматова считала, что на встрече с англичанами Зощенко поступил опрометчиво.
– Михаил Михайлович, – говорила она в том же разговоре с Лидией Корнеевной, – человек гораздо более наивный, чем я думала. Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить… Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так. Не повезло нам: если бы я отвечала первой, а он вторым, – он по моему ответу догадался бы, что и ему следовало бы ответить так же. Никаких нюансов и психологии. И тогда гибель миновала бы его. Но его спросили первым…
Дело, однако, было совсем не в том, что Зощенко не догадался ответить «как следовало». Если бы он отвечал вторым, ответ его, я думаю, был бы точно таким же.
У Ахматовой в то время был в лагере заложник-сын. Отвечая, она не могла не думать о нем, о его судьбе, на которой ее ответ немедленно бы отразился. Она ответила на вопрос англичан «формально» (что, собственно, и требовалось) еще и потому, что относилась к происходящему как к балагану, вернее даже, как к заведомой провокации. Помогло ей и раздраженно-неприязненное отношение к английским студентам, не понимающим, да и не способным понять, в каком капкане она и Зощенко оказались.
В «Капитанской дочке», когда Пугачев «милует» Гринева, которого только что чуть не вздернули на виселицу, его подтаскивают к самозванцу, ставят перед ним на колени и шепчут: «Целуй руку, целуй руку!» Верный Савельич, стоя у него за спиной, толкал его и шептал: «Батюшка Петр Андреевич! Не упрямься! что тебе стоит? Плюнь да поцелуй у злод… (тьфу!) поцелуй у него ручку». Но хотя «чувствования» героя повести, как он говорит, были в ту минуту «слишком смутны», он признается, что «предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению».
Ахматова поступила так, как советовал Гриневу Савельич.
Зощенко так поступить не смог.
Он не смог так поступить, наверно, еще и потому, что в его глазах Сталин и Жданов самозванцами не были. Поэтому он не терял надежды найти с ними общий язык, что-то им втолковать, объяснить. И даже на том большом собрании, на котором ему уже окончательно переломали спинной хребет, он, кажется, тоже еще сохранял толику этой надежды. Он даже попытался объяснить, почему на «провокационный» вопрос английских студентов ответил так, а не иначе: – Я не увидел яда в этом вопросе. Если отвлечься от анкетных и политических формул – что обозначал этот вопрос? «Как вы отнеслись к тому, что вас назвали прохвостом?»… Я дважды воевал на фронте, я имел пять боевых орденов в войне с немцами и был добровольцем в Красной Армии. Как я мог признаться в том, что я трус?.. Что вы хотите от меня? Что я должен признаться в том, что я – пройдоха, мошенник и трус?
Последние слова, которые он произнес, были такие:
– Я могу сказать – моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены. У меня нет выхода. Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын… У меня нет ничего в дальнейшем. Ничего… Я не собираюсь ничего просить. Не надо мне вашего снисхождения, ни вашей брани и криков. Я больше чем устал. Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею.
Произнеся эти слова, он сошел с трибуны и медленно спустился в зал.
Раздалось несколько хлопков. (Аплодировали один-два человека.) Остальные подавленно молчали.
В президиуме забеспокоились, зашептались. Впечатление, которое произвела речь Зощенко на сидящих в зале, надо было как-то сбить. И тут встал Константин Симонов…
Вообще-то он был не Константин, а Кирилл. Но звуки «р» и «л» он не выговаривал. При знакомстве, когда ему приходилось называть свое имя. у него получалось – «Кивив». Вот он и стал Константином.
Звуки «р» и «л», однако, в русской речи встречаются не только в слове «Кирилл». Поэтому фраза, которую я предлагаю занести в книгу рекордов человеческой подлости, прозвучала так:
– Това’ ищ Зощенко бьет на жа' ость…
Выписка из стенограммы заседания президиума ССП от 23/VI 1953 г. о приеме в Союз
т. СОФРОНОВ.
Прежде чем перейти к персональным делам, у нас имеется поступившее в Президиум и Секретариат ССП заявление М. М. Зощенко следующего содержания (зачитывается заявление) – о восстановлении его в Союзе писателей. Это заявление было получено Секретариатом, Секретариат слушал его и поручил товарищам Симонову, Грибачеву и Соболеву ознакомиться с новыми произведениями Зощенко и свои предложения представить Президиуму.
К этому прибавить можно немного. Можно только подтвердить, что за это время Зощенко сделал многое. Здесь есть более подробный перечень его произведений. Можно назвать и «крокодильские» его фельетоны, и рассказы, печатавшиеся за эти годы в различных изданиях.
Многие ленинградские писатели через Правление Ленинградского ССП всячески поддерживают заявление Зощенко. Я разговаривал по этому поводу с товарищем Чивилихиным – заместителем председателя Правления Ленинградского отделения, и он тоже высказался положительно.
т. ШАГИНЯН.
Я видела Зощенко каждый год после постановления ЦК, и я должна сказать, что это по-настоящему человек. Он хорошо реагировал на постановление, понял свои ошибки. Он работящий и по-настоящему талантливый советский писатель. И нам стыдно, если мы сейчас не протянем ему руку помощи. Он находится в очень тяжелом моральном и материальном положении. Вопрос о восстановлении Зощенко может быть решен нами единогласно.
т. СИМОНОВ.
Я был бы против того, чтобы восстанавливать Зощенко. Мы в свое время исключили его из Союза правильно, исключили за серьезные ошибки.
Я согласен с Мариеттой Сергеевной, что он правильно отнесся к критике, что он много и честно работал, что он создал после этого ряд вещей, которые позволяют его принять в Союз – не восстановить, а принять в Союз.
Я бы Зощенко принял в Союз на основании произведений. написанных им за эти годы, с 1946 по 1953, среди них и партизанские рассказы (это первое, что он опубликовал). Это не очень сильно художественно, но это очень честная попытка стать на правильные позиции. Там есть и хорошие вещи – в этих рассказах. Его переводческая деятельность во многом просто блестяща. Это тот случай, когда я принял бы в члены Союза как переводчика за один перевод. Это блестящее художественное произведение.
Я предложил бы принять Зощенко в члены Союза как прозаика и переводчика.
Какие еще есть предложения?
т. ТВАРДОВСКИЙ.
Если употребить выражение «восстановить», это значит отменить решение об исключении из Союза. Восстанавливают тогда, когда признают неправильным исключение, тогда восстанавливают.
Возьмем даже более серьезное дело: исключение из партии. Восстанавливают только в случае признания высшим органом неправильности исключения.
т. ШАГИНЯН.
Это, мне кажется, неверно.
т. СИМОНОВ.
Или когда человек был исключен на срок.
т. ШАГИНЯН.
ЦК не вычеркивал всего литературного пути Зощенко, он дал постановление об определенных его вещах, он не опорочил все то, что Зощенко сделал до этих вещей. Дело идет не о простой формальности. Восстановить – это значит признать его стаж, это значит дать ему право на пенсию. Человек находится в страшно тяжелом психическом состоянии. Принять его в Союз как новичка – это значит делать его начинающим писателем. Кажется, это простая форма, а в ней есть глубокий смысл.
Давайте обратимся с нашим решением в ЦК, может быть, он санкционирует наше решение. Но ставить вопрос, что будто бы восстановление отменяет исключение, это неверно.
Был прецедент: Ахматову мы восстановили. Слабый, чуждый нам поэт.
т. СИМОНОВ.
Мы ее приняли или восстановили?
т. ШАГИНЯН.
А Зощенко, который сформировался при Советской власти, который ближе нам по существу, по внутренней позиции, которую он не менял все время, – его мы будем принимать, а не восстанавливать. Почему вы так отнеслись к Ахматовой?
т. СИМОНОВ.
Для объяснения своих позиций я хочу сказать, что я не присутствовал при восстановлении Ахматовой, а если бы присутствовал, несомненно, голосовал бы не за восстановление, а за прием. Считаю, что и Ахматову надо было бы принимать в Союз заново, а не восстанавливать. А если есть формулировка о восстановлении, то это – неверная формулировка.
т. ТВАРДОВСКИЙ.
Я не понимаю, почему так хлопочет Мариетта Сергеевна Шагинян, – на пенсию писателя это не влияет.
т. ГРИБАЧЕВ.
Пенсия – вещь персональная, а дается отнюдь не за выслугу лет.
т. ШАГИНЯН.
Все же партия не вычеркивает всей прежней его работы.
т. СОБОЛЕВ.
Мы его исключили из Союза. Прошел какой-то срок, он поработал, показал себя как человек небесполезный, и мы считаем возможным, чтобы он был в нашей организации, не восстанавливая его, а вновь принимая на общих основаниях, как старого литератора.
т. СИМОНОВ.
Есть два предложения: предложение Мариетты Сергеевны Шагинян восстановить Зощенко в ССП, и мое предложение – принять его в члены ССП. Я хотел бы, чтобы члены комиссии, назначенной Секретариатом, высказались по этому вопросу.
т. ГРИБАЧЕВ.
Была приведена серьезная мотивировка. Ведь если мы восстановим его, мы делаем вид, что Зощенко ничего не совершил, что все было ошибкой и Зощенко возвращается в Союз. Этого, по-моему, делать нельзя. А на пенсию это не влияет – это уже совсем другой вопрос.
т. СОБОЛЕВ.
Я также не понимаю, почему вы упираетесь в эту формулировку? Вы говорите, что для него это тяжело. Но если после известного случая и постановления ЦК мы приняли решение о том, чтобы расстаться с писателем, исключить его из наших рядов, то если мы сейчас будем говорить о восстановлении, то по логике русского языка это означает, что мы признаем свою ошибку по поводу исключения из Союза Зощенко и считаем это исключение ошибочным.
т. ШАГИНЯН.
А как же было с Ахматовой?
т. СОБОЛЕВ.
Была допущена ошибка, если она была «восстановлена», а не «принята». Если бы я присутствовал на этом заседании, я сказал бы так же.
Если вы говорите, что на него это подействует. – то тогда он просто не понял, что тогда произошло.
т. СИМОНОВ.
Для него было бы гораздо тяжелее, если бы мы не приняли его в Союз. Я прошу голосовать. Первое предложение Мариетты Сергеевны Шагинян о том, чтобы восстановить Зощенко в ССП. Кто за это предложение? (Один.) Кто за мое предложение – принять в члены Союза? (Единогласно.)
ПОСТАНОВИЛИ:
Принять М. М. Зощенко в члены ССП.
В. В. Зощенко – Л. Н. Тыняновой
4/VII-55 г.
…по-моему, все сейчас настолько скверно, как никогда еще не было…
«Октябрь» вернул М. М. рукопись с крайне вежливой телеграммой, извещающей, что, «к большому сожалению, рассказы для журнала не подошли…».
Это было для него таким страшным ударом, что я боюсь, ему от него не оправиться…
В последний свой приезд в Сестрорецк он прямо говорил, что, кажется, его наконец уморят, что он не рассчитывает пережить этот год…
Особенно потрясло М.М. сообщение ленинградского «начальства», что будто бы его вообще запретили печатать независимо от качества работы… По правде сказать, я отказываюсь в это поверить, но М. М. утверждает, что именно так ему было сказано в л[енинград]ском Союзе. Он считает, что его лишают профессии, лишают возможности работать, а этого ему не пережить…
Выглядит он просто страшно, худой, изможденный, сердце сдает до того, что по утрам страшно опухают ноги, ходит еле-еле, медленно, с трудом…
Из Москвы передали через Прокофьева, что там ждут от М.М. какого-то письма в Союз с копией в ЦК…
О том, что написать нужно, М.М. и сам давно думал и не написал до сих пор, во-первых, потому, что вначале мешало ужасное физическое и моральное состояние, в котором он находился до поездки в Сочинский санаторий, во-вторых, после поездки, когда здоровье немножко подправилось, он решил, что должен ответить своей работой, и все силы, все нервы, весь мозг вложил в свою книгу, кот[орую] писал для «Октября»…
И вдруг – такой ужасный, неожиданный удар!..
А книга задумана очень сильная, нужная, полезная, и те рассказы, кот[орые] он написал, получили высокое одобрение у ряда понимающих людей из среды писателей, московских и ленинградских, кому он их читал.
Вообще все было бы совершенной катастрофой, если б не одно обстоятельство, за что должно принести глубокую благодарность дорогому В[еньямину] А[лександровичу| – благодаря его хлопотам, М.М. получил наконец предложение от автора (забыл фамилию) на большой осетинский перевод.
К сожалению, дело затянулось с оформлением договора, т. к. директор издательства ушел в отпуск и, очевидно, раньше 20 июля нельзя ожидать денег…
Бедный М. М. напрягает все силы, делает героические усилия, чтобы вернуться в ряды писателей, к[а]к полноправный член, но все напрасно, все не нужно, все терпит крах…
Это ужасно. И ужаснее всего вся дикая несправедливость, нелепость выдвинутых против него обвинений и невозможность реабилитировать себя!
Так, видно, и придется погибнуть с клеймом «воинствующего проповедника безыдейности»!
Какая возмутительная нелепость!.. Остальные дела тоже не веселят, но все меркнет перед страхом за жизнь М.М. и перед огромной жалостью к нему, так жестоко и несправедливо обиженному. Загублена человеческая жизнь, загублен большой, своеобразный, редкий талант, и это просто трагично!..
Корней Чуковский
Из дневника
17 июля 1955. Был у Каверина. Лидия Николаевна показала мне письмо от жены Зощенко. Письмо страшное… Прочтя это письмо, я бросился в Союз к Поликарпову. Поликарпов ушел в отпуск. Я к Василию Александровичу Смирнову, его заместителю. Он выразил большое сочувствие, обещал поговорить с Сурковым. Через два дня я позвонил ему: он говорил с Сурковым и сказал мне совсем неофициальным голосом: «Сурков часто обещает и не делает, я прослежу, чтобы он исполнил свое обещание». Вот мероприятия Союза, связанные с зощенковским делом: позвонили Храпченко и спросили его, почему он возвратил из редакции «Октябрь» десять рассказов Зощенко, написали Михаилу Михайловичу письмо с просьбой прислать рассказы, забракованные Храпченкой, написали вообще ободрительное письмо Зощенко и т. д.
Я поговорил с Лидиным, членом Литфонда. Лидин попытается послать М. М-чу 5000 рублей. Я со своей стороны послал ему приглашение приехать в Переделкино погостить у меня и 500 рублей. Как он откликнется, не знаю…
Нет, Зощенко не приедет. Я получил от него письмо – гордое и трагическое: у него нет ни душевных, ни физических сил.
Л. К. Чуковская – К. И. Чуковскому
Июль 1955 г.
Дорогой дед, третьего дня вечером я была у М. М. Зощенко. Разыскать его мне было трудно, так как он по большей части в Сестрорецке.
Наконец мы встретились.
Кажется, он похож на Гоголя перед смертью. А при этом умен, тонок, великолепен.
Получил телеграмму от Каверина (с сообщением, что его «загрузят работой») и через два дня ждет Вениамина Александровича к себе.
Говорит, что приедет – если приедет – осенью. А не теперь. Болен: целый месяц ничего не ел, не мог есть. Теперь учится есть. Тебя очень, очень благодарит. Обещает прислать новое издание книги «За спичками».
Худ страшно, вроде Жени. «Мне на все уже наплевать, но я должен сам зарабатывать деньги, не могу привыкнуть к этому унижению»…
К. И. Чуковский – М. М. Зощенко
(По штампу 19 июля 1955 г.)
Дорогой Михаил Михайлович.
Я был в Союзе. Видел Василия Александровича Смирнова, который замещает уехавшего в отпуск Поликарпова. Вас, Алекс, искренне возмущен теми тяжелыми условиями, в которых протекает теперь Ваша работа. Он обещал принять все меры, чтобы облегчить эти условия. Очевидно, на днях Вы получите из Москвы (из Союза) соответствующие письма, запросы и т. д. Кроме того, Лидин, один из руководящих работников Литфонда, обещал мне послать Вам из Литфонда 5000 рублей.
Дача у меня уединенная. При желании Вы могли бы по неделям не встречаться ни с одним человеком (в том числе и со мной). Но если Вам не хочется двигаться с места, ничего не поделаешь. Но вот чего мне страстно хочется, – чтобы Вы не писали никаких писем в Союз писателей – и выше, – не показав их предварительно московским товарищам. Поэтому я хочу предварительно просить Вас: буде Вам захочется сочинить подобную бумагу, пришлите ее предварительно мне, дабы я мог показать ее Тихонову Н. С., Федину К. А. и другим Вашим друзьям, понимающим дело. Из разговора с руководителями литературы я вывел заключение, что в Москве отношение к Вам в настоящее время иное, чем в Питере.
Весь Ваш К. Чуковский.
Лидия Чуковская
Из книги «Записки об Анне Ахматовой»
19 июля 1955 г. Вчера забыла записать: я рассказала Анне Андреевне о письме, полученном Лидией Николаевной Кавериной от жены Зощенко. Это письмо Лидия Николаевна принесла Корнею Ивановичу. Жена Зощенко пишет, что Михаил Михайлович тяжело болен, отекают ноги, отсутствие работы сводит его с ума. Из «Октября» ему вернули рассказы, в Союзе – в Ленинграде – разъяснили, что печатать его не будут… Корней Иванович поехал в Союз к Поликарпову, но – тот в отпуске. Корней Иванович пошел с этим письмом к Смирнову, потом к Суркову. У Корнея Ивановича впечатление такое, что спасать Зощенко они не станут, хотя разговоры велись корректные.
(А ведь это лучший из современных прозаиков… Итак, все, как положено дьяволом или богом: художник умрет, книги его воскреснут, следующие поколения объявят его классиком, дети будут «проходить» его в учебниках… «Все, Александр Герцевич, заверчено давно».)
Анна Андреевна сказала:
– Михаил Михайлович человек гораздо более наивный, чем я думала. Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить: «Сначала я не понял постановления, потом кое с чем согласился…» Кое с чем! Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так. Не повезло нам: если бы я отвечала первой, а он вторым. – он по моему ответу догадался бы, что и ему следовало ответить так же. Никаких нюансов и психологии. И тогда гибель миновала бы его. Но его спросили первым.
7 августа 1955 г. Узнав, что в Ленинграде я побывала у Зощенко, Анна Андреевна потребовала полного отчета об этом посещении. Я торопилась, но не могла отказать ей. Она выспрашивала все подробности: какая комната? как он выглядит? как и что говорит?
Я постаралась ответить возможно точнее.
Комната большая, опрятная, пустоватая, с остатками хорошей красной мебели. Михаил Михайлович неузнаваемо худ. на нем все висит. Самое разительное – у него нет возраста, он – тень самого себя, а у теней возраста не бывает. Таким, вероятно, был перед смертью Гоголь. Старик? На старика не похож: ни седины, ни морщин, ни сутулости. Но померкший, беззвучный, замороженный, замедленный – предсмертный. В молодости он разговаривал со всеми очень тихим голосом, но тогда это воспринималось как крайняя степень деликатности, а теперь в его голосе словно не осталось звука. Звук из голоса выкачан. При этом на здоровье он не жалуется – напротив, уверяет, будто с помощью открытой им психотехники сам вылечил свое больное сердце…
Тут Анна Андреевна перебила меня:
– Бедный Мишенька! Он потерял рассудок. Он не выдержал второго тура.
Я продолжала: был он со мною доверчив, внимателен, ласков (хотя мы и не виделись лет двадцать), расспрашивал о Люше. О себе сказал: «Самое унизительное в моем положении – что не дают работы. Остальное мне уже все равно».
Прочитал телеграмму от Вениамина Александровича Каверина: «Правление Союза постановило добиваться обеспечения тебя работой».
Пожаловался, что ничего не ест, что даже с помощью психотехники не может заставить себя есть.
– Он боится, что его отравят. Мне говорили, – сказала Анна Андреевна. – Вот в этом все дело…
После долгого и глубокого молчания снова стала расспрашивать о Зощенко.
– Скажите правду. – попросила она. – Он на меня в обиде?
Мне не хотелось, но я ответила:
– Некоторый оттенок обиды был в его расспросах о вас… Но всего лишь оттенок. И быстро притушенный…
Константин Федин
Из книга «Горький среди нас»
Художник всегда болен повышенной чувствительностью, он – как говорят теперь – легко раним. Он реагирует на слабейшие токи в окружающей его среде. Едва повышенное напряжение тока убирает его.
И я не могу забыть, как иду с Зощенко по Литейному в приятный летний день и как, дойдя до Сергиевской, где он тогда жил, Зощенко – очень оживленный, жестикулирующий – вдруг весело прерывает самого себя:
– Да, послушай, какой смешной случай. Я живу в жакте. знаешь? Неожиданно кому-то там приходит на ум, что мою квартиру надо уплотнить. Кто-то там приехал, тетка к управдому или черт знает к кому. Начинают наседать, звонят, ходят. Перемерили все комнаты, рассуждают, где станет сундук чьей-то родственницы, куда подвинуть мой буфет, – размещаются. Я сказал, что никого не впущу. Тогда управдом начал грозиться – в суд, – говорит, – на таких надо подавать, расселились, – говорит, – так, что другим места нет, другие под открытым небом живи. Что делать, понимаешь ли, – донимают, не дают работать. Я тогда решил пожаловаться Горькому. А жакт наш называется его именем – жакт имени Максима Горького. Я подумал – обращусь, так сказать, по принадлежности. Пока я ждал ответа, управдом не дремал и втиснул ко мне жильцов. Началась моя жизнь в коммунальной квартире. Вдруг, понимаешь, в жакт приходит письмо из Италии, от Горького! Он пишет, что ему очень приятно, что жакту присвоено его имя, что он, правда, не знает, что такое – ЖАКТ и как писать это слово – с большой буквы или с маленькой и – на всякий случай – пишет с большой. Когда, пишет, буду в Ленинграде, непременно зайду к вам, в красный уголок, попить чайку. И дальше, понимаешь ли, пишет – у вас в доме живет замечательный писатель, Михаил Михалыч Зощенко, так что я очень вас прошу, не притесняйте его, и все такое. Можешь представить себе, что тут началось! Управдом, с письмом Горького в руках, прибегает ко мне, трепеща, извиняется, расшаркивается. На жильцов он топочет ногами, они летят вон из квартиры. Они ему уже никакие не родственники. Весь дом в полном смятении, и даже заседание жакта назначается, и полы моют. Может, на заседании обсуждалось – не присвоить ли жакту имя Михаила Зощенко вместо Максима Горького…
Когда среди людей я вижу Зощенко, – как он стоит, худощавый, грустный, по своей обычной манере, отыскавший незаметное место в сторонке, как будто извиняющийся за молву, им возбужденную, как будто говорящий с улыбкой – да право же, весь этот шум произошел не по моей вине, – когда я вижу его таким, я думаю: мы не должны забывать, что художник реагирует на слабейшие токи: что едва повышенное напряжение тока его убивает; что Горький ушел; что управдом остался: и что Зощенко продолжает бороться за литературу.
Константин Федин
Из дневника
2 февраля 1933 г.
Вчера серапионы у Ильи. Полная примиренность на основе:
1. решительного и единодушного молчания по поводу внутрисерапионовских отношений и 2. единогласного признания исключительного дарования Зощенко. Он прочел несколько рассказов громадной силы (за последние два месяца написал три листа – 18 рассказов – после более чем годового молчания). Его стараются «снизить» – измельчить, печатают в юмористических журнальчиках, чтобы он, кой грех, не поднялся до высоты большой, общественно важной индивидуальности. А он – явление из ряда вон выходящее, очень значительное, не только не Лейкин, не Горбунов, не Аверченко, но нечто большее по масштабу, подымающееся до Гоголя… Его стараются представить зубоскалом (и то, что он пишет, действительно неудержимо смешно), мещанским «рупором», а он – безжалостный сатирик и – может быть – единственный в наши дни писатель с гражданским мужеством и человеческим голосом, без фистулы подобострастия. Мне показалось, что он переживет всех нас, и, вероятно, я не ошибаюсь.
Л. Пантелеев – Л. К. Чуковской
Разлив
6. VIII.58 г.
…Вы просите меня написать о последних днях Михаила Михайловича. Ничего не знаю, давно не видел его, перед отъездом на дачу собирался заехать, навестить – и не собрался.
О его смерти я узнал из коротенького объявления в «Ленинградской правде». Я все еще болен был, лежал, но упросил Элико взять меня на похороны. М[ежду] прочим, мы боялись, что его уже похоронили. Как и следовало ожидать, телефон С[союза] П[исателей] не откликался. Элико позвонила Л. Н. Рахманову и выяснила, что панихида и вынос – в Союзе, в 12 ч. Чудом поймали на шоссе такси и вовремя прибыли на ул. Воинова.
Народу было много, но, конечно, гораздо меньше, чем ожидали некоторые. Власти прислали наряд милиционеров, однако у П. Капицы, ответственного за все это «мероприятие», хватило ума и такта удалить их.
Эксцессов не было. И читателей почти не было. На такие события отзывается обычно молодежь, а молодежь Зощенко не знала. Все-таки ведь 12 лет подряд школьникам на уроках литературы внушали, что Зощенко это – где-то рядом с Мережковским и Гиппиус. И в библиотеках его много лет не было.
И все-таки наше союзное начальство дрейфило.
Гражданскую панихиду провели на рысях.
Заикаясь и волнуясь, с отвратительной оглядкой, боясь сказать лишнее или недостаточно сказать в осуждение покойного, выступил Прокофьев. О Зощенко он говорил так, как мог бы сказать о И. Заводчикове или М. Марьенкове.
Выступил Б. Лихарев. Позже жена его призналась Элико, что все утро он так волновался, что поминутно пил валерьянку и глотал какие-то таблетки.
Вытаращив оловянные глаза, пробубнил что-то бессвязное Саянов. Запомнилась мне только последняя его фраза. Сделав полуоборот в сторону гроба, шаркнул толстой ногой и сухо, с достойным, вымеренным кивком, как начальник канцелярии, изрек:
– До свиданья, тов. Зощенко.
И вдруг – слово предоставляется Леониду Ильичу Борисову.
Это малоприятный человек. Многие отзываются о нем дурно в высшей степени. Выступает он всегда с актерским наигрышем. И здесь, у гроба М. М. Зощенко, когда Борисов, получив слово, выдвинувшись из толпы, прикусил «до боли» губу, потом минуты две щелкал (буквально) зубами, как бы не в силах справиться с волнением, – мне вспомнилось, как смешно и похоже изображал Борисова Б. Л. Шварц. Точно так же, не в силах справиться с волнением, щелкал Борисов зубами, выступая на траурном митинге, посвященном Сталину. Тогда он, говорят, еще и воду пил.
Но на этот раз он сказал (из каких побуждений – не знаю) то, что кто-то должен был сказать.
Начал он свое слово так:
– У гроба не лгут. У всех народов, во всех странах и во все времена у верующих и у неверующих был и сохранился обычай – просить прощения у гроба почившего. Мы знаем, что М. М. Зощенко был человек великодушный. Поэтому, я думаю, он простит многим из нас наши прегрешения перед ним, вольные и невольные, а их, этих прегрешений, скопилось немало.
Сказал он и о том месте, какое занимает Зощенко в нашей литературе, о патриотизме его, о больших заслугах его перед родиной и народом.
Одно место в этой речи показалось (и не мне одному) странным. Он сказал, что Зощенко был патриотом, другой на его месте изменил бы родине, а он – не изменил.
Сразу же после Борисова слово опять взял Прокофьев.
– Товарищи! У гроба не положено разводить, так сказать, дискуссии. Но я, так сказать, не могу, так сказать, не ответить Леониду Ильичу Борисову…
И не успел Прокофьев стушеваться – визгливый голос Борисова:
– Прошу слова для реплики.
Борисов оправдывается, растолковывает, что он хотел сказать.
Прокофьев подает реплику с места.
В толпе, окружившей гроб, женские голоса, возмущенные выкрики…
В тесном помещении писательского ресторана жарко, удушливо пахнет цветами, за дверью, на площадке лестницы четыре музыканта безмятежно играют шопеновский марш, а здесь, у праха последнего русского классика идет перепалка.
Вдова М. М., подняв над гробом голову, тоже встревает в эту, «так сказать», дискуссию:
– Разрешите и мне два слова.
И не дождавшись разрешения, выкрикивает эти два слова:
– Михаил Михайлович всегда говорил мне, что он пишет для народа.
Становится жутко. Еще кто-то что-то кричит. Суетятся, мечутся в толпе перепуганные устроители этого мероприятия.
А Зощенко спокойно лежит в цветах. Лицо его – при жизни темное, смуглое, как у факира, – сейчас побледнело, посерело, но на губах играет (не стынет, а играет!) неповторимая зощенковская улыбка-усмешка.
Панихиду срочно прекратили. Перекрывая другие голоса и требования вдовы «зачитать телеграммы», Капица предлагает родственникам проститься с покойным.
Я тоже встал в эту недлинную очередь, чтобы последний раз посмотреть в лицо М. М. и приложиться к его холодному лбу.
И тут, когда все вокруг уже двигалось и шумело, когда швейцары и гардеробщики начали выносить венки, – над гробом выступил-таки читатель. Почти никто не слыхал его. Я стоял рядом и кое-что расслышал.
Пожилой еврей. Вероятно, накануне вечером и ночью готовил он свою речь, думая, что произнесет ее громогласно, перед лицом огромного скопища людей. А говорить ему пришлось – почти наедине с тем. к кому обращены были его слова!
– Дорогой М. М. С юных лет вы были моим любимым писателем. Вы не только смешили, вы учили нас жить. Примите же мой низкий поклон и самую горячую, сердечную благодарность. Думаю, что говорю это не только от себя, но и от лица миллиона ваших читателей.








