Текст книги "Припрятанные повести"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
– Ну конечно, – сказала она, – кто может помешать тебе ходить в бардаки?
Но я не собирался в бардаки, как объяснить ей, что я искал Копакабану, пляж вдоль горизонта, за бесконечной полосой океана, где юноши и девушки сидят на песке далеко друг от друга, а кажется, что они лежат рядом, где оркестрик, играющий самбу, подходит к низкой изгороди маленькой таверны и поет тебе в ухо до тех пор, пока ты не раскошелишься, где я, наконец, воплощу свою мечту покорить этот край, нацепив очки с коричневыми стеклами и выйдя подбоченившись к самому океану.
Я и нацепил, я и вошел, и смело поплыл навстречу бетонной мощи волне, сплошь по всему направлению моего взгляда медленно идущей на меня, а я к ней, и все спаслись, прижимаясь к берегу, а меня волна поглотила вместе с коричневыми очками, вбив по плечи в песок, как черепаху, а когда она отошла и я вынырнул, все увидели сдавленного человечка с беспомощными близорукими глазами, неспособного ни вздохнуть, ни сказать хоть слово. Он, то есть я, хотел только одного – жить, потому что волна унесла вместе с очками жизнь. Все смотрели на меня с ужасом, а она подошла ко мне, когда я добрался до берега, и спросила:
– Почему у тебя вид такой дурацкий, ты что, очки потерял?
Она и не заметила, что только что могла потерять меня, возвращаться пришлось бы одной!
Копакабана – чужое счастье. Я взглянул на маленькую грудь, чуть выбившуюся из купальника, и, увидев небольшой шрам на ней, что-то такое вспомнил из рассказов о Тане наших общих друзей, что-то о ее болезни.
Но ничего страшного не разглядел, царапина, все было на месте, как в детстве, будто не рожала, а она в своем лучшем бойцовском настроении. Мы поели вместе, я готов был уйти, но, казалось, ей не хочется меня отпускать. Нет, мы договорились, что встретимся в гостинице, но я чувствовал, она не хочет оставлять меня одного.
Но у меня были другие планы, правда, немного нетвердые с того момента, как волна вбила меня по плечи в песок, но были.
– А то пройдемся, – сказала она. – Я здесь приглядела магазин, где продаются карты Таро, ты знаешь, что это такое? Карты судьбы, у меня дома много колод отовсюду, я собираю магические карты.
Еще одна дурь!
– Хорошо, – сказал я, – пойдем. Но больше мы ни шагу не сделаем вместе, кроме гостиницы. Мне достаточно нашего детства.
– Интересно, – начала она, – а что плохого было в нашем детстве?
Но я так отчаянно замахал руками, что она затихла. Действительно, что плохого? Как я умолял ее, провожая домой, просунуть сквозь решетку перил в подъезде коленку, чтобы поцеловать?! Как раскладывал самые свежие мамины простыни, чтобы уговорить ее улечься на них, пока мои родители не вернулись из Крыма? Как она косыночкой прикасалась к моему лицу на балконе, а я держал ее за руки? Как я любил ее низкий, готовый прерваться голос, когда пела на школьных вечерах? Что плохого? Разве только когда она через несколько лет после школы отдалась мне вечером в траве на берегу моря в Аркадии и, когда я остался в нее, побежала в воду, боясь забеременеть, хотя до тех пор забеременеть не могла?
Вот этого момента почти не помню. Помню, что вернулся на другой день посмотреть, где же мы все-таки были, потому что место без людей на берегу мы искали в темноте долго, и, увидев замусоренное, оплеванное, давно всеми облюбованное, в окурках, понял, что я соблазнил ее первый раз там, где другие проделывали это давно, не придавая большого значения.
Нам вообще не везло. Когда в Измайлове мы снова забрались в чащу, всё в той же попытке быть, наконец, вместе, нас выследили дружинники, потребовали студенческие удостоверения и, пожалев, прогнали со свистом.
Нам не везло, потому что мы не должны были быть вместе. Никогда.
Наша встреча была случайной, я что-то такое выдумал в детстве, как выдумал сейчас про Эльку, как женился на моей жене, выдумав, что она не может быть без меня, я что-то такое выдумал, что есть на земле женщины, неспособные без меня обойтись.
Рио – странный город, распахнутый, он открывает свою красоту всю сразу, и потом тебе трудно поверить, что это всё и есть, больше ничего не покажут, ты просто неспособен поверить, что тебе доверили всё сразу, ты подозреваешь, что главное все-таки скрыли.
А оно перед тобой, это главное. И девушка, спустившаяся с фавелы, похожая на твою жену и на Эльку сразу, босоногая, с лоскутом платья, спутанным между колен, даже не взглянувшая на тебя. Она сидела на тротуаре в окружении семьи, подстелив не то простыню, не то скатерть, не то накидку, и что-то рассказывала своим, а потом стала ходить беспокойно, будто ждала, но так и не взглянула на меня, не отрывающего от нее взгляд, я был ей неинтересен, я был интересен только моей попутчице, и, когда однажды это стало известно всему миру из газет, а я свидетель, молния ударила в сердцевину электростанции и обесточила город, свет погас, выключился кондиционер, я стал задыхаться во сне, как тогда на Копакабане, и, держась за горло, выскочил на балкон в полную тьму южной ночи без единого огонька, мне показалось, что волна, не сумевшая поглотить меня, вернулась, чтобы накрыть этот город со всей его шпаной, фавелами, босоногой девушкой, бедностью и весельем. Я совсем забыл, как очутился здесь, в этой душной ночи, способной принести не только смерть, а какое-то оплодотворение смертью, радость, что все, наконец, кончилось, как вдруг услышал, что в дверь кто-то отчаянно стучит, и, наверное, давно, стук прерывался, звуча все безнадежней и безнадежней.
Я на ощупь в полной тьме прошел к двери и открыл. Она сразу обняла меня.
– Я так боялась, – сказала она. – Я не спала всю ночь, ты не знаешь, что случилось, я так волновалась за тебя.
Эх, Танька, Танька, зачем ты умерла?
В пределах боли
Хороший вкус закупоривает воображение.
Самолет облегал его тело как презерватив.
«А я сам кто тогда?» – усмехнулся он.
Самолет зависел от его движений, от чуть-чуть.
Он старался не поворачиваться резко, не раскачивать самолет. Коньяк, приобретенный в аэропорту, пустил по рядам.
«Вот удивится Женька, когда догадается, кто его угощает!»
Он был уверен, что Женька сидит двумя рядами сзади. Незачем было думать, что его давно уже нет на свете.
Достаточно, что нет родителей и он сам летит навестить их могилу.
В пункте «Цель поездки» он написал: «Кладбище».
Ему вернули. Написал: «Захоронение предков».
На этот раз не вернули, решили, что придурок.
А он летел именно по указанному адресу. Только между его страной и той, где лежали родители, шла война, и над пассажирами измывались как хотели.
Придумали, чтобы летели не сразу куда летят, а через Стамбул. При чем тут Стамбул? Зачем? К родителям живым, а теперь мертвым, он всегда летал по прямому маршруту.
– Завезем в Стамбул, – сказали ему. – И оттуда, подзаправившись, прямиком к вам.
К каким «вам»? Это была форма издевательства. План ведения воздушной войны. Самолет как бы летел не оттуда, с кем они воюют, он из Турции летел.
«Не нужен нам берег турецкий, чужая страна не нужна»…
Он не был в Стамбуле и не собирался там быть. Ему нужно домой, к родителям, а его не пускают или пускают как-то замысловато.
«Будем считать, что я потерялся в пути, – подумал он. – Надо же когда-нибудь потеряться».
– У вас лишней соски не найдется? – спросил он через проход полненькую даму с ребенком.
Дама давно постреливала в его сторону глазками.
– Очень попросите, найдется, – глядя прямо в него, сказала полненькая. – У нас с Ванечкой все найдется…
– Ну так дайте, – сказал он с обворожительной улыбкой, – будьте так добреньки.
– Та берите, – сказала она, взяла изо рта ребенка соску и протянула ему. Ребенок опешил. С ним еще никогда так не обращались.
– Как же? – сказал он. – А маленький?
– Берите, берите! Он эту соску не очень любит! Да, Ванечка? – спросила она у ребенка, уже успевшего заменить соску пальцем. – Он у меня спокойный.
Ей было интересно: зачем ему соска?
Он взял и сунул соску в рот. Дама вся затрепетала и обмякла, откинувшись, ребенок схватил ее за край блузки, чтобы не свалиться.
– Вы что, извращенец? – спросила она и только попыталась крикнуть, как он, угадав ее намерения, сказал:
– Нет. Я артист, я так пошутил. Неудачно, да? – и вынул соску изо рта, чтобы вернуть.
– Ой, вы малахольный, – сказала она. – Вы совсем малахольный. Вас лечить надо! Зачем вы мне соску суете? Что я ребенку после вас ее дам? Подавитесь вы ею!
Кажется, она заплакала, он не понял, потому что она прижала ребенка и отвернулась.
– Я ошибся, – сказал он. – Простите, я на родину лечу к родителям, давно на могиле не был, представил себя маленьким.
Она молчала.
Двумя рядами сзади удивлялся коньяку его покойный друг, не понимая, откуда взялся коньяк. Через проход в кресле замерла женщина, не понимая, откуда он сам взялся, но тут сама жизнь пришла на помощь.
Где-то двумя рядами сзади, наверное рядом с Женькой, вскочили два человека и, обернувшись друг к другу, схватились, будто поддерживали в воздухе, выкрикивая матерные слова, чья-то жена кричала, выдергивая за рубаху одного дерущегося из брюк. Стаей вскочило еще несколько – в разных концах самолета – недовольных тем же, возможно, пьяных, предполагалась разборка в воздухе, требовалось его участие, он тоже вскочил, но тут же представил себе, на какой высоте происходит эта грозная людская вспышка гнева, в каких неправдоподобных условиях, и голова его закружилась, ему стало жалко и этих людей, и полненькую с ребенком, и родителей, и своего друга, и многих еще. Вокруг звали стюардессу на разные голоса, но что могла сделать женщина-стюардесса с этой разбушевавшейся шпаной? Без него здесь было не справиться.
И тогда он свистнул. Свистнул, как конь заржал, так умел свистеть только он, когда хотел подмять под себя – толпу, невнятицу, неразбериху.
И они остолбенели. Им показалось, что нарушилось что-то в моторе и самолет сейчас вместе с их матом, женами, багажом сорвется и полетит в бездну.
Все смотрели на него.
– Ну не здесь же, – сказал он, – не в облаках. Дай бог, долетим до Стамбула, там и разберетесь, – и крикнул зычно: – Коньячку не желаете?
Стюардессы кучкой бросились к нему.
– Алкоголь нельзя, алкоголь нельзя! Вы взрослый человек, перебудоражили весь самолет! Зачем вы свистите, кто вам позволил?
– Он вообще ненормальный, – сказала полненькая. – У Вани моего соску отобрал.
Все посмотрели, привстав, и увидели в его руках соску.
– Ты как себя вообще чувствуешь, мужик? – подошел кто-то из кабины пилота. – Успокоительного не требуется? Придется тебя полиции сдать в Стамбуле.
– Надо было лететь прямо домой, – сказал он. – Зачем вам берег турецкий?
– А это уже совсем не ваше дело, – сказала стюардесса, отбирая у него соску и заталкивая его в кресло. – Ведите себя как полагается!
Он хотел спросить, а как «полагается», если они все умерли – и родители, и друг, которому он послал коньяк, но вспомнил, что от его неосторожных движений самолет может рухнуть, скрутился калачиком в кресле и тут же уснул.
Крошечная резервация была выгорожена в аэропорту. Пятеро мужчин томились в ней недоуменно. Распри были забыты, теперь в них проснулась солидарность.
Высокая деревянная решетка отделяла их от пассажиров, свободно передвигающихся по стамбульскому аэропорту. Иногда те, кто на свободе, останавливались и с интересом их разглядывали.
Девушка-полицейский сидела за столиком, попивая кофе, и глазела неодобрительно, в упор.
Она была по-турецки носата и черноволоса.
– А говорили турчанки красивые, – сказал один из пятерых. – Вот почему они своих в паранджу кутают!
– Пялится, зараза! Паспорт верни!
– Геноцид, – сказал другой путешественник. – Геноцид это называется!
– Что это? Откуда ты такое слово знаешь?
– Я армянин по отцовской линии, мне ли не знать!
– Ты армянин по отцовской и идиот по материнской, – сказал третий. – Вот подбросила жизнь попутчика, геноцид – это когда многих несправедливо убили, а здесь ты один.
– Все равно – мне больно, – сказал тот, что по отцовской.
– Я им говорю: «У меня путевка с четырнадцатого, я к вам отдыхать приехал, а вы меня в клетку».
– Значит, один день просрочил, – заметил пятый. – Денег они не вернут. Как ты думаешь, чудило, деньги вернут?
А у Пети в голове уже час вертелось: «И в Стамбуле, и в Константинополе мы сидели и картошку лопали».
Есть действительно очень хотелось. Ему были не очень симпатичны соседи по резервации. Он вообще не понимал, откуда они взялись, и вместо ответа заорал: «И в Стамбуле, и в Константинополе!»
– Да ты больной на целую голову, – сказал первый. – Нас из-за тебя не выпустят!
– Нас из-за него взяли, – сказал второй. – Кто ты такой, в конце концов, откуда взялся?
– Я на могилу лечу, – сказал Петя. – У меня как-то все не ладилось в последнее время, я не понимал из-за чего. А потом понял: давно своих не навещал.
Он достал бумажник и вынул из него фотографию двух людей – мужчины и женщины. Женщина улыбалась, как он сам, мужчина смотрел на нее, очарованный этой улыбкой.
Все подошли и взглянули.
– И давно умерли? – спросил третий.
– Отец – двадцать пять лет назад, мама – года четыре.
– Не скажешь, – произнес «геноцид». – Мать – да, но отец как живой! Надо навестить, ты хороший сын.
– Туркам объясни, кто плохой, кто хороший, – сказал первый. – Они тебя быстро уконтрапупят.
– Не турки – наши!
– Кому это наши – наши? Каких это наших ты имеешь в виду!
– Ну, родину твою!
– Моя родина тебя не касается, она у меня есть, а у тебя что есть? За что ты воюешь?
– Я воюю? Я не воюю.
– Посмотрим, как тебя уговаривать будут, калашникова в руки – и конец!
– Это кому конец? Это тебе конец, если я с калашниковым!
– Скажи ты ей, – взмолился третий Петру. – Пусть клетку откроет, паспорт отдаст!
– А ты сам скажи, – предложил Петр. – Про геноцид, про Армению, журналисты набегут.
– А ты останешься здесь на фотографии пялиться? Хороший сын.
– Прекратите, – сказал второй. – Ты ей по-английски скажи, что выпускать нас пора, а то мы у них здесь Октябрьскую революцию устроим!
– Ишь напугал! Устроишь у них, как же! Они умные.
И один из томящихся подошел к решетке и потряс ее:
– Хлипкая. Давай ломать ее, пацаны!
– Я тебе сломаю, – произнесла девушка-полицейский на русском языке с малороссийским выговором, не выпуская из рук кофе. – Прямо отсюда в тюрьму!
– Наша, – поразился второй. – С таким носом! Ты откуда?
– Представь себе, из Мариуполя.
– Врешь, это я сам из Мариуполя, а ты, дура, позови главного, пусть позвонит в посольство.
– Ваши личности нас не интересуют. Попросили подержать, пока вы в себя не придете.
– А кто мне за путевку заплатит? У меня с четырнадцатого путевка!
– Скажите, – спросил Петя, – а мой самолет ждать будет? У меня в Стамбуле пересадка. Я транзитом на кладбище.
– Ваш самолет улетел, – сказала девушка. – Без вас улетел. Он раз в месяц летает. Куда я вас дену?
– Вы меня в Курдистан отвезите, – сказал Петя. – У меня однокурсник был курд. Если не казнили, очень известным человеком стал. Касем Моххамед Ибрагим. Талант.
– Все вы таланты, – сказала девушка. – Наблюдай тут за вами. Вы-то сами кто?
– Фейерверкер, – сказал Петя, – устроитель всяческих безобразий, фестивалей, праздников. Вы радоваться любите? Вот я и радую!
– Но вы же на могилу летите!
– Такое случается. Мы, фейерверкеры, – тоже земные люди, вот смотрите… – Он зарычал и полез на деревянную изгородь. – Я медведь, глядите, чудо, медведь! Как в «Дубровском»! На цепь меня посадите, я – медведь!
– Осторожней, – сказал один из своих. – Здесь шуток не понимают.
Но Петя, уже устроившись на перекладине, вынул папироску и крикнул девушке:
– Перебежчица, дай огня!
– Я тебе сейчас дам огня, – вскочила она. – Немедленно спустись, а не то я тебя!
– Эх вы, – сказал Петя. – В тюрьму посадите? В камеру без суда и следствия? Мир изменился, господа! – завопил он. – Как видите, мир изменился.
Девушка побежала куда-то и тут же вернулась с двумя увальнями. Глядя на них, сомнений, что это были турки, не оставалось. Они вошли в резервацию и попытались до него дотянуться.
Забравшись еще выше и заметив, что любопытные подходят и подходят, Петя сделал страшную рожу и, укусив решетку, сказал:
– Я горилла, я орденоносный горилла. Глядите!
И в несколько прыжков оказался в другом углу. Затем, едва держась, стал выделывать в воздухе невыразимые и бесстыдные движения.
– И в Стамбуле, и в Константинополе… А ну, подпевайте! – крикнул он изумленным попутчикам.
И те, набравшись дерзости, вспомнили эту старую, невесть откуда взявшуюся песню и завыли нестройно: «Мы сидели и картошку лопали».
– Танцуйте, танцуйте! – кричал в восторге Петр с высоты, и его восторг был так силен и неправдоподобен, что даже полицейские задвигались в каком-то странном ритме, пытаясь его поймать. Окружившие клетку зрители отбивали ритм ладонями.
– Да вы шоумен! – крикнула девушка. – Я вас по телевизору видела! Он известный шоумен, – обратилась она к полицейским. – Он здесь такой карнавал устроит, если мы их не выпустим.
Петя в это время сделал сложное па специально для аплодирующей толпы зрителей.
– Я шоумен! – кричал он под нестройное пение сокамерников. – Я пушкинский шоумен, я медведь Троекурова. Держу пари, что не помните, я Дубровский, меня на цепь посадить надо. «Там чудеса, там леший бродит…» Как дальше? Не может быть, чтобы и это забыли, политика из вас мозги вышибла.
– «Русалка на ветвях сидит», – тихо сказал кто-то.
И тогда он спрыгнул.
– Русалка сидит, – повторил он, – ладно. Наигрались. Я к своим опаздываю, а здесь транзитом. Открывайте, мы все почти интеллигентные люди, когда совсем-совсем трезвые. Открывайте!
Один из полицейских что-то сказал девушке, она вынула из сумки документы, вошла в клетку и отдала их тому, кто кричал про геноцид.
– Разбирайте и убирайтесь! Нечего тут цирк устраивать!
– Спасибо, брат, – сказал четвертый Петру. – А то, может, со мной, в пять звездочек?
– Нет, – сказал Петя, – меня мои ждут.
– Улетел ваш самолет, – сказала девушка. – У вас шенген в паспорте, через Грецию можно.
– А через Сирию, – спросил Петя, – где головы рубят, нельзя?
– Можно. Только если через границу пешком, – огрызнулась она. – Ну, хватит дурака валять. Переоформитесь на Грецию, быстрей будет.
И он, пожав руки попутчикам, чувствуя их невероятно близкими себе людьми, без скандала, без шума вдруг неожиданно понял, что через Грецию действительно быстрее.
Неухоженный, небритый, одинокий – таким он вошел в Афины. И сразу понял: свой. Не хватало слез. Но вызвать слезы – плевое дело. Он умел жалеть себя. Неважно откуда, зачем – свой. Такой же грек, как все. Любой неприкаянный может считать себя греком.
– Здравствуйте, греки! Как ваши успехи? – обращался он ко всем и ни к кому, уверенный, что его все равно не поймут.
Симпатий он ни у кого не вызывал, но интерес определенно. Неухоженный, небритый, одинокий. Археологический облик. Старость его обещала быть красивой.
«Я здесь был, – сказал он себе. – Я уже был здесь когда-то».
Но вот зачем, вспомнить не мог. Сел на ступеньки, снял туфли; носки, пропахшие аэрофлотом, бросил в урну, связал туфли шнурками, повесил на плечо и пошел себе босиком.
– Раньше все греки ходили босиком, – объяснял он встречным. – Они подражали философам.
Нельзя сказать, что по горячему асфальту ходить босиком приятно, но всему на свете он предпочитал неудобства.
Степенно, как пожилой крестьянин, он посмотрел на солнце, это было греческое солнце, оно могло напомнить, что он здесь делал когда-то, к кому приезжал. Проклятая привычка – расставаться с воспоминаниями за ненадобностью, нет чтобы приберечь на всякий случай. Он крутил тогда брелок с ключом от замка – какого?
Он выпил в палатке стакан красного вина, чтобы вспомнить, тут же хозяин налил второй стакан, денег не взял, Петя всунул ему туфли на прощание, хозяин долго сопротивлялся, но после еще одной распитой бутылки все-таки взял.
Что за брелок? От какого замка? Кто его подвесил? Даже дома он забывал брать ключи, пришлось заказать лишние и раздать добрым знакомым.
Несомненно, он жил здесь раньше, хотя и недолго. Ногам было легко без обуви.
– Я провожал кого-то – куда? Смуглое лицо, рыжие волосы, все время хохотала, чем я так ее рассмешил? Теперь она старуха и сама ничего не помнит, хотя два склероза надежней, чем один.
– Вы хотели вернуть мне ключи? Давайте, я их возьму.
Старик стоял на ступеньках перед театром.
– Вы еще помните меня, боже мой! – Петя схватил руку старика и поцеловал. Тот не отдернул руки.
– Вы были заносчивы и великолепны, – сказал старик. – Вы хотели вернуть нам Гомера, но вам не позволили. Вам предложили Чехова.
– Но я хотел только Гомера, я помню, я помню все: как приехал, как меня, мальчишку, встречали в аэропорту всей труппой. Я и Папатанасиу помню, она была маленькой тихой женщиной.
– Только не на сцене, – сказал старик. – И вы это объявили ей в первый день, вы сказали: «Спасибо, что вам понравился в Москве мой спектакль и вы отобрали меня, но я хочу ставить Гомера, я хочу ставить его в театре Диониса, и чтобы обязательно рядом с актерами были львы и прыгали через огонь. Чтобы бойцы сражались со львами, чтобы змеи обвивали обнаженные тела бойцов, и только тогда может крикнуть ваша великая актриса, как только она одна умеет кричать, когда гибнет мир, когда умирают лучшие из лучших, обманутые богами»…
– Я тебя слушал завороженно, – сказал старик. – Но когда ты ушел спать в комнату, от которой не отдал мне ключи, директор сказал: «Да, он талантливый мальчик, может быть, даже гениальный, но он сумасшедший, и мы не можем разрешить ему ставить спектакль. Надо показать ему Афины. Ты, Антигона, пойдешь с ним в город и сделаешь все, чтобы он забыл о своем замысле и оставил Гомера нам. Боги, клоуны, львы, змеи – это, конечно, великолепно, но мы нуждаемся в куске честно заработанного хлеба, мы сами чудо, нам не нужно чудес, пусть возвращается в свою страну, где чудес не хватает». И еще он добавил, что трагедию надо ставить тихо и просто.
«Тихо и просто»… Так вот откуда рыжая с темным лицом и зелеными глазами! Они задержались в городе дольше, чем рассчитывал директор.
Она позволила ему расчесать ее волосы, которые он свалял ночью как солому, она разрешала ему сыграть с ней Гомера и кричала куда прекрасней, чем Папатанасиу, да и не нравилась ему эта Папатанасиу, потому что в Москве всем понравилась, а он не хотел быть как все. Такое это было для него время…
– Вы у нас снова что-нибудь поставить хотите? – спросил старик. – Как же так? Вас пригласили, а сами уехали, не может этого быть!
– Может, – сказал небритый запущенный человек. – Да я бы и не ставил ничего, я больше театр не люблю.
Оба умолкли, и театр за их спиной умолк, и звезды на небе задумались – выходить им или нет.
– А что ты любишь? – сурово спросил старик, решительно перейдя на «ты».
– Мир люблю. Я весь мир бы переставил, но Бог меня к себе не приглашает.
– Пригласит, – сказал старик. – Не торопись. Директор сказал, я помню, как он это сказал, когда ты ушел с рыжей, все влюблены в нее были, а тебе отдали, чтобы утешить: «Этот человек больше грек, чем все мы, поверьте. Кому придет в голову ставить в стране Гомера „Илиаду“, кто еще будет искать в Афинах змей и львов?»
– Ерунда, – сказал Петя. – Всё потому, что это надо было в цирке ставить, а у вас нет цирка, у вас одна Папатанасиу и есть.
– Зачем ты вернулся? – спросил старик. – Ключей все равно у тебя нет.
– А вот и есть! – закричал Петя. – У меня с собой вечная сумка, одна и та же, вот она, я ничего не меняю, ничего не выбрасываю, погоди, ты увидишь!
И стал рыться в своей несменяемой сумке, швыряя из нее на землю документы, карандаши, клочки бумаг, годы, девушек, спектакли, любовь, оставил только родителей. Он вытряс ее всю и замер, поняв, что сумка пуста и билеты туда, домой, он уже не найдет никогда.
– Помоги, – сказал он старику, стоя на коленях, чтобы разобраться в этом бумажном хламе. – Я должен приехать на могилу к своим и рассказать, как я хотел когда-то поставить Гомера, ты поедешь со мной, чтобы подтвердить.
– Конечно, – сказал старик. – Я поеду, кто у тебя еще остался, кроме меня? Но сначала мы с тобой выпьем, крепко выпьем за актрису, которая тебе не нравилась. Знаешь, она умерла.
Они выпили, и боль вернулась. Та самая – слева и справа.
– Что стонешь? – спросил старик.
Так как ключи не нашлись, они лежали на диванчиках в холле у гардероба, ноги не умещались.
– Болит. А у тебя?
Старик молчал. Сквозь стеклянный потолок они смотрели на звезды и слушали, как лают собаки. На каждую звезду по собаке. Спать трудно.
Перед отъездом он побывал у знаменитости врача, и тот ему не понравился. Кто убедил его прийти? Боль, наверное.
– Ну и что? – спросил врач, почти не взглянув на снимки. Чем она вам мешает, эта, как вы ее называете, боль?
– Жирею, – кривляясь, сказал Петя. – Гимнастику делать не могу, мебель двигать.
– И не двигайте, – сказал врач. – Пора менять привычки.
– Почему вы всё решаете за других? – спросил Петр. – Привычка? Пора менять привычки.
Доктор обиделся. Они были похожи на близнецов-бутузов, готовых к схватке.
Первым сдулся доктор. Он задумался и присмирел.
– Мне знакомо, – сказал он. – Особенно ночью. Встать, чтобы поссать, не можешь, сползаешь на пол, с него почему-то подняться легче. Похоже?
Петя кивнул.
– Ну вот. Что вы хотите? Возраст. Мы с вами ровесники. Живите как жили, делайте, что делали. Гимнастику, мебель. Но только в пределах боли. Это не диагноз, а совет. Дойдете до точки боли, прекращайте. А изменить ничего нельзя. Что менять? Нам с вами ничего не изменить. Да и того, что осталось, не так уж мало.
– Вы шарлатан или поэт, – рассмеялся Петя. – Признайтесь, стихи пописываете?
– Нет, – сказал доктор. – Личность должна быть свободна от себя. Живите и ничего не бойтесь. Но только… – Он махнул рукой и вышел из процедурной. Денег, следовательно, не взял. Петя нарочно положил на кушетку мятые грязные бумажки и ушел за ним.
И все-таки он молодец, этот доктор, теперь к другим обращаться не надо. И боль притихла. Он взмахнул рукой. Почти притихла.
В пределах боли. Приятно переживать весну с таким диагнозом. Наступил момент высокого совпадения с природой. Листья поблескивают, небо чистое, ты хорош.
Что он сказал – ровесники? Так сколько же Пете лет? Как этому старику? Интересно… Как же это он пропустил? Почему ему никто раньше не сообщил? Сволочи! Он бы и не ходил никуда.
– А факты? – продолжал он. – Фактов-то у них нет! Я еще такое могу, пусть кто попробует. Старик? Да, старик, но молодой старик! Вот кто я! Да, да, молодой старик, вот вам всем!
И победно осмотрелся. Ничего не изменилось. Только в больничном парке прибавились люди в годах, наверное, клиенты этого старого черта. Он им скажет! Это была временная победа. Победа слов, эмоций, фраз. Поединок двух приговоренных трепачей.
– Ну хорошо, – с опозданием согласился Петя. – Пусть ты сказал правду. В пределах боли. Но откуда тебе известен мой предел и сколько я могу еще вытерпеть?
«Жуткий тип, – думал врач, глядя на оставленные бумажки. – Но обаятельный!»
Львы умолкли, змеи забылись. Артисты в отпуске. В театре было тихо, как в зверинце, откуда сбежали звери. Один запах, этот нестерпимый, этот желанный запах притона для избранных, темного прошлого, зловонной дыры, в которую не хочется возвращаться. Просто знаешь: я оттуда, оттуда! Откуда я?
Как говорила одна великая старушка: «Ты наш, ты наш, ты должен был родиться сто лет назад!»
«И там же умереть, – подумал он. – От пули в затылке. Как все тогда».
Так что непонятно, увеличилась его жизнь на сто лет после ее слов, сократилась?
Стало больней, это правда, стало больней, что никого и ничего не вернешь. Не только не узнаешь, даже не догадаешься, как им было больно, как они преодолевали эту боль.
Театр спал, не давая ответа ни на один вопрос. Старик спал слепой во сне, как Гомер.
Строки «Илиады» неслись над миром в поисках исполнителей, где-то же они должны быть!
Она кричала через весь аэропорт: «Милый, милый! Посмотри на моих собачек! Тебе они должны понравиться! Что ты делаешь в Афинах, я так и знала, что тебя встречу, предчувствовала!»
Она только не сказала, что предчувствовала эту встречу уже тридцать лет, сколько они не виделись. Она была ненамного моложе, но выглядела великолепно, собаки были ей к лицу, обе милые, пушистые, маленькие, как она, – все трое на одно лицо.
От нее пахло псиной и острыми духами. Рядом стоял носильщик с тележкой. Чемодан красной кожи, желтый от ярлыков.
Она была не бедна, она была путешественница. Еще в школе говорила: «Я объеду весь мир, вот увидишь!»
– Любимый, – сказала она ему. – Ты потрясающе выглядишь, я еще в детстве мечтала увидеть тебя таким – небритым, ободранным, босым. Ты бродяга, ты всегда был бродяга, а старался казаться пай-мальчиком! Ты всех нас обманывал, да? А ты помнишь, как меня на руках носил, под дождем, на Соборке? Тебе было тяжело, да? Ты так смешно сопел, у тебя от усталости не поймешь что текло из носа, то ли дождь, то ли сопли. А собачки мои тебе нравятся? Поцелуй, поцелуй их! Я все письма твои сохранила! Что ты здесь делаешь? Ты эмигрант или путешественник? Не говори, что это одно и то же! Я никогда не покинула бы родину навсегда, я путешественница, не могу жить без нового, и всё. Ты же помнишь, какая я! Даже ты не мог меня укротить, помнишь, помнишь? Я приготовила тебе сюрприз, мы полетим в Рио вместе, а, обрадовался, обрадовался! Я всегда была твоим талисманом. Ты меня потерял зачем-то, а теперь нашел! Ты помнишь, что я врач? У меня диплом врача, я буду твой личный врач, ведь ты больной на полную голову, я помню, не ври, что изменился, чему там меняться? О билетах и деньгах не беспокойся, я все устрою, ты не знаешь, кто у меня муж, да, не удивляйся, у меня снова муж, ты не знаешь, я сейчас позвоню!
«Я знаю всех твоих мужей, будь они прокляты, – подумал он. – Кому не захочется купить тебя, такую легкомысленную, такую пустую, такую желанную». И на ее вопрос: «Летим?» – ответил:
– Ну конечно, летим. Но потом к родителям, – вдруг сказал он строго и сделал суровое лицо. – Знаешь, я лечу к родным на могилу…
– Через Афины? – захохотала она и спохватилась. – Ну конечно, конечно, мне тоже пора своих навестить, мы вернемся туда вместе!
И как ни странно, неправдоподобно, удивительно, боль прошла, потому что она встретилась, она, неизменно безмятежная, легкомысленная, никому не нужная, способная любить, на все способная. К тому же дипломированный врач!
– Ты не меня целуй, их, их, – совала она собак. – Ты мне всю морду раздерешь щетиной!
Они полетели в Рио. Он и его первая, избалованная жизнью, не знающая своей участи любовь.








