Текст книги "Мышонок"
Автор книги: Михаил Латышев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Кто-то им сказал, что на запасных путях стоит эшелон, который вот-вот двинется на запад. Они побежали по скользким шпалам, остро пахнувшим мазутом, мимо черных телеграфных столбов вдоль рельсов, мимо низенькой будки стрелочника, мимо угрюмых вагонов, выжидательно застывших на путях.
– Вот везение, – возбужденно оглядывался на Левашова Шилов. – Вмиг докатим до Москвы, а там…
– Да, повезло, – отдувался Левашов, с трудом протискиваясь под вагонами.
Шилов остановился, вытер рукавом шинели потный лоб.
«Вот сейчас бы и ударить», – кольнуло Левашова.
Будто во сне, он слепо поднял забрызганный мазутом булыжник и, не раздумывая, ударил Шилова. Затем на время притих, вжав в испуге голову в плечи. Состав, под которым лежало неподвижное тело Шилова, вдруг дернулся. Судьба вновь спасала Левашова.
– Помогите! – панически закричал он. – Помогите!
Состав остановился – может быть, машинист издали услышал крик Левашова, а может быть, его крик услышал стрелочник и остановил состав.
Со слезами на глазах объяснял Левашов подбежавшим – трем мужчинам и женщине, закутанной в огромный зеленый платок:
– Друга задавило… Петю Самусева… Говорил ему: не надо тут ходить… Нет, говорит, ближе… Вот что вышло… Жена будет убиваться… И дочки…
– Ох, боже, боже, – горестно вздохнула женщина.
На пятнадцать лет Левашов превратился в Шилова…
6
Запахи вокруг изменились, и он догадался: лето в разгаре. Движение воздуха под полом стало спокойней – он не был больше холоден по ночам, в щели не дуло. Вместо того, чтобы поглубже зарываться в гнездо, он теперь спал, высунув нос из гнезда, не боясь нападения агрессивных самцов – кто сильнее его был под полом ознобинской избы? Никто. Он диктовал здесь условия. Как он хотел, так и текла жизнь многочисленных его жен и детей.
Почти все предметы в избе деда Ознобина он опять знал по имени, снова научился повелевать ими: мог взять нож и от безделия принимался стругать тупым, покрытым ржавой сыпью лезвием какую-нибудь палку; знал, что сумка на стене предназначена для переноски разных вещей; несколько раз он брал веник и от нечего делать подметал пол; по лестнице, стоящей в сенях, забирался на чердак и смотрел на ночную спящую Березовку, не зная пока, что темные коробки – это избы, в которых живут двуногие великаны, а яркий круг – луна, поднимающаяся над Березовкой из-за густого леса.
Чем дольше смотрел он с чердака на Березовку, тем страшней и тоскливей становилось ему. Он не понимал, по каким законам живет эта вторая Вселенная, такая отличная от Вселенной мышей. И не понимал, зачем она вообще нужна – полная опасностей, тревожная, беспредельная, – когда есть Вселенная тихая и спасительная, в которой и краски не режут глаза, и звуки не раздражают, и он, самое главное, чувствует себя уверенным и сильным.
Правда, с некоторых пор и во Вселенной мышей воздух накалился тревогой – появилось какое-то неведомое чудовище, о котором ходили легенды. Рассказывали, что чудовище не жалеет никого и что среди мышей не родился пока богатырь, способный устоять перед ним. О внешнем виде чудовища говорили: у него огненные глаза с зеленым отливом, оно заросло дремучей шерстью, в которой время от времени вспыхивают гневные молнии, а стоит чудовищу открыть пасть – обнажаются огромные зубы. Мышей чудовище убивало не сразу: поймав какого-нибудь горемыку, оно сначала долго играло с ним, перекатывая когтистой, неимоверных размеров лапой, потом даже позволяло убегать ему, трепеща радостью спасения, но затем настигало – и приходил конец.
Он к рассказам о чудовище относился скептически. В потайной глубине его мозга хранились воспоминания о собственных превращениях в двуногого великана. Будучи великаном, он не видел ничего, что хоть бы отдаленно напоминало легендарное чудовище. Будучи мышонком, он тоже не сталкивался с ним. Сам по себе напрашивался вывод: для украшения скучной своей жизни мыши выдумали мифическое чудовище. Выдумали – и интереснее стало жить, ибо им угрожала (пусть выдуманная) опасность, которой надо остерегаться, если хочешь жить. А жизнь с постоянным риском не так пресна и однообразна, ведь она расцвечена опасностью, которая наделяет смыслом даже бессмысленность.
Но вот среди мышей появился калека, случайно вырвавшийся от чудовища. Его рассказы слушали по десять раз на дню, и они не надоедали. Калека пользовался уважением. Его кормили, пускали спать в свои гнезда, никогда не обижали.
Он, такой сильный, вдруг проникся завистью к калеке. Да, его боялись. Да, его слово много значило. Но относились ли к нему с такой же искренней теплотой, как к изуродованному калеке? Он с горечью должен был признать: нет. Как покорить сердца мышей? – долго размышлял он и решил наконец, что есть, кажется, один способ: вступить в схватку с чудовищем, если то на самом деле существует. О своем намерении он никому не говорил.
Разгуливая по избе привычным маршрутом: из угла в угол: – он заметил кота. Тот устроился на пустующей печке и настороженно следил за его передвижениями. Изпотайных глубин мозга, где хранились воспоминания о его жизни в образе мышонка, поступил испуганный сигнал: это – легендарное чудовище!
– Кис-кис-кис, – позвал он кота, с трудом вспомнив, что кот зовется котом, и что у двуногих великанов принято подзывать его ласковым, вкрадчивым голосом: Кис-кис-кис.
Кот лениво выгнулся, зевнул, нехотя спрыгнул с печки и подошел к нему, не спуская с него вопросительного взгляда, а затем замурлыкал и потерся о его правую ногу боком.
– Ах ты, сука! – зло пнул он ногой кота. – Тебе что тут надо?
Кот жалобно мяукнул, глухо ударившись о стену – удар был очень сильным.
Им руководили страхи, принесенные в мир двуногих великанов из мира мышей, и он пинал, пинал, пинал кота, до тех пор пинал, пока кот не перестал шевелиться, и обмякшее его тело не стало просто бесформенным комком черной шерсти, которая от пыли посерела.
Он отшвырнул мертвого кота в угол, не подозревая, что это убийство особую роль сыграет в его жизни, подарит ему ощущения, которые редко кто испытывает и в мире двуногих великанов, и в мире мышей.
Мыши со сладким ужасом день и ночь напролет грудились возле мертвого чудовища, уважительно глядя на него, победителя страшилища. А он наслаждался славой, с удовольствием думал, что получил в мире мышей все-все, даже то, о чем в мире двуногих великанов и в самых горячечных мечтаниях не позволял бы себе думать: мыши объявили его богом. Кто, кроме бога, мог совладать с чудовищем в сотни раз сильней любой мыши? Он совладал. Он бог, не иначе.
Все больше и больше мир великанов казался ему уродливым. Он сравнивал свои нынешние ушки, свои нынешние глаза и усы, с тем, что были у него когда-то, и фыркал: что сравнивать? Никогда великаны не будут так красивы, как красив он, живой мышиный бог.
Мыши поклонялись ему. День начинался у них с молитв о его здравии и молитвами кончался. Калека добровольно стал ярым проповедником его божественной сущности. Под руководством калеки длинной нескончаемой цепочкой проходили мыши мимо его гнезда, громким писком выражая свое уважение. Калека же разработал процедуру казни двух юных мышат, которые осмелились насмешливо отозваться о боге. Когда бога не было, мыши спокойно обходились без него; когда бог появился, мыши не понимали, как жили без него. Бог требовал через своего проповедника безусловного послушания, рабского служения, отказа от всякой личной жизни ради жизни для бога. За то, что юные мышата засомневались в незыблемости этих постулатов, их казнили. Он не присутствовал на казни, но потом тайком, в сопровождении калеки и стражи, которую вымуштровал калека, сходил посмотреть на тела казненных.
А время текло. А жизнь летела к неясным высотам – и в мире мышей, и в мире двуногих великанов.
7
Что творилось с ним? Что?!
Что происходило с ним и в нем? Что-о-о?!
Он готов был бесконечно орать это недоуменное «что?», однако знал: вряд ли найдет вразумительный ответ. А тем более – средство, способное вернуть его назад, к мышам.
Одна секунда, может быть, прошла, между двумя его состояниями: благостной ленью, с какой он вышел из гнезда поприветствовать традиционную процессию поклоняющихся мышей, и все нарастающей тревогой, когда обнаружил, что не может вернуться через дырку возле печки под пол. На самом деле времени прошло куда больше, просто оно оказалось разорванным, словно обветшавшая, хотя и плотно натянутая на какое-то кольцо вроде пялец, ткань. Под тканью текло одно время, над тканью – другое. Он пробил головой неровную брешь в ткани, и из одного времени в нем осталась жить благостная лень, с какой он покачивал головой мышам, а другое мощно и настойчиво захлестнуло его тревогой, которой он захлебнулся, не в силах даже дышать, не то что спокойно думать. Он очень хотел вернуться во время – первое. Он ненавидел и боялся время – второе.
Однако сколько ни метался он по избе деда Ознобина, под пол дороги не находил. Дырка, в которую теперь он мог просунуть разве что палец, с издевкой чернела. Оттуда высовывалась любопытная мордочка одноухой мыши. Это был проповедник мышиного бога. Он смотрел на Левашова, и в его воспаленном воображении созревала легенда еще об одном чудовище – двуногом великане. Это он производил ужасный грохот над мышиными головами, это от движения его тела прогибалось мышиное небо.
Заметив калеку и даже узнав его, Левашов злобно ощерился – совсем, как мышь:
– Ну? Что? Какого хрена пялишься?
Он топнул, и калека панически убежал, разнося весть о новом чудовище, посланном для испытания мышей.
Хотелось есть. Раздражал стойкий запах пыли, пустоты, мышиного помета, который обильно усеял пол. Левашов, чтобы отвлечься, стал ходить по горнице, замеряя шагами расстояние от двери до стены, от печки до окон. Потом измерил ширину самой двери, печки, окна, стола.
Это не помогло отвлечься от мыслей о еде, его по-прежнему раздражал запах. Особенно запах помета. Из глубин его существа мощными толчками запросилась наружу песня. Он сейчас не умел еще петь, не умел стройно и ладно сливать мелодию и слова, но песне плевать было на его неумение – она требовательно просилась наружу. И Левашов коряво запел. И только теперь отступило от него сосущее ощущение пустоты в желудке.
…Калека стоял у пустого гнезда мышиного бога и понапрасну звал его. Бог не отзывался. И без того охваченный паникой, калека еще сильней заволновался, еще больше заметался из стороны в сторону, заражая паникой других мышей. Калека кричал им, что близятся ужасные времена – на пороге стоит смерть, угрожая всему мышиному роду. Их бог исчез, оставил их на произвол судьбы. Слышат ли мыши, вопрошал калека, гром над головой? Там появилось чудовище пострашней того, которое победил их бог. Это оно колеблет небо. Вот-вот небо обрушится, и огонь хлынет на мышей, кричал калека, доведенный страхом до экстаза. И мыши, которые слышали его, тоже заражались страхом, тоже в экстазе начинали кричать о близком конце мышиного рода, истребленного небесным огнем.
Левашов перестал петь, и снова желудок несколько раз подряд импульсивно сжался, требуя пищи. Было темно. Левашов беспомощно огляделся по сторонам, заметил керосиновую лампу, неуверенно подошел к ней, с радостью обнаружил возле лампы обросшую пылью коробку спичек, зажег лампу и двинулся по горнице, заглядывая во все закутки: а вдруг завалялся где-нибудь сухарик, который не заметили мыши? А вдруг? Хотелось есть. Очень хотелось. Пожалуй, даже сильнее, чем жить.
В ту ночь Ваньку словно бы молния ударила, так внезапно он проснулся. Минуты две лежал Ванька с открытыми глазами, прислушиваясь к дыханию Капитолины, потом осторожно вышел на крыльцо, сел на верхней ступеньке и закурил.
Неистовствовали сверчки. Пахло подсыхающим сеном. Лето достигло зенита, и ночи были короткими, наполненными остатками дневного света. И в ту ночь светлое небо простиралось над Березовкой, над лесами и болотами, окружающими ее.
Ванька, ни капли не ощущал недавнего сна, с радостью смотрел вокруг. Однако сердце его было тяжелым. На месте не сиделось. Ванька подошел к калитке, постоял, докурил папиросу, швырнул в сторону, и мелкие красные искры разлетелись от нее, мгновенно почернев.
Он пошел по деревне, удивляясь себе: куда идет, зачем? Но идти было интересно – ночная Березовка совсем не походила на Березовку дневную. Когда он увидел колеблющийся свет в окне ознобинской избы, он поначалу не придал этому значения, привычно подумав, что дед Ознобин опять мучается бессонницей, но потом застыл на месте, и уже не только его сердцу было тяжело, но и голова, и руки, и ноги налились тяжестью, и от жара вмиг высохло во рту. Направляясь медленно к избе, Ванька не сомневался: увидит Гришку. Прав оказался мужчина в сером пиджаке – далеко Шилов-Левашов не убежал, в Березовке скрывался. Или возле. В лесах. Ну, что ж, вот и увидятся они, поговорят по душам. Если состоится разговор.
Тихонько, на цыпочках, Ванька подкрался к окну. Гришка ходил с лампой в руках по горнице и что-то упорно искал. Лицо его, искаженное то ли болью, то ли чем-то другим, дергалось, глаза горели, а нос, казалось, вытянулся, вынюхивая, где же лежит то, что он ищет.
«Не испугался, сволочь, пришел, – с усмешкой подумал Ванька. – Ну, погоди – уйти не удастся».
Ваньке показалось, что на него сзади смотрят. Он оглянулся, и даже в ночном сумраке увидел испуганные глаза девчонки, которая, присев у калитки, следила за ним. Он торопливо подошел к ней, настойчиво показал глазами: уходи. Она отрицательно помотала головой.
– Мешаешь ведь, – зашептал Ванька. – Уходи. Я без тебя справлюсь.
Она снова помотала головой…
– Тогда стой тут и не двигайся. Понятно? Ни с места. Стой.
Он вернулся к окну. Гришка уже сидел у стола и устало дышал, вперив глаза куда-то в пол. Лицо его по-прежнему искажала боль. Или что-то похожее на боль. Ванька не мог представить, чтобы этому гаду было по-настоящему больно, чтобы он, убийца, мог ощущать боль.
– Была ни была, – рванул на себя дверь Ванька.
Левашов не сразу услышал топот в сенях и не сразу понял, кто стоит перед ним, недобро сощурившись.
– Привет, Гришенька, – сказал с издевкой Ванька. – Не чаял увидеть?
С протяжным криком Левашов вскочил, взмахом руки смел со стола лампу, инстинктивно бросился к печке, к спасительной дырке, которая вела в мир мышей.
Во тьме Ванька сначала потерял из виду Левашова. Но вот в избе стало стремительно светлеть – это горел пролитый из лампы керосин, – и Ванька опять увидел Левашова: тот стоял у печки, раскинув руки в стороны и тяжело дыша.
– Ни хрена, не уйдешь… Ты в моих руках… – говорил Ванька, приближаясь к нему.
– Голову сверну, – выдохнул Левашов. – Уйди… Уйди, говорю!
Он слепо ринулся на Ваньку. Они покатились по полу, не замечая огня, который уже бежал по стенам избы, просачивался под пол, окрашивал в красное стол, лавку, остатки ознобинского скарба. Краем глаза Ванька увидел ворвавшуюся в горницу девчонку. Она сразу бросилась ему на помощь. Но и вдвоем они не могли одолеть Левашова. Хрупкое с виду тело того отчаянно цеплялось за жизнь: победят они – и ничего кроме смерти Левашова не ждет; победит он – получит в награду жизнь.
Когда первые капли горящего керосина упали под пол, пророчества калеки получили подтверждение. С безоговорочной покорностью мыши слушали его. А калека требовал, чтобы мыши смело шли на небо, в бушующий жар, туда, куда уже ушел их бог. Только в огне познаем мы окончательно счастье, говорил калека, только огонь откроет нам глаза на абсолютную истину.
Он первый нырнул в дырку, которая вела в горницу. Мыши потянулись за ним длинной цепочкой. И было это похоже на те процессии, которые они по утрам устраивали перед гнездом своего бога. Их бог растворился в огне. Пророк его позвал и их в огонь. Они пойдут. Они хотят познать абсолютную истину и счастье.
И мыши покорно шли наверх – в огонь.
Уже и одежда горела на них, уже падали с потолка изъеденные огнем доски, и со всех сторон окружало их желто-оранжевое трескучее пламя, а они борьбы не прекращали. Огонь казался им продолжением их раскаленных борьбою тел. Их сердца были горячей огня, и потому огонь, будто ледяная вода, охлаждал их. Но должен же был наступить конец борьбы! Не могли ведь они бесконечно противопоставлять силу силе! И вот, незаметно, Левашов стал слабеть, и уже не столь цепко впивался пальцами в горло Ваньки, не столь больно хватался зубами за его плечо, не так зло шипел. И уже безнадежностью засветились его глаза. И уже радостно стало Ваньке. И уже от него радость передалась девчонке.
Со стороны изба деда Ознобина походила на огромный костер. Высушенные временем бревна горели быстро и легко, становясь все тоньше и тоньше. Нижние, начавшие гореть раньше, раньше растворились в пламени, и под тяжестью, еще оставшейся в них, верхние стали оседать, раскатываться в стороны. Сначала потолок, а потом и крыша упали. В небо взвились трескучие искры, забив треском своим высокий крик, донесшийся из груды прозрачных от огня бревен. Это Ванька и девчонка прощались с жизнью. Левашов же опять обманул смерть – серый мышонок ускользнул из огня, только чуть-чуть опалив усы и шерсть на спине…
IV
Расплата
1
Чем дальше, тем больше исчезновение девчонки и Ваньки обрастало легендами. Березовцы не подозревали, что они сгорели в избе деда Ознобина. Нет, пожар – сам по себе; исчезновение девчонки и Ваньки – само по себе. Конечно же, они, любя друг друга, покинули среди ночи Березовку! Чтобы лишних разговоров не вызывать.
И все-таки разговоры были. И не только в Березовке – в окрестных деревнях тоже. Соскучившись от обыденности, люди сочиняли легенды о прекрасной, почти неземной любви. В них Ванька терял присущие ему черты и становился едва не сусальным красавчиком. Приукрашивать девчонку нужды не было. Правда, никто не знал ее настоящего имени – Анна – и в легендах девчонку называли Настей.
Рассказывали, что любовь благотворно повлияла на девчонку – разум вернулся к ней, она опять научилась говорить. Рассказывали, что видели их то ли в райцентре, то ли в областном городе. Одни рассказывали будто несла она на руках новорожденного карапуза – юная, светлая от счастья. Другие уверяли, что была она только беременной, но и беременность, которая обычно портит внешний вид женщины, говорили, девчонку украсила – юная и светлая, она синющими глазами лила на окружающее мерцающий свет, таинственный, как сама жизнь.
Так рассказывали. Людям хотелось, чтобы так было, и так было. Хотя бы только в выдумках, которые они с уверенностью в голосе передавали друг другу, не сомневаясь ни на миг в правдивости своих слов.
Капитолина, сначала обозленная на Ваньку (по-людски попрощаться-то мог?) гневно говорила о нем только плохое. Потом, видать, обида зарубцевалась, и Капитолина стала чуть ли не главной рассказчицей о благополучной жизни то ли в райцентре, то ли в областном городе бывшего мужа с молодой женой. Забыть Ваньку ей помог тракторист из соседней деревни, парень ничего из себя, но большой гуляка и забияка: недели не проходило, чтобы он не являлся к Капитолине залечивать царапины и синяки под глазами. Она прижила от тракториста близнецов, похожих характером на отца, и дни ее текли в старании обуздать эти характеры.
Месяца через три после того, как сгорела ознобинская изба, приезжал к Капитолине какой-то начальник – невысокий ростом, одетый по случаю раннего снега в видавшую виды шубу. Его интересовал не столько Ванька, сколько Шилов, которого он в разговоре с Капитолиной упорно называл Левашовым. Он просил Капитолину никому не говорить об их беседе, но разве уже нашли средство обуздать женскую говорливость? Вся Березовка знала содержание их разговора и недоумевала: кто Шилов на самом деле, почему им интересуются таинственные начальники? Но кто бы он ни был, сволочной он человечишко, убийца. Однако хитрющий, зараза, – проучил легковерную Березовку, заставил впредь не с таким открытым сердцем встречать пришельцев со стороны. Ну, что ж, Березовка постарается внимательней смотреть на заезжих добряков. Постарается, если получится. В конце концов, если одно дерьмо видеть в жизни, то честнее – не жить. Вот так-то, решили в Березовке, и надо сказать: после Шилова обосновались в деревне две семьи откуда-то из Белоруссии и некий интеллигент третьего поколения Свистухин, вечный холостяк, ставший вечным заведующим Березовским клубом. Всех их Березовка вскоре стала считать своими, правда, относилась к ним по-разному, соответственно уважению, которое они вызывали. Меньше всего уважения досталось Свистухину. Наверное, потому, что слишком часто и без всяких оснований козырял он своей наследственной интеллигентностью. Но фильмы крутил Свистухин хорошо, залихватски играл на аккордеоне, умел организовать всякие мероприятия, до которых так охочи молодые и на которые с удовольствием смотрят со стороны старики.
Несколько лет в Березовке ничего не знали о Марии. И вдруг она приехала. То-то удивления было, то-то интереса! Работала она штукатуром, одевалась совсем как городская, разговор ее тоже переменился до неузнаваемости. От брата она никаких вестей не имела. О Шилове упорно молчала, но вмиг глаза наливались слезами, стоило какой-нибудь чересчур любопытной кумушке спросить о нем. Зато о нынешнем своем житье охотно и весело тараторила Мария, и было видно: специально, чтоб знали все о ее теперешней благополучной жизни. Зарабатывала она хорошо, вышла замуж за вдовца с ребенком, родила от него ребенка, так что живут теперь впятером, не нуждаются, потому как муж не пьет, работает, как и она, на стройке, каменщиком. Домик у них свой, небольшой садик при нем и огород – не надо на рынок ходить за овощами да фруктами. Жить можно. Вот только б войны не было. Она, проклятая, так коверкает людей, такой страшный след оставляет в их жизни!
Дни катились мимо Березовки. Катились года. Цвели над Березовкой восходы и закаты. И первые были нежны, как нигде больше, а вторые – буйны и цветасты, словно в огненном их сиянии, в противоборстве красок отражалось что-то трагическое, забытое, поднявшееся над обыденной жизнью, но в обыденной жизни до конца и растворившееся.
На том месте, где стояли избы деда Ознобина и Зайцевых, долго росли только чахлые яблоньки да цвели бузина с крапивой. И по ночам (рассказывали суеверные люди) вроде как стонал кто-то. И в стоне этом сквозили боль и тоска – такие сильные, такие неизбывные, что случайный слушатель сам едва сдерживал стон, невольные же слезы сдержать не мог. А еще рассказывали, будто каждое утро некто страшный и огромный убегал с того места, где стояла ознобинская изба, в лес; убегал – и пугливо оглядывался; но наступало новое утро – и снова он убегал, оглядываясь с тем же испугом. Правда, следов после него не оставалось (ни в росной траве, ни на снегу), так что с полным основанием мы можем посчитать это выдумкой, и чем пересказывать выдумки, лучше продолжим рассказ о том, что было на самом деле.