412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Левитин » Припрятанные повести » Текст книги (страница 6)
Припрятанные повести
  • Текст добавлен: 19 января 2026, 14:30

Текст книги "Припрятанные повести"


Автор книги: Михаил Левитин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Их было немного, танцующих в ночи под навесом из пальмовых листьев, их было немного, всего несколько пар этих отверженных, возможно воров, возможно убийц, проституток, несомненно опасных, но от этого не менее прекрасных, не правда ли? Потому что всем, чем мы хотим стать, они уже стали.

– Ну вот, ну вот, – говорил мой гид, расплачиваясь с таксистом, – вы хотели познакомиться с негритянкой, вы с ней познакомитесь. Нет человека за тысячи километров от дома…

И опять старая музыка про мою любовь к экзотике и вообще к злачным местам.

Он не понимал, этот неотвязный человек, что я приехал не вовремя в его страну или мог вообще не приезжать, она прекрасно обходилась без меня, без моего отчаяния, любопытства, дурацкого представления о свободе, на которую, мне казалось, я способен, только вот кто научит меня танцевать с девушкой при лунном свете и молчать?

– Ладно, – сказал я грубо. – Пора сматываться. Какого черта вы отпустили машину? Впечатлений на сегодня достаточно.

– Молчите! – Он схватил меня за плечи. – Она нас заметила и, конечно, все поняла. Мои соотечественники очень бедны, но понятливы.

Он усадил меня за столик; подскочил тут же, крутя боками, мальчишка с четырьмя кружками пива в руках, а потом от одного из танцующих под шепот моего гида отделилась она и пошла…

Что сказать о ней? Шла она неторопливо, как бы определяя опасность, от меня исходящую, или прикидывая цену, глядя на мое растерянное лицо. Шла она ко мне очень долго, это горы шли знакомиться со мной, и танцующие чуть-чуть развернулись, чтобы быть свидетелями этого знакомства. Я не знал, что надо делать, – шагнуть навстречу, предложить сесть, расшаркаться. Но она все поняла, каким-то чудом оценила деликатность мою, беспомощность, села за столик сама и мощным глотком отхлебнула пиво. Я заметил только, что волосы у нее густые, длинные и как бы лохматятся в ночи, хотя ночь была безветренной, а для красоты или чтобы не лохматились перехвачены лентой. Видно, она делилась с волосами своими мыслями, все время накручивала их на палец, теребила. Отчего они начали казаться мне неопрятными.

– Спросите ее о чем-нибудь, – велел гид, устроившись за ее спиной. Улыбка его становилась все кровожадней. – Только не ведите интеллигентских бесед! Все переговоры я беру на себя.

– Какие переговоры? – начал я. – Я вовсе не собираюсь…

– Ах вы, праведник мой, – засмеялся гид, и она, глядя на него, почему-то засмеялась тоже. – Торговаться буду я. Ну, смелей, смелей!

Передо мной сидела черная женщина, наматывая волосы на палец, за ней стоял разинувший пасть придурок, чьему замыслу я должен был соответствовать, потому что он уловил в наших с ним разговорах мое желание заняться любовью с негритянкой.

Почему-то, глядя на них, далеких и абсолютно чужих людей, на ночь, особенно густую в горах, на людей, уже забывших про нас, хмельных и обкуренных, мне стало весело, и я спросил:

– Вы давно живете в этом городе?

Она засмеялась совсем громко, пока он переводил, допила свою кружку. Потом пальцем ткнула в полную мою.

– Пожалуйста, пожалуйста, – сказал я.

– Она из другого города, – брезгливо объяснил гид. – Она приехала сюда, потому что в ее городке нет ни одного человека, который не был бы с ней. Так что надежды у нее там никакой. Ей приходится промышлять в других местах…

Теперь они сидели рядом и смотрели на меня с веселым любопытством. Мне и самому стало интересно, как я выйду из этого положения.

– А скажите, – спросил я, начиная осваиваться, – вы этим где занимаетесь? Вас везут куда-то на квартиру к себе или как?

– О, вы делаете успехи, – сказал мой гид. – Сразу! По существу! Вы настоящий мачо, мой друг. Не церемоньтесь. Ей понравилось. Здесь она занимается, тут есть несколько отсеков, за перегородкой. Если вы хотите, она покажет.

– Хочу, – сказал я.

Отсеки представляли параллелепипеды, вырубленные из камня, что-то вроде усыпальниц католических, только под ними лежали, скорее всего, не короли и епископы, а клиенты проституток или миссионеры, пришедшие сюда вернуть людей на путь истинный.

Таких надгробий было три, и все покрыты почему-то разноцветными афишами. Но, несмотря на веселые картинки, запах здесь держался устойчиво-могильный.

– Это все наше, мое и моих подруг, – с гордостью сказала она. – Мы имеем право приводить сюда кого хотим.

– А зачем афиши? – спросил я. – Откуда?

– Афиши? – недоуменно переспросила она и, дождавшись перевода, сказала: – А, эти. Просто бумага. Чтобы было красиво.

Гид засмеялся.

– Вот молодец девчонка, заботится об эстетике. Так вы останетесь или уйдете? За пиво я уже расплатился.

– Нет, – сказал я. – Нет. Она поедет со мной.

– В гостиницу? Да вы с ума сошли! Кто вас с такой шлюхой пустит?

– Вы договоритесь, – сказал я упрямо, чувствуя, что мне совсем не хочется ее никуда везти, но любую глупость я привык доводить до конца.

– Ладно, – сказал удрученно гид, и улыбка его стала виноватой и вполне человеческой. – С вами свяжись! Она согласна. Сейчас наведет марафет. Подождем наверху, а не в этой могиле. А впрочем, я вас не понимаю. Опасно. Давайте я расплачусь с ней за экскурсию, и поехали!

– Вместе, – упрямо сказал я.

Она вернулась, разодетая, как лошадь, в какой-то бесконечно дешевой сбруе из фальшивых бус, ожерелий, подвесок, серег, обручей на запястьях, надушенная. От нее пахло немногим лучше, чем в усыпальнице, гид с состраданием посмотрел на меня, но я отвернулся.

Ехали молча. Он – размышляя о том, как все объяснить в гостинице, я о том, что поступать надо как велит жизнь, но думать все-таки тоже надо, что всегда делаю то, что хочу, не решив до конца, хочу ли.

«Все подстроено, – стучало у меня в голове. – Все подстроено. Зачем? Кому я так уж нужен, что я с ней буду делать?»

Она сидела рядом, боясь пошевелиться и задеть меня, невинно, как невеста, которую я вез знакомиться с родителями. Предположить, о чем она думает и думает ли вообще, я не мог.

И все же, разглядывая ее исподтишка, я убедился, что не так уж и молода эта невеста, приехавшая на подработки из города, где каждый занимался с ней любовью. Возможно, она больна, даже наверное, но тому, кто упрямился во мне, на это было наплевать. Я только удивлялся, что же меня ведет, желание не возникало ни на секунду.

– Я бы не рискнул, – сказал гид, сидя рядом с шофером, и повторил: – Опасно. Никогда не прощу себе, если с вами что случится. Она клянется, что проверялась два дня назад, ну, они все так говорят. Но цена маленькая, девица, как вы хотели, черная, можно рискнуть.

– Ну и скотина же вы, – сказал я. – Когда вы это слышали?

– Хотели, хотели! Все европейцы хотят негритянок, правда, не все так смелы, как вы, чтобы искать их в наших горах. Но вы отчаянный!

Мне захотелось убить его.

Я оставил гида разбираться с портье и сразу повел ее к себе. Слишком растерян я был, чтобы запомнить, как она вошла в мой номер. Помню, мне хотелось, чтобы ей понравилось, нечасто ей выпадала возможность встречаться в таких номерах. Мне казалось, что она растеряется, некая излишняя уверенность в себе покинет ее и она сумеет хотя бы по-человечески взглянуть на меня. Я ошибся. Только первую минуту она была ошеломлена здешней роскошью, затем, не растерявшись, начала все оглядывать с подчеркнутым равнодушием, почти презрением.

И чем больше ей нравилось, тем недовольней она становилась. Скудный мой словарь не давал возможности вести беседу. Да и какая здесь могла быть беседа? С ней договорились, уплатили, привезли, надо раздеваться, ты в Колумбии, День всех влюбленных, адский хор под окнами в ночи. Но, осмотрев все, ткнула пальцем в дверь ванной и, получив мое торопливое «пожалуйста, пожалуйста», на время исчезла. Уф! Я вышел на балкон, позабыв все свои страхи. Чего бояться? Я привез к себе черную женщину с более чем сомнительной репутацией, она приводит себя в порядок, чтобы лечь со мной и заняться любовью, на которую я не претендую. Я не уверен, что имею право овладеть ею, и запомнит ли она мое объятие в череде других. Я представил себе целый сонм этих других: почтенных горожан, сельских рабочих, отпетых негодяев, сопливых мальчишек, похотливых старцев, и мне стало не по себе.

Зачем она пришла ко мне? Должен ли я ей понравиться? Нравится кто-нибудь такой женщине, как она, и каким нужно быть, чтобы, уйдя, она тебя запомнила?

Сын говорил мне там, у нас дома:

– Папа, ты романтизируешь всех, даже проституток!

Что он скажет на этот раз? Думаю, будет мной очень недоволен.

Зато я дал ей заработать. Это ее заработок, возможно, она кормит больную мать, или алкоголика-отца, или дитя, прижитое с кем-нибудь. Биографии проституток очень похожи на биографии великих политических деятелей – все одинаково. Я не знал, что дал ей гид, и про себя решил, что доплачу.

Только сейчас я понял, что меня ничего уже не пугает, с ее появлением в моей комнате стало тихо, наверное, все разошлись, дискотеки снова стали магазинами с выключенным до утра освещением. Выключив свет, закрылись до утра. Или все-таки кто-то забросил город за спину, весь сразу, и унес? Ведь так бывает. Здесь все бывает, завтра разберусь. Знаю только, что в тот момент, когда буду с ней, снова завопит адский хор, засуетится ящерка и гид начнет взламывать дверь ради моего спасения. Существование стало невообразимым, все замкнулось на мне.

Она явилась из ванной в моем халате, уложив кольцами на голове жесткие вымытые волосы, и выглядела совсем как римский император в лавровом венке. Вид у нее после душа был совершенно умиротворенный, и она посмотрела на меня благосклонно. Ей незачем было теперь притворяться, я предоставил ей все, что было в моем временном доме, и она расслабилась, приятно поразив меня, – стала тем, чем была, простой деревенской колумбийкой, рожденной дождаться мужа, рожать детей, толочь маис в ступке. Но перед тем как всем этим заняться, ей следовало сдержать обещание – отдаться мне.

Она подтолкнула меня к постели, легла и, сбросив халат, предъявила все, чем владела… Нет жерла орудия смертоносней того, что я увидел. Это было то ли угрозой, то ли объявлением войны, то ли попыткой перемирия… Чем это, черт возьми, было?

Глотка какого-то страшного и совершенно беззубого зверя была обращена на меня. Вероятно, она не привыкла, чтобы, заплатив, ею не воспользовались, причем без любовных притязаний, сразу.

Раскорячась, слегка разворачивая в мою сторону жерло, она держала меня за плечи, прикрыв глаза. Возможно, в предчувствии наслаждения или от нежелания видеть еще одну рожу над собой, но, так и не раскрыв глаз, не сказав ни одного слова, вдруг оттолкнула меня и положила голову на подушку. Дальнейшее, ну что дальнейшее?

«Она устала, – подумал я, глядя на ее лицо. – Боже мой, как она устала за день, за жизнь, а тут еще возиться со мной».

Я полежал еще немного рядом, дожидаясь, пока она снова начнет угрожать мне, но не дождался. Она уснула. Сразу, без разрешения, в чужой постели, не исполнив прямых обязанностей, не пожелав мне спокойной ночи.

Я встал, несколько раз зачем-то обошел постель, прислушиваясь к дыханию уснувшей, а потом сел прямо на пол возле постели и стал разглядывать ее лицо.

Мне хотелось разглядеть, наконец, ее, а день уже проникал сквозь шторы, и какая-то огромная птица, пролетев, отбросила тень на нас.

Это было лицо без событий, без биографий, без страстей, высеченное из камня в горах и ни на что не претендующее. Лицо женщины, которую наконец оставили в покое. Она так жадно спала, будто понимала, что это случай, удача, такой шанс больше не повторится, а до пробуждения осталось всего каких-нибудь два часа, и тогда клиент, то есть я, вынужден буду заставить ее выполнить свои прямые обязанности или просто рассержусь и выгоню взашей. Как же хорошо она спала! И оставляла меня совершенно равнодушным при мысли, что в моей постели спит колумбийка, черная женщина, – мне было все равно. Так спят в комнате друга, абсолютно доверяя ему, незнакомому чужому человеку. И это был здоровый сон без черт уродства, без кривляния, без издевательств с моей стороны, благодарный за гостеприимство.

Но когда я погладил ее волосы и ей показалось, что я все-таки пытаюсь ее растолкать, она приоткрыла глаза и прорычала мне в лицо что-то такое отвратительно определенное, способное нарушить нашу идиллию, что я отпрянул. Но она уже снова спала, и дыхание, похожее на причмокивание, до сих пор помню. Проснулась она безо всякого чувства вины, да и вины никакой не было, вполне довольная, умылась, нацепила погремушки, позволила мне проводить себя, чуть приобняв. Тряся всей сбруей, прошла мимо потрясенных администраторов, пошла со мной брать такси и, перед тем как сесть, подмигнула как старому товарищу, обещая когда-нибудь, если получится, заскочить еще на минутку.

Поговорим о капитанах. Что я знаю о них. Только то, что отец Эльки, той, что помоложе, – капитан. И говорит она об этом, боясь, что никто не поверит, потому что в действительности его давно нет и оттуда, где он бывает, никогда не приходят письма. Может быть, оттого что не доходят, может быть, оттого что он не любит и не умеет писать.

Но доверие к капитанским занятиям отца такое, что она любит меня сравнивать с ним и часто говорит:

– Он тоже свирепый! Когда отвечаешь за людей, поневоле становишься свирепым. Ведь каждый из них тянет в свою сторону.

Она была права. На корабле должен быть общий порядок. А как же! Но в моей жизни, моем деле?

Ведь так я никогда и не узнаю, какие действия нужно предпринять, чтобы судно вышло из порта, а потом, исполнив положенное, вернулось, мне эта последовательность действий незнакома. Я вижу не сам путь, а только возможности пути, они возникают сразу, я вижу благодаря людям, среди которых нахожусь.

Мне важно поймать их взгляд, куда они смотрят, выйдя в море, в каком направлении. Ведь тоска же, боже мой, какая тоска – идти по намеченному не тобой пути!

Я так часто учил их забывать все, что они умеют, и начинать сначала. Тогда все мальчишеские планы сбудутся и не станет казаться, что ошибся и пошел не туда. Быть верным выбору детства, конечно, везение, но сомнительное. Ты просто попал на крючок судьбы и трепыхаешься на нем всю жизнь. Конечно, тебе повезло, конечно, но странно, теперь ты навсегда зависишь от собственного выбора. Кажется, это еще называют призванием. Да, ты научился вести корабль, прокладывать путь, управлять людьми, обеспечивать успех, ты даже способен вернуться домой к любимой дочке, но изменить свою жизнь не способен. Хоть и пытаешься. Ты на крючке хорошо оплаченного призвания.

Так что она любила отца и даже находила во мне сходство с ним, хотя сходства никакого не было, – у меня чуб был раньше побогаче, хотя сейчас я лысый, и взгляд не такой растерянный. Трубки тоже нет, я не представляю, как это можно, кроме своей каюты просмолить насквозь квартиру, где три женщины – две дочки и жена. Может быть, он смотрел углубленно, в себя, следя, куда уходят клубы дыма, вызывающего неистовый кашель, Эльку пугающий! Что же, вполне благородно пугать дочь слабым состоянием своих легких, вполне по-капитански!

Но, конечно же, он был симпатичен сходством с ней. Оно прямо перло из него, это сходство, и примиряло.

Она у него получилась, и очень хотелось, чтобы он это понимал.

Но в нем была индифферентность к жизни, все идет как идет – рождаются дочки, отходит корабль, жрет легкие кашель, неизвестно откуда возникший, и незачем лечить.

Он привык смотреть на жизнь, как на воду, не пытаясь ее остановить взглядом. Течет себе и течет. Его дело перевозить грузы и пересчитывать в портовой кассе деньги, его дело отдавать большую часть семье, а на остальные совершать какие-нибудь глупости. Вот, например… Но о глупостях его детская душа имела маленькое представление. И тогда он делал семье подарки. Ему нравилось радовать их, но сам он радовался смущенно, испытывая дикую неловкость от своих мнимых возможностей. Он был простой парень со сбитой не в ту сторону душой. И эта сбитость передалась ей. Она тоже верила, что все еще изменится, что чудеса возможны, влюблялась часто и, ошибаясь, не горевала, а продолжала надеяться. «Заблудилась, – думала она. – Но это не навсегда, не навсегда!» Встретив меня и не успев полюбить, она сразу спросила:

– А вы женитесь на мне?

Что было странно, что было странно и заставляет меня не доверять ей до сих пор. Но и какое-то веселье было в этом. Она знала, что у меня семья, и, может быть, хотела этим вопросом оттолкнуть, кто знает. Во всяком случае, глаза ее блестели, а уголки губ подрагивали в усмешке. Болезни лечились на отцовские деньги, хотя, как уже писал, зарабатывать на себя она умела.

Никогда, никто не заставит меня спросить – был ли в ее жизни, кроме отца, человек, на которого она рассчитывала, не скажу любила? Мне кажется, был. И при воспоминании о нем она мрачнела, но не могла жить с непрощенной обидой в душе и выбрасывала из памяти.

У жены моей, той, что постарше Эльки, я тоже никогда не спрашивал о мужчинах до меня. Предполагалось, что их не должно было быть. Я пренебрегал очевидным, так чисто было ее пребывание рядом со мной. Даже когда затихали чувства и хотелось раздразнить воображение, я сдерживался до такой степени, что попросил однажды:

– Не люби меня так, а то начинает казаться, что я уже в раю.

Трудно поверить, что такое возможно, но я пишу правду; ни грамма лжи, лицемерия в нашей жизни не было, это была одна принадлежащая друг другу жизнь, в которую вплыла Элька. И можно было, конечно, можно остановить ее вторжение в самом начале, но я подвергал себя испытанию на прочность и немножко, конечно, кичился любовью к себе этой быстро живущей девочки, тоскующей об отце.

Жаркий подлый июль. Проявится ли человеческое в моем лице, столько пережившем. Прощу я, забуду? Хочется долго жить, чтобы это увидеть. Надоело быть болью.

Если же вернуться к спинам маминых подруг, к тем застольям в отчем доме, ища ответа вернуться, то вспоминаешь все урывками, будто боишься потревожить острый кусок зеркала, торчащий в тебе.

Ведь их никого не осталось, никого, при моей ненависти к забвению такое особенно обидно. И мамы нет, способной в секунду воскресить все связанное с ними. Нет, она должна была стать архивисткой, моя мама, а не заведующей кабинетом истории партии в институте связи. Приоткроешь дверь, увидишь, как она восседает над кучей газет «Правда», а перед ней за столами африканцы, мечтающие сделать революцию в своих странах.

Жизнь ее в войну была связана с бугурусланским центром информации о пропавших родственниках – сыновьях, мужьях, где она, двадцатитрехлетняя, работала заместителем начальника, и страстная догадливость ее, интерес к людям многих помогли разыскать.

Позже, совсем старую, ее пытались вытянуть на телевидение, рассказать об этом, она отказалась, потому что не могла позволить, чтобы военные подруги и просто телезрители увидели, как она постарела. Это моя мама. Ей не до славы. То единственное, что я унаследовал от нее.

Женщина, оказывается, стареет, любимая женщина стареет, и нет никаких способов вернуть ей молодость.

Я стою перед их портретами в музеях. Они сидят в креслах разодетые, лежат передо мной нагишом, танцуют, дышат, живут. Неужели они когда-нибудь были? Это невозможно! Куда делись? Кто устроил такую подлость? Когда-нибудь я встречу виновницу и обвиню ее в вандализме.

Не в том дело, что картины прекрасны и художники талантливы, а в том, что они были и вот их нет. Кто мы такие, если даже с такой вопиющей несправедливостью веками не можем справиться? Надоело, надоело.

Вот тетя Таня, очень худая, почти как Элька, с вечной подбадривающей улыбкой, она не кокетничает, а льстит мужчинам, даже таким маленьким, как я. Делает вид, что ей со мной интересно разговаривать. А вдруг и на самом деле интересно? Спину ее я помню, рядом с любимой спиной тети Веры, к которой я прикасался особенно, потому что любил хозяйку спины, голос ее низкий, слегка деланый, потому что она притворялась своей в южной маминой компании, которой она, сибирячка, пыталась соответствовать и, наверное, уставала очень. Сама она казалась снежной с абсолютно белой, нет, облачной голубизны кожей. Длинноволосая блондинка, которая в другой жизни была бы цыганкой! Так мне казалось из-за карменистого голоса. Теплыми были только ее глаза, слегка встревоженные, неуверенные в своей красоте и силе. Мне было жалко тетю Веру, какая-то невостребованность была в ней, хотя встреч, по намекам мамы, у Веры было много, она работала участковым врачом, и все приболевшие мужчины считали своим долгом к ней прицепиться. Ох, до чего же я желал настоящей болезни этим, осмелившимся взять ее руку в свою! Я, мальчик, ненавидел ее работу, это хождение по лестницам красавицы, участкового врача, для того чтобы выписать больничные листы симулянтам.

Но я о тете Тане. Она была худа, как методичка, и, кажется, работала методичкой в морском училище. Происхождения она была самого благородного, но об этом не распространялась. Доказательством была ее мама, Марья Сергеевна. Старушка светлая и старорежимная. Я не помню, чтобы ей изменило достоинство и хладнокровие. Говорила она спокойно и ровно, с легким привкусом другого разговора, вести который не имела права. Даже румыны в оккупации относились к ней с уважением.

Тетя Таня была очень на нее похожа, только суетлива, и это разочаровывало.

Муж ее, Ионыч, как его называли, был человек приятный, но обыкновенный, страдающий болезнью со страшным названием «грудная жаба», и добираться на третий этаж к нам по крутой черной лестнице ему было трудно. Но он добирался туда, где была она, чаще приходил раньше, не заставая ее. Она часто говорила, что идет к нам, но не приходила, а он терпеливо сидел и ждал под мамину болтовню, и я никак не мог догадаться, что он беспокоен, с чего ему беспокоиться? Дальше границ нашего города она никуда не денется, и если не к нам, то домой вернется вовремя. А там, как говорила мама, «Таня сумеет защититься». От кого?

– Бедный Ионыч, – вздыхала мама.

Почему бедный?! Почему надо его жалеть? А он взбирался по лестнице в поисках жены, задыхаясь, и черт знает откуда взявшаяся жаба прыгала в его груди.

Его голос я почти не помню. Какой-то приплюснутый голос, отстающий от самого себя, собственных мыслей, не способный и не желающий объяснений с нами.

Он был отставник, подполковник, и тетя Таня, оказывается, воевала, правда на другом фронте. И там встретила дядю Гришу, военного юриста, очень мужского, как я понимал, человека, без одышки, вообще без болезней, но уже давно женатого, успевшего народить детей. Это была страсть, равная по накалу Курской дуге, только более долгая и без победного исхода.

Они любили друг друга и после войны, встречались, Ионычу донесли, он мучился. Дядя Гриша не мог уйти от семьи, тетя Таня жалела Ионычанаконец разобрались, ушли, тетя Таня снова стала невестой, но ненадолго, уйдя от своих, дядя Гриша умер сразу, его пришлось вернуть семье, которая многострадального дядю Гришу и похоронила. А Ионыч женился на тети Таниной подруге, Шурке, той самой доносчице, и был счастлив. Сама тетя Таня осталась одна, а мне почему-то все это нужно было знать и записывать сейчас поверх чего-то главного, а что главное, что, что главное в чужой посторонней жизни? Своя? Да черт с ней, куда она денется!

Соединить жизнь в целое мне не удается, я потерял листы, ненаписанные страницы, такие чудные, такие интересные, и до сих пор ищу.

В памяти моей они становятся все проще, все бледнее, вообще не запятнанные словами, но оттого не менее прекрасные, а еще я помню миниатюрную маникюршу, тетю Наташу, пухлую, бледную, с тоненько обведенными помадой губами. Она всегда говорила о других людях гадости, и с какого-то времени это стало объяснимо. У нее умер девятнадцатилетний сын Ромка от саркомы, он лежал на столе, и пес, любимец Ромки, пытался прыгнуть на грудь покойного, его нельзя было унять, пытались запереть в соседней комнате, он не давался, а когда наконец заперли, так скулил, что это было страшней Ромкиной смерти…

Нет, я, конечно, верю, что Элькин отец – капитан и скоро обязательно вернется, чтобы отомстить мне за нее.

Голубой Дунай

Амра – моя беда, Амра – мое сокровище! Если кому-то важно, конечно. Нос большеватый, но улыбка, улыбка!

Моя жена, тогда еще не жена мне, до сих пор думает о моем белградском романе, неизвестно на чем сломавшемся.

На свидание приехала в тапочках, с забинтованной ступней, могла вообще не приезжать – ногу пробила гвоздем. Но она приехала и вышла из автобуса прямо в дождь. Решительный белградский дождь, барабанящий Дунай.

Она приехала, Амра, мы ели с ней в кондитерской печенье. Она выбрала любимый свой сорт, а что осталось, с неженским упрямством запихала мне в карман. И еще долго после в Москве я вытряхивал крошки из кармана и вспоминал о ней.

Странная девушка, странная, она была настолько независима, будто кто-то снабдил ее небывалой силой с одной-единственной просьбой – применять эту силу редко, не пугать людей.

Поначалу мне казалось, что нет девушки в Белграде красивей Амры. Потом я понял, что все красивей, но она – одна.

– Мусульманское имя, – сказал мне кто-то, когда я рассказывал про нее. – Она не сербка.

Мне-то какая разница – сербка, не сербка? Сердце ныло, когда я ее видел. Амра

Статная, стремительная, несмотря на ногу, пробитую гвоздем. Жаль, нос большеват, но это ее ничуть не смущало. Ей нравилось все, что составляло ее самоемру, а при необходимости вспыхивала улыбкой, затмевающей все недостатки. И настолько откровенна в этом отношении к себе она была, что я смущался. Как-то интеллектуально откровенна, до провинциализма. С другими знаком я не был и потому не знаю, особенности ли это белградских девушек, горожанок немного бесприютного, как бы недоношенного, незавершенного города, а еще встреча наша произошла после американских бомбардировок, где даже стены нетронутых домов, казалось, оскорблены.

И Амра была в гневе. Она не любила, когда решают за нее.

И под руку брала сама и вела, решительно прихрамывая, по лужам, с вздувшимся от влаги бинтом. На нее было странно смотреть, когда она так тянула меня. Становилось неловко, ты чувствовал себя беспомощно, все решала Амра, и когда ты успел передать ей право решать за тебя?

Мне казалось, что ее все знают и потому с большим интересом посматривают на меня, ее избранника. Может быть, она даже популярна здесь, но эту мысль я отбрасывал, чем может быть популярна девушка-филолог в этом равнодушном к филологии городе?

– Я всех знаю в Белграде, – сказала она. – И меня тоже. Я знаю все недостатки здешней жизни, как свои собственные. И попробуй только сказать, что тебе у нас не нравится!

Я молчал, хотя до сих пор не понимаю, что мне должно было понравиться. Конечно, если долго, всю жизнь, смотреть на огород, он покажется садом. Белград она знала тщательно, подрабатывала иногда в каникулы гидом, заходила в музеи, знакомила каких-то старушек со мной, я кланялся, но и все остальное в мире, узнав, она вызубривала основательно. Она собирала знания в душу, а не голову, тщательно их сортировала и, отобрав, безошибочно набрасывалась на самое интересное. Нюх на культуру у нее был просто животный.

Она была так самостоятельна, что поцеловать себя разрешала только в щеку. Обнять ее даже за плечи не удавалось. Это была Амра, все решившая за тебя.

Университетские подруги, с которыми она меня знакомила, посматривали насмешливо, чуть-чуть жалея взрослого человека, позволившего себе ухаживать за их Амрой.

– И вы не боитесь? – спросила одна из них.

– Чего бояться? Мы друзья, – ответил я.

– С Амрой не дружат, – сказала она. – Она сама по себе.

– А вы тогда для чего?

– Для прикрытия, – засмеялась она. – Знаете, как в войну…

И, не договорив, ускакала. Что-то они знали, эти девочки, может быть, чем кончаются такие ухаживания, как мои.

– Пусть идут они к черту, – вместо объяснений ответила мне Амра, ничуть не расстроившись.

Но она умела раздвигать пространство, и ты проходил вместе с ней как бы в запретное, хотя ничего запретного не было, очень доступный город, милые люди, пришибленные рейдами американской авиации, Дунай, прибивший к берегу много разных ошметков и оттого переставший быть воспетым Штраусом Голубым Дунаем, а просто двигающимся по направлению к Вене грязным потоком воды. А тут еще и дождь… Он возникал при каждой нашей встрече, и я, с моей беспомощностью в период дождей, вообще не выходил бы из номера, не будь рядом Aмры.

Она заставляла меня ходить по городу, поразившему огромным количеством праздных мужчин и деятельных женщин, все время чему-то обучающихся, чувствуя, что вот-вот приблизятся к истине.

«Они все слишком таинственные, – думал я, – эти провинциалки. Им кажется, что Дунай – живая вода».

И Амра обладала такой уверенностью и потому, наверное, и не думала меня поцеловать. Она расспрашивала, расспрашивала, ее интересовали двадцатые годы, Малевич, Хармс. Ей было интересно, как возникло искусство, которому мы обязаны сегодня всем, разрушительной или созидательной оказалась революция, но об этом я не хотел говорить, не испытывая интереса к предмету, мне больше нравилось следить за ней, за ее движениями, становящимися недовольными, когда я не мог ответить или она – понять. Понять ей надо было сразу и быстро.

В любви, а мне показалось, она знает уже, что это такое, насытившись, она сбрасывает с себя партнера как вещь, как предмет, не оставляя надежды.

Меня пугало это в ней, заставляло быть настороже, я начинал видеть себя ее глазами, чего раньше никогда при встрече с девушками не позволял, я совсем не нравился себе постоянным беспокойством – ту ли рубаху надел для встречи с ней, затянул ли как следует ремень, способен ли соответствовать страстному вниманию, с которым она меня слушала.

У всех девушек вокруг, мне казалось, главным было желание поскорее выйти замуж, лучше за иностранца, и уехать из любимого Белграда, у нее же, я это утверждаю, главным было – знать о мире, давно завоеванном ее воображением.

Она была порывиста и умна. Я даже поражался, что из всей кучи людей, с которыми приехал, выбран в собеседники именно я, но относил это больше к моему умению смотреть на женщин восторженно.

Я и на нее так смотрел в университете, где мы выступали, а она стояла в последнем ряду, уступив кому-то свое место, чтобы я мог видеть ее улыбку, обращенную ко мне… И говорить оставалось только для нее, Амры, бог знает что говорить, следя, держится ли еще на ее лице эта самая улыбка, адресованная только мне, в этом я мог быть уверен, немного самодовольная улыбка, догадавшаяся, что говорю для нее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю