412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Левитин » Припрятанные повести » Текст книги (страница 5)
Припрятанные повести
  • Текст добавлен: 19 января 2026, 14:30

Текст книги "Припрятанные повести"


Автор книги: Михаил Левитин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

– Выдумал, – говорила она. – Где рубец? Покажи.

До следующего нашего свидания оставался год. След ожога исчез.

Это было предупреждение.

В Театре Советской Армии, где я тогда работал, на три дня арендовал сцену мюзик-холл, и, входя в лифт, ты обязательно оказывался рядом с прекрасными, одетыми в черное балетное трико девушками, а в углу обязательно поглядывающий не на них, а на их отражение в зеркале какой-нибудь тучный полковник. Я тоже старался не смотреть впрямую, хотя они и были открыты для взгляда. Они выходили, входили новые, ее отражения в зеркале не было.

Конечно, она должна была домчаться к сцене на пятый этаж вприпрыжку, минуя пролеты, она не любила ждать. Но я ездил и ездил с тучным полковником в лифте, пока не понял, что доведу его до инфаркта.

Я хотел видеть ее постоянно, она маячила в моем сознании, как нефтяное пятно на поверхности океана. Его, конечно, требовалось убрать, но мне это оказалось не по силам.

Как же я раньше не замечал в ней, прекрасной, неотразимой, сходства с этой?.. Что меня заставило заметить, или я уже тогда боялся разлуки с ней?

Я смотрел на нее с галерки в бинокль, она шла впереди кавалькады очень похожих на нее, но все же совсем других, изображая тамбурмажора, в белых лосинах, красной курточке, гусарском кивере. Она была выше всех по крайней мере на целый кивер, хотя, если убрать бинокль, все они становились размером с муравьев. Но зато, когда не дрожали руки, можно было скорректировать фокус и разглядеть ее лицо с крупными ноздрями, курносое, скуластое, почему-то белое-белое, отчего на нем просто, можно сказать, возвышались глаза, ее ноги в белом трико, ноги, которых она всегда стыдилась, и на мои похвалы поджимала их и говорила, не кокетничая: «Они ужасны, ты ничего не видишь, это я стараюсь, чтобы никто не видел их недостатки».

Когда мы все-таки встретились, а это произошло в другом городе, в гостинице, при странных обстоятельствах, где их полным-полно набилось в мой номер, этих девчонок, они устроились на полу, на тумбочках, на постели, на столе и почему-то, как только вошли – начали петь, и она сидела почти у самых моих ног, не обращая на меня никакого внимания, и одна из кордебалета расчесывала ей волосы.

Что они пели в тот вечер, не помню. Возможно, пели именно для меня. Только во взгляде ее не чувствовалось никакого воодушевления.

Я сидел, положив на спинку дивана руку, и помню, как она усмехнулась, когда какая-то запоздавшая хористочка просунулась мне под руку и положила голову на плечо.

А потом мой приятель побежал провожать ее в номер, но через пять минут ворвался ко мне с криком: «Ледяная! Ледяная! Она ничего не чувствует. Я ей грудь погладил, а она даже не шелохнулась, закрыла дверь за собой».

Чего он ждал от нее, что такого особенного в этой его руке?

Она любила играть с мужчинами, особенно с теми, кто при виде ее начинал лезть на стену.

Она заигрывалась до такой степени, что один из них, пьяный и сильный, ударил ее бутылкой по голове.

В кураже она была способна на большие дела.

По крымской дороге, где она ехала в машине вместе с подругой, за ними увязался грузовик с солдатами в открытом кузове. Она хохотала и, чтобы разъярить солдат, высунула свою некрасивую лучшую в мире ногу из окна, грузовик включил полную скорость, и долго им приходилось удирать от разъяренных солдат, расстегнувших брюки, размахивая в воздухе своими дубинками.

– Как же ты до сих пор жива? – спросил я.

– Не знаю, – криво усмехнувшись, ответила она.

Она рассказывала мне это не потому, что хотела, чтобы я узнал о ней все, просто ей не о чем было больше рассказывать. Ей казалось, это весело.

А мне оставалось только умереть после таких ее рассказов, что я и сделал, когда она все же пришла одна ко мне ночью и легла как-то сзади меня, замкнув кольцо, в вечернем синем платье, легла, как обложила лагерем крепость, а я сидел к ней спиной и чувствовал, что повернуться не сумею, все, я закончился, я умер.

– Я подумала тогда, что ты больной, а ты, оказывается, слишком долго ждал меня…

Мы танцевали вдвоем в чьей-то квартире, она включила что-то латиноамериканское, любимое мной, сделала несколько резких движений, рассчитывая, что поддержу, а я задохнулся, сразу сошел с дистанции, понял, что не выдержу ее напора. Потрепетал еще некоторое время, а потом замолк, когда она двигалась вокруг меня. Хорошо, что сделала вид, будто так и надо, она никогда не хотела лишить уверенности тех, кого любила.

– У, крокодил, – говорила она, разглядывая мое лицо, когда мы оставались вдвоем. – Настоящий крокодил.

И смеялась. Она смеялась, как дура, до упаду. А потом тоже, как дура, впадала в тоску, из которой ее трудно было вывести, следовало уйти. Она спала, как шахтер после смены, чтобы не слышать ни одного шороха, покрывала подушкой голову, там и дышала, под подушкой.

Это было нелегкое дыхание и нелегкий характер.

Ей надо было устроить свою жизнь, и она устроила ее именно в театре, пользуясь нашим горючим. Потому что, по статистике, самое большое количество мужчин ходило именно в наш театр. Обычно больше женщин ходит.

А тут мужчины ходили, и один из них остался с ней навсегда.

Но и это меня не интересовало, как и память о нашем разрыве. Некрасивом, каком-то мексиканском, когда я выследил, набросился на нее с ножом, а она подставила грудь, как в сериале, и сказала:

– Давай. Если кто-то и способен из моих знакомых это сделать, то прежде всего – ты. Ну давай.

Я положил нож на кухонный столик и ушел.

Долго еще мне снилось, что кто-то другой все же выследил и убил ее, а из подъезда вытягивают и никак не могут вытянуть бесконечное тело.

Она смеялась позже, когда я рассказывал о своей мечте видеть ее погибшей.

– А в спальне был такой же, как ты, человек, смешной, – сказала она. – Фотограф. Лысый такой же крокодил, как ты. Только в душу мою не лез.

Она смеялась от пупка, закидывая голову в смехе так, что становилось видно небо. На кого-то она, действительно, становилась похожа, когда хохотала, – с этой жилкой на лбу, вздувшейся от смеха, казалось, кровь отливает от лица и приливает в жилку, хохот растягивал черты лица, придавая лицу сходство с черепом, а она, чтобы не умереть от смеха, начинала хвататься то за воздух, то за меня. Это случайное сходство не давало мне покоя. Не мог же я все придумать! Я помню, мне еще хотелось прикоснуться к ней и убедиться, что это именно она, а не кто другой.

– Ты похожа на смерть, когда смеешься, – говорил я ей. – В каком еще театре возможна такая героиня?

Но она не могла остановиться.

Французы говорили, что только в нашем театре находят кусочек парижского неба, украинцы находили самих себя, немцы понимали, что они потеряли, проиграв войну, остальные просто радовались, а я думал, что все созданное в прежние годы вместе с ней и называется Богемой, со всем этим глубоким, уже ставшим оперным, смыслом этого понятия.

Она была свободой, богемой, желанием.

А сходство, ну что сходство: бояться сходства – все равно что не жить.

Как же смрадно на душе, когда понимаешь, что больше делать это не с кем!

Свобода в людях ограничена масштабом личности, ее разрешает себе сам человек.

– Отмерьте мне столько-то свободы, – просит он.

Милый, либо она живет в тебе, либо никогда не ночевала. В ней она и жила, и ночевала.

Почему мы разошлись? Что нам, мало стало друг друга, или я ненавидел ее семейную жизнь?

Ни то, ни другое. Конечно, она стала жеманней, ее пытались превратить в куклу и все-таки приспособили к этой жизни. Но это делали с ней и раньше, в кино, прекрасная статистка, она устраивала их как есть, без меня в душе. Кто бы иначе сумел ее снять?

Но дело в том, что, получив успех в другом месте, не забиравшем столько сил, она пожалела себя и задумалась: «А надо ли?».

Наверное, она помнила тот спектакль «Соломенной шляпки», где у нее от привычки тащить зубами за собой весь тяжелейший состав спектакля соскочил позвонок, и, не доиграв, ее увозили на носилках за сценой, а она материла меня, требуя, чтобы я подошел и увидел ее страдания. Но меня в тот вечер в театре не было.

Я тоже умирал, когда она ушла из театра, но об этом, наверное, ей не рассказали.

Ей помогли задуматься, вот в чем дело, я уже ничего не мог остановить. А может быть, я тоже постарел и она сказала правду тогда, через несколько лет, вернувшись в театр на короткое время.

– Ты хочешь увидеть меня прежней? Но для этого тебе придется соскрести с моей души семь пудов жира.

Она сказала это при всех и прибавила:

– Правда, ты тоже изменился…

Она была права: мы не стали хуже, мы изменились друг для друга, мы просто перестали любить. На дне темной воды барахталась ее звезда, похожая на черта.

И сколько я потом ни приходил в ярость, видя, что она играет в чужих спектаклях, всякую ерунду, за большие деньги, для нужд семьи, как она говорила, и я понимал, что новый театр, поразивший многих при рождении, возник тогда где-то в глубине наших отношений, нашей любви, когда я приходил, а она сидела и пришивала своему сыну к штанам лямки, она здорово умела шить, так и сидела в стареньком своем халате под лампой, а мальчик смотрел с ненавистью на очередного маминого обожателя.

– Только не говори, что хочешь на мне жениться, – сказала она однажды. – Все равно не поверю.

Мальчик вырос, мама изменилась, я поумнел.

И сходства этого стало меньше, отчаяния, что ли, поубавилось или прибавилось благополучия.

Я потом долго еще просил ее сыграть у меня Кураж, и она почти согласилась, но предупредила, что сначала здоровьем заняться бы неплохо, позвоночник болит.

Я позвонил через несколько месяцев, и уже другим голосом, глухим от боли, она сказала:

– Миленький… спасибо, что звонишь… тут черт знает что происходит, врачи несут всякую ересь… диагноз мне чужой подсунули по ошибке, суки, я их всех чуть не убила… через две недели позвони.

Я позвонил за две недели, как ее не стало. Она, не дожидаясь моего вопроса, сказала:

– Но я почти не могу ходить. Что ты будешь со мной делать?

– Я буду тебя возить по сцене, – сказал я. – Как королеву.

– Хорошо, что ты не видел ее в последние дни, – сказал муж, – ты бы не выдержал, не знаю, как мы будем хоронить, ее узнать невозможно.

Мил человек, он и не знал главного моего секрета: за этот год, потеряв их всех, я научился смотреть мимо.

2007

Уф!

Не то чтобы я устремлялся в эту щель, я вынужденно в нее падал, меня затягивало, всегда в одно и то же время.

Гости засиживались, и я падал в щель между их спинами и спинкой дивана. На диване сидели женщины, и ты никак не мог решиться, куда тебе уткнуться лицом – в их спины или диванную.

Женские спины теплее. А когда они трепещут во время разговора, вздрагивают, становясь еще тоньше, еще молочнее, выбора просто не остается, я закрываю глаза и утыкаюсь в них навсегда.

Откуда-то с другой стороны стола – хрипловатые мужские голоса, неаппетитные, а у меня тепло, у меня лучше всех. Стараясь не придавить мальчонку, они поначалу раздвигают щель, склоняясь ближе к столу, шепчутся, чокаясь почти неслышно, и только потом, опьянев и забывшись, откидываются всей силой на меня в каком-то безудержно-бесстыдном женском хохоте, и я оказываюсь в обморочном полусне между реальностью их существования и обшивкой.

Мне девять лет, и я привык засыпать ровно в девять. Ни за что не откажусь от этой привычки.

А пока я верчусь тихонечко, как бы устраиваясь поудобнее, нащупывая, как бы случайно, атласные пояса на бедрах под платьем, часть летательного аппарата, с обеих сторон которого на ляжки спущены сходни с металлическими зажимами, помогая капроновым чулкам плотно облечь ноги.

Такой пояс был и у мамы. Он как-то всегда кстати и некстати ухитрялся попасться мне на глаза. А тут все сокрыто, но не от меня.

Они, наверное, снимают эти пояса, вернувшись из гостей домой, на ночь, при своих мужьях, оставляя тех абсолютно равнодушными, – ну не в самом же деле обольстить их жены хотят.

Кому охота видеть на давно знакомом теле такой шаловливый предмет? Не догадаться им, что жены просто хотят спать, а заодно лениво и грустно позволяют полюбоваться собой. Вот в чем дело! Недогадливые… Кого я презирал больше – мужей или этих прекрасных, уже неспособных вызвать интерес? Не знаю.

Но пока я пользовался правом лежать в щели и чувствовать в себе их всех сразу. Они принадлежали мне в девять вечера на очередном застолье в нашей маленькой комнате, эти экзальтированные горячие мамины подруги. Эти столько пережившие женщины, что мне и жизни не хватит ихнее пережить, я был беспомощным мальчонкой, желающим уцепиться за сходни летательных аппаратов и висеть так в неудобном положении, высоко, в щели, в полусне…

Ты хочешь спросить, было ли это со мной, что написано? На самом деле? Не просто скрещение слов, а поступки, события жизни?

Скорее всего, было. Ты не знаешь, слишком поздно родилась. Я пишу свою жизнь как роман. А роман не может обойтись без правды. Вот и сейчас ты впряжена в канву моего романа безошибочно, ты имеешь отношение к его сюжету. Ты ни на кого не похожа, и я готов погубить тебя.

Пролог финала

Девочка уснула здоровой, а проснулась больной. И что могло с ней случиться за ночь, с прелестным ребенком, нежным, как хрустальный колпачок?

Не верь после этого в реальность всякой нечисти!

Ей говорили: тебе просто не повезло! Подхватила заразу! А она знала, что это нечисть занесла, причем несла бережно, чтобы не растерять.

Но в ней самой была такая радость жизни, что восторга волшебными подарками она не выражала. «Поскорее бы избавиться, – думала она, – вот нечисть исчезнет, я пойду к врачам и избавлюсь!» Врачам она верила больше, чем волшебству. Но все так зависело друг от друга, так мучило ее неожиданными возникновениями, что приходилось считать себя здоровой, чтобы после выздоровления скорее забыть об этом.

– Устраните, пожалуйста, мой недуг, – говорила она, считая болезни недугами, что звучит хотя бы красиво. – Нельзя же все время недужить.

И врачи как могли успокаивали ее, но не успевали. Ведьмы, переодетые в фей, несли и несли свои подарки.

Надо было учиться жить сквозь болезнь.

Попробуйте взглянуть глазами с косиной так, чтобы никто косины этой не заметил, да еще и очаровался. А если человек очарован твоими глазами, то дефект исправляется сам собой, ты свободно манипулируешь хрусталиком, сетчаткой, что там еще?

Ты начинаешь глядеть в профиль, вворачивая в собеседника взгляд так, что тот обессиливает. Этот взгляд родился не при мне, поэтому я его не люблю, но то, что неотразим он был, – это верно… Не смотри на меня так, я теряюсь и ревную к другим.

Девочка жила какими-то другими знаниями, неизвестными людям.

– Ну и кокетка, – говорили они, – и это с малолетства!

А песок в почках, а боли в желудке, а голова с семи лет от боли не своя – пустяки.

Она бежала легко и охотно, быстро срываясь с места, но так же быстро уставала. И тогда она делала вид, что ей просто надоело бежать, что она готова продолжить, но не видит в этом особого смысла. И все ей верили.

Может быть, она бежала навстречу мне? Впрочем, почему мне? В любом сильном и надежном мужчине она видела спасение. Просто доверяла здоровью и силе. Ей хотелось уткнуться и довериться.

Охотники находились, будь они прокляты, и не всегда это были люди, равнодушные к ней, но почти всегда – видящие прежде всего ее болезни и относящиеся к ним с легким презрением. Возможно, даже брезгливостью.

На узком смуглом лице, если она не успевала припудрить и прикрыть черными, как у цыганки, локонами, тоже остались следы какой-то болезни, будто сквозь кожу на щеках пыталась проступить кровь.

Это было меченое лицо, его не забудешь и сразу выделишь среди многих лиц не только красотой и смуглостью, огромными, еще недавно страдающими косиной глазами, теперь уже, надеюсь, спасенными, не только дугами бровей и каким-то с особым шиком вздернутым носом, которым она утыкалась в любимого человека, желая поцеловать его.

И тогда ты не замечал уже этих красноватых бороздок под копной волос, сухости губ и того, что один глаз все еще подозрительно блестит, не до конца излечен, ты замечал только, что, отдавая ей себя, наполняешься куда большей силой, и, может быть, это желание сделать тебя счастливым потребовало от нее такой страсти собственного организма, что он не выдержал и надломился от болезней. Она слишком была занята другими, но уже начинала догадываться, что пора заняться собой.

Но пока самым важным было жить, и она жила, обладая многими умениями, одно из которых, игра на аккордеоне, кормило ее. Она выступала на детских праздниках, где ее знали и приглашали охотно.

Пела она тоже прекрасно, хорошо поставленным голосом для фольклорного пения, да так высоко и сильно, что ты не понимал, за счет какой части своего организма она поет.

Это счастье жизни, зажатое в ней болезнями, било в тебя таким мощным лучом, что ты сомневался – стоит ли ее лечить, потому что сила жизни равна силе сопротивления боли.

Да, я любил ее, несомненно любил, потому что жалел безудержно.

Любовь начинается с жалости, а потом и обиды за страдание прекрасного существа, нуждающегося в твоей помощи. А иначе с задачей справился бы любой, надо только умело войти и выйти, что для нормального мужчины нетрудно.

Трудно пожалеть и выйти так, чтобы ей после тебя жить стало легче.

Никогда не пойму, как она могла полюбить человека старше ее на сорок лет, а она говорила, что любит. Нет, конечно же, ее ровесники в прошлом, много мелких красивых и некрасивых историй, связанных с ними, омрачали мою жизнь, мне казалось, если сильно солгать, что жизни до меня у нее не было, можно поверить в любовь. Может быть, я всегда любил тех, кто в опасности? А тут она возьми да так уткнись в меня, что деться некуда!

Прекрасная женщина, моя жена, страдала до нашей встречи не меньше, только мы прожили сначала рядом десять лет, потом вместе еще десять, она родила мне лучшую из дочек, позволяла совершать бесконечные ошибки за счет ее души, что означает вести себя так, будто от всего свободен. И этой терпимостью по отношению ко мне убедила, что все у нас получится, даже когда будем жить вместе. Получилось ли? Наверное. За счет ее здоровья, ее жизни.

Я подарил ей дочь, но лишил веры в надежность семьи, я был заботлив и ненадежен. Разрушал и восстанавливал одновременно. Участвовать в этом сумасшедшем существовании у нее просто не хватало сил.

Где-то в детстве в одной из больниц ее заразили гепатитом, она стала часто терять сознание, и родители многие годы связывали это с какой-то пульсацией мозга, болезнью сосудов.

Никто долгое время не мог объяснить ей, почему, сидя за роялем, играя, она начинала хвататься за край инструмента, чтобы не рухнуть здесь же, на экзамене в музыкальном училище в присутствии многих людей. Но пальцы слабели, и она, все-таки не совладав с собой, опускалась на пол.

Сколько раз, представляя это, сходил я с ума, понимая, что ей пришлось испытать, какой стыд! А она была, как и та, другая, очень внимательна к нам, людям, не хотела обременять собой. Я излечил ее от этой болезни, нашел врачей, почти излечил, но наградил другой, неизлечимой – любовью ко мне самому. Теперь я точно знал, что такое зависеть от другого.

Возможно, она любила именно меня, возможно, связывала со мной свое волшебное излечение, боясь повторения, и потому любила; возможно, была просто счастлива со мной, хотя я никогда не был свободен с ней в любви, как с той, первой, которой еще только необходимо было излечиться.

Любите только тех, кому трудно, они умеют быть благодарными.

А это совсем неплохо, как и то, что ты гордишься их исцелением, будто не врачи, а ты сам совершил это небольшое чудо.

Увидев ее, я понял, что надо жениться на женщине, которая имеет право закрыть тебе глаза, и ты уйдешь спокойно под ее взглядом, не оставляя в душе тревоги за мир, в котором оставлял их обеих – ее и дочь.

Но она отвечала, что я обещал ей жить вечно и, если не справлюсь, постарается сама не задерживаться в этом мире.

Ну что ты скажешь, час от часу не легче – жить вечно!

Есть неизвестные страницы, к ним не лежит мое сердце, не я их пишу. Стыдно взрослому человеку самому становиться страницей, книгой, а если рискнуть? Что мне терять в этом текучем, переменчивом мире, где даже собственное отображение насмешливо перемигивается в зеркалах при виде тебя. Ты даже не опознан, так, замечен, шагай дальше. Вот я и шагаю, не успевая осмотреться, не обнаруженный самим собой, ничей. Кто живет под моим именем все это время? Поговорить бы!

Но он, присвоенный, буду называть его присвоенный, избежит встречи со мной.

Зачем ему терять мое имя, мои замашки, лицо мое, наконец? Он прекрасно устроился, можно сказать, переехал в арендованную мною у Бога квартиру и торжествует.

А может быть, занят, как и я, такими же пустяками? И оба мы, догадываясь друг о друге, ненавидим свое положение.

Какая неопределенность в душе и мире – отсвет желаний, бедность мыслей, сила чувств. Как ты меняешься вместе с уходящей любовью. Она вымывает из тебя лишнее, всякие там золотинки, размывает берега, бурчит, и чувствуешь, что погрязаешь, что погружаешься все больше в неизбежное, пути назад нет. Ты – лавина любви, желто-бурая, неопрятная, полная неизвестных желаний, все смывающая на пути. Ты ничего не можешь дать любящим тебя, просто рычишь и набрасываешься. И если еще совсем недавно ты был родной и приветливый, теперь тебя не узнать. Ты хлынул вразнос, невзирая на возраст, сердце, реальные права и возможности. Ты хочешь стать миром, вот и становись, погибай вместе с миром. Что с тобой делать, что делать с тобой, куда деть, заткнуть, как от тебя укрыться? Ты все рушишь, кем дано тебе это право? Не за что зацепиться, когда любишь, да и незачем. Все решено за тебя.

Из-под попытки птиц проснуться, из-под посвистывания, мелкого и дробного, из-под случайной тишины утра пытаюсь проснуться сам, и у меня не получается. Непонятно, из чего делается пробуждение. Какой силой, какими поступками побеждает эфемерное, едва заметное, почти несуществующее, пуленепробиваемое. Как у Терентьева:

 
Я пролетаю почивши в Бозе
по голубому вздоху
На облаке мозга
В самой непринужденной ПОЗЕ
УРРЭТ УРРЭОЛА ФЬЯТ ФЬЯТ
ССС ссс ФЬ ФЬ фь фь
СЕРАФИМЫ СВИСТЯТ
 

Насколько все-таки мир груб по-свински, и ничего не поделаешь, не удастся раскинуться так широко, чтобы его подменить собой, да и толку-то? Что, по-прежнему отказываешься быть жертвой, дурачок?

День святого Валентина в Колумбии

Все-таки это было до них, сильно, сильно до них. Могу ручаться, что одна из них не успела к тому времени достичь девятилетнего возраста.

Остается надежда, что либо они никогда этого не прочтут, либо я по какой-то причине не допишу и книга канет туда, откуда пришла, – в небытие. Слова борются со мной, доказывая свою состоятельность, я уже давно сомневаюсь в их убедительности и силе.

Всему виной ящерка, это ей захотелось от меня на свободу, на свободу, из тьмы на свет, потому что я закрыл балкон, окна, задернул шторы, выключил свет, чтобы сидеть во тьме и не слышать этот проклятый гул со стороны улицы. Адский хор, не хор, а вой, если так умеют выть люди – сколько же их должно там быть!

Звук был настолько отвратителен, фальшив, будто кто-то громадной пятой опустился на целый народ и раздался вопль. Да-да, вопль, на одном дыхании, если там еще оставалось дыхание, воплем облегчения или отчаяния он был? Одно сплошное «уф!» Так женщина выдыхает, освобождаясь от гнета плоти, и это поощряющее, благодарное «уф!» заставляет тебя быть с ней еще и еще. Так женщина собирается с силой, когда тебе ничего не удается, и, выдохнув, продолжает мотать головой, как лошадь в ожидании наездника, который поможет ей освободиться – «уф!»

Боже мой! Я включил кондиционер, и его скрежет чуть-чуть заглушил этот вопль. Невозможно в чужой стране сидеть в гостиничном номере, обхватив голову руками, слушать адский хор на чужом языке.

Вой исчез. Любовь совершалась без меня. Я представил себе огромное совокупление полуголых мулатских тел, так, на улицах маленького городка, за стенами гостиницы. Показалось, если б я решился выйти, пришлось бы идти по телам, совершающим акт любви тут же на земле.

И это с разрешения святого Валентина! Сегодня был его праздник.

Хотелось выть вместе с ними, и я завыл, то ли от счастья, то ли от горя, то ли от одиночества. Я сидел и выл про себя, тихонечко, жалобно, я выл, что одинок, что в этом городе меня никто еще не успел полюбить, что я трушу выйти и присоединиться к ним, хотя мечтал об этом целую жизнь.

Неважно, как я здесь очутился. Всю жизнь хотел и очутился. Люблю места, где меня не знают и не хотят знать. Люблю, где можно жить безответственно и Бог меня не увидит. Где никому ничего не скажет мое лицо. Где я потерян, потерян, и неизвестно, ищут ли меня и буду ли я обнаружен.

А потом что-то живое юркнуло внизу, задев ступни, и сильно напугало меня, пришлось зажечь свет. На изумрудной шторе, почти у самого края, уже наверху, болталась изумрудная ящерка. Их было много здесь, я привык, но эта пыталась разделить мое одиночество.

Она сидела как портной и, казалось, собиралась кроить ткань без мелка и ножниц только ей одной известным способом. Она оглянулась на меня с тоской в глазах, не надеясь, что я, способный все ввергнуть в темноту, выпущу ее отсюда, потому что совсем не боялась этого хора, родилась вместе с ним и готова была броситься в пучину.

Ее надо было выручать, и я приоткрыл балконную дверь, чтобы она могла закончить свое портняжье дело и удалиться.

Но с ее исчезновением еще большее беспокойство овладело мной. Хор уже не выл, он верещал, стонал, и в его стоне можно было различить смысл – физиологический, агрессивный, если можно так выразиться, зовущий меня принять участие в каком-то пожирании любви. Кто кого жрал – неважно, уже точно выделялись отдельные голоса, возникло даже подобие гармонии, некая общая приятность, чем-то напоминающая молитву, я даже услышал среди многих имен свое и почувствовал умиление, что и для меня среди этих свободных людей нашлось место.

Как же это было бесчеловечно! Мне, всегда готовому к любви, слушать призыв, исходящий как бы от нее самой!

Нужно быть сумасшедшим, чтоб не выйти. И я вышел.

Внизу у стойки консьержа крутился мой гид, колумбиец, очень обеспокоенный. Странный тип из тех, кто одинаково плотоядно смотрит и на мужчин, и на женщин, хотя, возможно, ни те ни другие ему не нужны. Просто не может обойтись без чужой жизни, будто своей у него не было. Ему были интересны люди до отвращения, лицо менялось в зависимости от силы интереса, верхняя губа приподнималась, и улыбка из доброжелательной становилась злорадной, что ли. Потом он спохватывался и сгонял с лица злорадство.

Увидев меня, он воздел руки вверх с криком:

– Вы живы! Я уже черт знает что думал, мы не могли дозвониться вам, собирались выставить дверь. У вас темно в такой день! Вы всё прозеваете. Идемте, идемте!

– Собственно, я уже иду, – сказал я смущенно. – Правда, я не понимаю, почему вы искали меня ночью в гостинице, что могло случиться? Я спал.

– А, спали? Вы спали и видели сны! Конечно. Будто я не успел в вас разобраться за это время! Сейчас я покажу вам сны, которые вы никогда не видели! Он спит у себя в комнате в День святого Валентина! Пойдемте, пойдемте!

Он оглядел меня и, хмыкнув как-то неодобрительно, схватил за руку и потащил к выходу. Крутился над парапетом веранды плод манго, вокруг трепетали колибри. Я загляделся, но он вытолкнул меня из гостиницы.

На улице никого не было, ни людей, ни голосов, никакого воя, никаких распластанных на земле тел.

– Куда вы смотрите? – засмеялся гид неприятно. – Они все в дискотеках. Туда смотрите!

Я поднял голову.

Вдоль всей улицы, уходя в перспективу, набирая силу впечатлений, в одноэтажных стеклянных ящиках, что днем притворялись магазинами, освещенных теперь изнутри негромким мерцающим светом, густо-густо были набиты люди. Свободы движений не было совсем, да и кому нужна эта свобода? Они не шевелились, им не хотелось шевелиться, как неживые, потом я разглядел, что они очень даже живые в едином комке, единой массе и стараются не дышать, чтобы не распасться, не разлучиться под едва слышную музыку. Но так как ящиков было много, людей, попавших в них, еще больше, музыка повторялась и повторялась в каждом, люди как могли подпевали ей, и все это мне казалось там наверху сплошным воем. Только теперь этот вой походил на шепот.

– Вы слишком восприимчивы, – сказал гид. – Не умеете притворяться, а на самом деле завидуете, признайтесь, я тоже, но туда мы не попадем из-за вашей инертности, я даже пытаться не буду, я отвечаю за вас, а вы непременно влюбитесь, и вас зарежут из ревности. Представляете, что сделают со мной? У нас в Колумбии безжалостные суды. Слушайте, что же мне с вами, старым распутником, делать, не возражайте, я вас давно изучил, как развлечь? Здесь можно только смотреть. А хотите, я повезу вас в горы, это опасно, еще опасней, чем быть зарезанным в дискотеке, вас могут украсть партизаны, но впечатлений, впечатлений, денег у вас с собой много?

– Почти нет, – сказал я, роясь в карманах, – так, мелочь…

– И хорошо, и плохо. Ладно, у меня есть, и, если вы захотите девочку, мы как-нибудь договоримся.

– Вы хотите привезти меня к проституткам? – ошеломленно спросил я.

– А вы против? С вашей любовью к экзотике, против? Хотел бы я видеть иностранца за сотни тысяч километров от дома, не хотевшего побывать у проститутки. А еще с вашим интересом к злачным местам…

Я смотрел на его наглую злорадную рожу, не желающую меняться, и не знал, что возразить. На его предложения нельзя было соглашаться, ни на какие, никогда, но кто мне покажет, наконец, горы и женщину в горах, возможно ждущую меня?

– Там еще и воры! – почти визжа, рассмеялся он. – Это очень опасно. Все, что вы любите, греховодник, все запретное, ух, я вас знаю! Все, останавливаю машину. Мы едем. Не беспокойтесь. В конце концов, все блеф. Может быть так, может этак. Я везучий. Какой вы – роли не играет. Считайте, что нам повезет.

И мы поехали в горы.

Когда все страшно запущенно, начинает пульсировать жизнь. Она, конечно, была слышна и до этого, но слишком определенно и равномерно. Ты привык ее слышать. А тут все сдвинулось, забилось, хлынула опасность забвения, предчувствие беды и что-то такое уязвимое и живое, что ты сам начинаешь казаться себе только кусочком целого, а само целое ушло от тебя, сбежало, ты ухватил склизкий кусочек и держишься, проснувшись. Горы, которые днем из города казались далеки и прекрасны, теперь в ночи по мере приближения сливались в один комок, почти неразличимый ночью. Их можно было проскочить насквозь, не заметив. Все стало горы. Ты даже забыл, что оставил за собой город минуту назад. Да и можно ли было назвать эту времянку городом? Есть города, созданные, чтобы передвигаться вместе с тобой. Они как ноша, ты несешь их за спиной и несешь. Кто их строил? Зачем? Можно снять ношу и расположиться в ней ненадолго, да хоть на всю жизнь! Есть опасность, что ты проснешься, а их уже прибрал кто-то и унес. Можно их обнаружить неподалеку в выгребной яме, куда их свалили за ненадобностью. Как мне нравится жить в том, что ничем не является и ничем не притворяется. Вот бы всем нам научиться знать себе цену. Сбросить совесть с натруженных плеч.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю