Текст книги "Том 1. Проза, рецензии, стихотворения 1840-1849"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)
– Да ведь я не женат, – говорил Брусин, – зачем же мне кровать?
Она покраснела слегка и погрозила ему.
– То-то вот и есть, не умеете вы ничего сделать, – говорила она, – вот я бы поставила там у задней стены кровать: купила бы ширмочки; тут бы диван и стол, там кресла…
– Так ты бы нам все и устроила, Оля…
– Это что выдумал! ведь я тебе чужая.
– Да ты не будь мне «чужая».
– Как же это можно! ведь я тебе не сестра, Оля плутовски посмотрела на Брусина.
– Да ты будь… моей женой.
Оля засмеялась.
– Вот прекрасно! сделайте одолжение, Александр Андреич; ведь я не какая-нибудь; я и дядюшке сейчас пожалуюсь – вот как!
– А! у вас есть и дядюшка? – спросил я.
– Да; и пресердитый; он теперь в Москве, а то бы…
– Ну, что ж, если б он был здесь? – спросил Александр. И протянул руку, чтобы обнять ее талию.
– А то, сударь, – отвечала она, ударив его по руке и увертываясь от его объятий, – что он не позволил бы всякому негодному мальчишке не давать покою честной девушке!
– В самом деле? – сказал Брусин и быстро поцеловал ее в самые губы.
– Ах, да что ж это за негодный такой! – говорила Оля притворно жалобным тоном, – уведите его, Николай Иваныч; посмотрите, пожалуйста, все платье на мне измял… Вот тебе, вот тебе за это, скверный мальчишка…
И она пребольно выдрала его за ухо; но он ничего; даже схватил наказывавшую его ручку и с большим аппетитом поцеловал. Правда, что ручка-то была такая маленькая да пухленькая…
Так проболтали мы целый вечер и, право, превесело провели время; Ольга разливала нам чай, а Брусин весь растаял от удовольствия. Я, впрочем, давно уж думал, что в нем есть сильное поползновение к фамилизму.
Под конец Оля даже развернулась и выказала себя определеннее; она закурила папироску и затягивалась не совсем дурно, потом начала класть ногу на ногу и опираться рукою в колено с какою-то особенной грацией, свойственной только известного рода женщинам.
Однако ж совсем у нас не осталась, как я сначала было думал; да, впрочем, и Брусин не настаивал много на этот раз.
На другой день она опять пришла к нам; те же самые сцены повторились, что и накануне, с тою только разницей, что она распоряжалась в нашей квартире, как полная хозяйка; все передвигала с места на место, беспрестанно дразнила и затрогивала Брусина, заставляла его бегать; одним словом, подняла такую кутерьму, которой, верно, наша скромная квартира никогда не видала в стенах своих. В этот вечер также она окончательно отдалась моему приятелю.
С этих пор Брусин начал жить совершенно новой жизнью; он с месяц был в каком-то чаду; целые дни просиживал дома и ни на шаг не отпускал ее от себя. И она тоже души в нем не слышала: целый день все пела да прыгала около него, украдкой подползала к нему сзади, как кошка взбиралась к нему на плечи, закрывала ему ручонками глаза и уж целовала его, целовала его. А сама так и заливается звонким, веселым смехом.
Да и он-то, впрочем, хорош был! Сидит, бывало, и книгу в руках держит, как будто и не замечает, что она подкрадывается сзади. А сам ведь все видит и знает наперед, что вот она вспрыгнет к нему на плечи и будет его целовать… Да и книгу-то только для виду держал в руках, а сам и не смотрел в нее.
Но, признаюсь, мое положение было самое скверное. Быть действующим лицом в этом случае, может быть, и очень приятно – я против этого не спорю, – но зрителем быть, смотреть, как люди целуются и любовь водят… Да к тому ж они как-то совсем наизнанку выворотили мой прежний образ жизни. Бывало, жизнь моя шла по заведенному порядку; я знал, что вот тогда-то я буду то-то делать, что такая-то-вещь или книга лежит у меня там-то; а теперь – примешься за дело, ан у соседей стук и возня; хватишься какой-нибудь вещи – а она в углу где-нибудь заброшена… И все эта негодная Ольга! ужасно не любила книг, настоящий Омар в юбке! * Я было вздумал однажды серьезно выбранить их, да прошу покорно сохранить серьезное выражение с такими сорванцами! Ольга с первого же раза зажала мне ручкой рот, повисла мне на шею и, чтобы окончательно сбить меня с толку, даже поцеловала меня в губы… Да, поцеловала, господа, и она даже весьма часто целовала меня, да только без всякой задней мысли… без малейшей, уверяю вас! Меня очень многие женщины целовали, и всегда без задней мысли: такова, видно, судьба моя.
Когда же я не переставал ворчать, Ольга соблазняла меня обещанием познакомить когда-нибудь с одной из своих подруг, которые, разумеется, были все прехорошенькие… Против такого аргумента я тоже оказывался совершенно безоружным.
Когда она уходила хоть на минутку к себе на квартиру или со двора, Брусин делался скучен, и тогда ему приходили в голову самые дикие мысли, то есть, не то чтобы мысли эти были дики в существе своем, a vu les circonstances [72]72
применительно к обстоятельствам ( франц.).
[Закрыть]. Это были мысли несбыточные, насквозь пронизанные романтизмом, идеализмом и прочими отвлеченными «измами».
Однажды мы как-то сидели вдвоем; Брусин вскочил с дивана и подбежал ко мне, будто озаренный какою-то необычайной мыслью.
– Знаешь, – сказал он мне, – знаешь, какая мысль у меня?
– Что такое? верно, какая-нибудь страшная несообразность? – сказал я, зевая и потягиваясь в креслах, потому что мыслей, и притом самых разнообразных, являлась у него куча, и я имел уж достаточно времени, чтоб привыкнуть к ним.
– Я хочу сделать из нее женщину.
– Да она, кажется, и так женщина; природа создала ее такою: чего ж тебе еще хочется?
– Ах, ты меня не понимаешь… я хочу сделать из нее женщину в высоком значенье этого слова.
– А какое же высокое значенье этого слова?
– Да я хочу ее образовать; хочу пробудить в ней сознание ее назначения.
– Фу, какой вздор вы несете, Александр Андреич, стоило же из таких пустяков прерывать мои мечтания.
Брусин оскорбился.
– Отчего ж это вздор? – сказал он обиженным тоном, – я не вижу тут ничего несбыточного.
– Помилуйте, Александр Андреич, – ведь она не ребенок; почему же вы полагаете, что она живет бессознательною жизнью?
– Да; она не сознает своей жизни; она несчастна и между тем не понимает своего собственного несчастья.
– Полноте, друг мой, кто же вам сказал, что тут есть несчастье! Вы, кажется, в пылу своего романтизма, наделяете ее несчастьем, которое существует только в вашем воображении. Живет себе девушка беззаботно и весело, – так нет же, вздор все! совсем она не счастлива! и если, дескать, она весело смотрит да не жалуется на судьбу свою, так это потому, изволите видеть, что она не понимает своего несчастья! да ну, не понимает, черт возьми! что ж, лучше, что ли, ей-то, собственно, будет оттого, что она, вместо того чтобы быть бессознательно счастливой, будет сознательно несчастна? Ах, Александр Андреич, Александр Андреич!
Он задумался и быстрыми шагами ходил по комнате.
– Нет, ты все не то, ты все что-то не так рассуждаешь, – отвечал он на мои возражения.
– Ну, да положим, что твое перевоспитание может принести ей пользу, даст ей, как ты выражаешься, сознанье ее назначенья… Но надобно ведь прежде знать, примет ли она это перевоспитание?.. Ты, кажется, забываешь, что ее жизнь совершенно иная, нежели как ты, может быть, рисуешь ее в воображенье своем. Да притом, что это за слова: сознанье своего назначения? ты подумай, что ты говоришь! Где это назначенье, в чем состоит оно? растолкуйте мне, Александр Андреич! а мне так кажется, что вы забежали что-то слишком вперед… То-то вот всё утопии: наделаете вы вздору с вашими «в высоком значенье этого слова».
Но он таки не послушался меня, и, к удивлению моему, в квартире нашей начало появляться великое множество всяких азбук, между которыми, впрочем, красовался какой-то курс психологии, вероятно тоже предназначенный для Ольги. И она, увидев эти приготовленья, испугалась не менее моего; ее здравый смысл очень ясно говорил ей о дикости затей моего приятеля.
Каким-то образом, однако ж, она сумела отлавировать от перевоспитания; чуть, бывало, Александр за книжку, она к нему на колени, щиплет его, задирает; а впрочем, никогда прямо не отказывается от ученья, а только задирает его. Тем это перевоспитанье и кончилось.
В другой раз ее как-то целый вечер не было дома (это было уж месяца два после короткого их знакомства). Брусин все сидел в углу такой угрюмый и ни слова не говорил. Наконец он подошел ко мне.
– Как ты думаешь? – спросил он меня, – счастлива она со мной?
– Право, не знаю; тебе, кажется, лучше следует это видеть. Он начал ходить по комнате, как это всегда делывал в за труднительных обстоятельствах.
– Да, – говорил он сквозь зубы, как будто размышляя сам с собой, – однако ж вот уж целый вечер ее нет с нами.
Я расхохотался.
– Что ж ты смеешься? разве мое предположенье не может быть справедливым?
– Странно, однако ж, из того, что она один вечер проводит без тебя, заключать, что она тебя разлюбила!
Он снова начал ходить, и только урывками я мог слышать, что он ворчал себе под нос: «Однако ж она прежде ни одной минуты не хотела быть без меня, а вот теперь уж и целый вечер…» И беспрестанно поглядывал на часы.
Потом вдруг опять остановился передо мной.
– Знаешь ли что? у меня явилась мысль…
– Опять мысль? ну, говори, что еще такое?
– Не сделать ли мне ей какой-нибудь сюрприз?
– То есть, что ж такое «сюрприз»?
– Ну, подарить что-нибудь… платьице, мантильку… Я глядел на него во все глаза.
– Это, верно, для того, чтоб возвратилась ее нежность к вам, Александр Андреич?
Он оскорбился.
– С тобой, право, ни о чем серьезно говорить нельзя, – сказал он обиженным тоном.
– Одно меня только удивляет тут, Александр Андреич: зачем вы себя мучите беспрестанно, зачем шпигуете себя разными пугалами? Ведь этак, знаете, не мудрено, что она и в самом деле перестанет любить вас.
– Это как?
– Да очень ясно; вот вы теперь ни из-за чего, просто из какого-то дикого удовольствия волнуете себе кровь. Что, если она воротится домой? Вы думаете, что ваши химеры не отразятся на вашем обхожденье с ней? Вы думаете, что это не положит печати принужденья на ваши взаимные отношения? А ведь от принуждения куда как недалеко до равнодушия! Эй, берегитесь, Александр Андреич, – опасную игру вы затеяли!
Но он никак не хотел убедиться и все продолжал пичкать себе голову всякими дикостями. Уж я не могу вам пересказать, чего он не передумал: уж и разлюбила-то она его, да и не любила совсем, а так только отдалась, в надежде поживиться от него чем-нибудь… Даже досадно и обидно было слышать, как человек так глубоко унижает себя. Иногда вдруг снова начинал придумывать средства возбудить в ней quasi [73]73
будто бы ( лат.).
[Закрыть]-остывшую нежность, и тут была тьма-тьмущая всяких нелепостей. То хотел он ей купить платье, то свозить на Крестовский, то конфет фунт подарить. А надо вам сказать, что о будущности женщины он имел самые широкие понятия, – да вот то-то и есть: все они таковы, романтики! как на словах, так хоть кого за пояс заткнут, а дойдет до дела…
Как я предугадывал, так и случилось, и в отношениях их поселилась совершенная холодность. Я решительно не мог понять этого человека, несмотря на то что часто и пристально вглядывался в него. С одной стороны, мне казалось, что он вовсе никогда и не любил Ольгу, что весь этот чад восторгов и упоений, которых я был свидетелем, был не что иное, как болезненное раздражение воображенья… Но, с другой стороны, отчего эти мученья, отчего эта ревность? зачем преследовал он ее, и, признаюсь, преследовал иногда так, что обхождение его глубоко оскорбляло меня?
Воспитание, господа, воспитание извратило его ум и сердце, а он не имел силы пересоздать себя. Воспитание сделало то, что он ни на чем не мог остановиться и беспрестанно кидался в крайности. То чувствовал он порывы лихорадочной деятельности, то вдруг погружался в самую болезненную апатию. То же самое было и в любви; ни смело любить, ни смело отказаться от любви он не мог, потому что воспитание чудовищно развило в нем одно только качество – мнительность, которая и сделалась господствующим деятелем всей его жизни. Видимой причины разлюбить Ольгу не было (по крайней мере, в то время), но ему непременно нужна была какая-нибудь причина, чтоб удовлетворить этой мнительности, и он сам настегивал себе воображение, чтобы создать себе тысячи придирок. К тому же и самое содержание этой любви было так скудно, и притом с такою безумною непредусмотрительностью израсходовано, что через полтора месяца от прежнего упоения не осталось и следов. Другой сумел бы выйти из ложного положения, нашел бы силу отказаться от этой любви – и все-таки остался бы счастливым, а он не мог этого сделать, потому что не имел никакой точки опоры, потому что и вне этой любви его ожидала та же неопределенность, те же страдания. Эта-то неизвестность, в которой он постоянно находился, и была причиной всех его колебаний; а если и решался он на какой-нибудь шаг, то уж какой работы это ему стоило, через какой тугой и трудный процесс колебаний нужно было перейти этому решенью! Не знаю, сколько раз он ненавидел Ольгу и сколько раз снова возвращался к любви. Иногда он целые дни, шаг за шагом, преследовал ее. И это не было преследование смелое и открытое, а какое-то уклончивое и мелочное, свойственное только слабым людям и женщинам, которых (то есть сих последних) в настоящее время еще надобно тщательно отличать от «людей». Например, он не считал за нужное отвечать на ее вопросы, смеялся над ее несколько легкими манерами, над ее наивными и действительно слишком неразвитыми понятиями… Заметьте, впрочем, что в другое время все эти наивности возбудили бы в нем неистовый восторг и одни были бы достаточны, чтоб заставить его стать перед нем на колена и до истощенья целовать ее ноги.
По временам сцена переменялась: он вдруг начинал плакать, рвал на себе волосы, называл себя бесчестным и негодным человеком, просил у Ольги прощенья, и снова на целые сутки оба были счастливы… Но, с временем, и эти редкие минуты самообольщения стали все реже и реже. Ольга тоже начала плакать, так что я вдруг, вместо квартиры веселия и любви, очутился в квартире скорби и скрежета зубов. По временам она как будто возмущалась и хотела свергнуть с себя иго деспотизма, и часто, когда он уж слишком давал волю своему подозрительному воображению, из их комнаты долетали до моего слуха ее слова: «Да что ж, крепостная я ваша, что ли, что вы мной так командуете!» – но этим все и ограничивалось: до того справедливо изречение, освященное мудростью веков, что женщину, что хорошую собаку, чем более бей, тем привязаннее она к своему господину.
Раз как-то, после такого возражения, Брусин убежал из своей комнаты, явился в мой кабинет и, настегав все количество пафоса, которым он мог распоряжаться, и став в приличную трагическую позу, обратился ко мне с видимым отчаяньем:
– Вы слышали? вы слышали, что сказала эта женщина?
Я не отвечал.
– И я мог любить ее! я мог любить женщину, которая не стыдится делать подобные ответы!
– Да что ж она сказала такого оскорбительного?
– Как? вы не слышали? она не постыдилась сказать мне, что она не крепостная, как будто я разделяю людей на крепостных и не крепостных.
– Да, не крепостная, не крепостная я ваша, что вы надо мной так куражитесь! – послышался из другой комнаты голос Ольги.
– Вы слышите? – сказал он, обращаясь ко мне.
– А вы не слышите, что она плачет? – спросил я.
Он сконфузился.
– Плачет? – сказал он спустя несколько минут, – да разве она понимает, о чем плачет, разве ее может оскорбить что-нибудь…
– И вы это от чистого сердца говорите, Александр Андреич?
– Да, я говорю это, хотя мне и больно сознаться в том, что я встретил грубость и тупоумие там, где ожидал найти…
– Что?
Он смешался и не отвечал.
– Грустно мне, Александр Андреич, обидно мне слышать ваши оскорбления! Когда вы полюбили ее, разве вы не знали, куда вы идете, на что решаетесь и с кем имеете дело…
– Да как же я мог знать это?
– А! по-вашему, лучше сделать несчастье бедной девушки, принести ее в жертву своему уродливому самолюбию, нежели, как следует всякому честному человеку, обдумать шаг, на который вы решаетесь! Спрашиваю я вас опять: чего, какой особенной любви вы ожидали от нее?
Он молчал.
– А ведь она между тем дала вам всю любовь свою! А вы не можете простить ей неразвитости ума, вас оскорбляет малейший промах в ее манерах! Да не в тысячу ли раз она более вправе упрекать вас в скудости и развращенности чувства? Не вправе ли она обвинять вас в том, что вы каждую минуту с каким-то диким остервенением отравляете ее жизнь?
– Да что же мне делать, что делать мне, когда меня все это глубоко оскорбляет?
– Да кто ж виноват-то в этом, Александр Андреич? ведь она дает вам, что может, и не обязывалась никогда осуществлять в себе тот идеал женщины, который вам угодно было состроить в своем воображении… Не видите ли вы, что вы один виновник вашего несчастия, потому что смотрите на вещи не обыкновенными глазами, а сквозь увеличительные стекла?..
Замечательно, что, несмотря на оправдывающую ее сторону моих слов, Ольга едва ли не более оскорблялась ими, нежели обидным обхождением Брусина. Ее простой, но чрезвычайно здоровый смысл очень ясно понимал, что в этих словах заключалась и другая сторона, клонившая прямо к тому, чтобы разорвать эту странную, больную связь… Поэтому-то, когда разговор наш принимал такой оборот, она уводила его от меня и уж целый вечер ластилась около него и кое-как старалась замазать брешь, причиненную моими словами в его сердце.
Поистине уверяю вас, никак не могу и до сих пор объяснить себе причину этой живучей привязанности! Разве уж принять в соображенье то мудрое, освященное веками, изречение, о котором я вам упоминал.
Таким-то образом они и перебивались кой-как, то огрызаясь друг на друга, то взаимно прося друг у друга прощения, пока наконец одно обстоятельство окончательно не решило этого затруднительного и ложного вопроса.
В один из тех дней, когда Ольга казалась Брусину в розовом цвете, мы решились отправиться на острова. Я не понимаю, как она не нашла в себе довольно ума, чтобы отклонить эту поездку! Дело было в августе. День стоял жаркий, в городе духота страшная; в улицах везде пусто, только и видишь, что мастеровые шныряют, да и те такие бледные, испитые… Одним словом, так и зовет все за город, на вольный воздух, где и груди дышать привольнее, и мыслям есть где успокоиться. Оля сама напросилась на эту прогулку, и целый день были у ней всё сборы да приготовления, точно к празднику. Все пела да прыгала и так была весела, что приятель мой растаял совсем, да и я с каким-то особенным удовольствием смотрел на ее резвость.
Поехали мы в лодке к Кушелеву саду * . Ольга ни минуты не оставалась в покое: то брызгала в нас водою, то раскачивала нарочно лодку, так что несколько раз чуть было не опрокинула ее. Все это, впрочем, и меня и Брусина чрезвычайно радовало, потому что мы выехали из дому с намерением веселиться и уж во что бы то ни стало дали себе слово исполнить это намеренье.
День был воскресный, и дело шло уж к вечеру, но гуляющих было немного; посредине одной площадки стоял хор военных музыкантов и наяривал какую-то дикую арию. Гуляющие были большею частью из немцев, по той причине, что музыка играла даром, сад был тоже открыт даром, а немец, как известно, никак не пропустит случая попользоваться чем-нибудь даром. Мне кажется даже, что если бы немцу сказали, что в таком-то месте будут его бить даром, то он и тут бы не отказал бы себе в даровом удовольствии. Это уж, изволите видеть, национальный характер такой. Немцы, по большей части, сидели по скамьям, покуривали превонючие копеечные сигары и занимались молчанием. Гуляло также несколько чиновников из живущих на дачах. Эти господа, несмотря на жаркую погоду, были одеты все в черном и гуляли, по-видимому, только потому, что, живши на даче, нельзя уж не гулять. Некоторые из них водили за руки сынка или дочку, по временам останавливались и, указывая возлюбленным детищам на небо, преподавали им уроки астрономии, ограничивавшиеся по большей части тем, что этот, дескать, душенька, шар, который вон-вон там далеко на ниточке у бога висит, называется солнцем, и что есть на земле люди, не то мартинисты, не то коммунисты (преглупейший, душенька, народ, и за счастье, умница, почитай, что мы не в той стороне, а в нашей любезной матушке-России родились), которые солнцу молебны служат и обедни поют… * По сторонам стояли группы кормилиц и нянек с золотушными, слюнявыми и пребезобразными детьми и тоже хранили молчание. Изредка только, когда безобразное дитя желало учинить какую-нибудь кувырк-коллегию, слышался дряблый голос няньки: «А вот погоди, я тебя рогатому немцу отдам!» – и безобразное дитя немедленно делалось тише воды, ниже травы. Одним словом, тут больше, чем где-нибудь, было место применить известный разговор, подписанный под одной карикатурою: «Кого здесь хоронят? – Помилуйте, здесь гуляют!»
Зато палатка, в которой находился трактир, была полна народу; в билиардной дым стоял такой, что у непривычного выжимал из глаз слезы и не позволял ясно различать предметы. Мы сели за особый стол и насилу добились себе чаю. Я начал уж проклинать все эти загородные так называемые удовольствия и твердо решился, напившись чаю, немедленно уехать домой, что и было одобрено моими спутниками. Но пока я хлопотал около чаю, успело произойти многое; как-то нечаянно взглянул я на Ольгу: она сидела бледная и потупив глаза; Александр тоже напрасно хотел казаться хладнокровным; по стиснутым его губам и мертвенной бледности лица я угадывал, что в нем происходило что-то не совсем хорошее. В самом деле, невдалеке от нас стояло у окошка двое военных, которые, указывая на Ольгу и на нас, перешептывались между собою. Мне даже показалось, что один из них был несколько веселее обыкновенного и слегка кивнул Ольге головой.
– Пойдемте домой, – сказал я, не ожидая ничего хорошего от этой встречи.
Ольга поспешно начала собираться.
– Нет, зачем же домой! – отвечал Брусин дрожащим голосом и притоптывая от волненья ногой, – зачем домой? останемся лучше здесь! Ольга Николаевна встретила здесь старых и, по-видимому, весьма приятных знакомых – зачем же лишать ее этого невинного удовольствия?
Ольга молчала; военные всё перешептывались и искоса поглядывали на нас.
– Что ж вы не идете к знакомым-то, Ольга Николаевна! – злобно шептал между тем Брусин, – ведь мы вам можем дать только чаю, а они, верно, напоят вас вином… Ступайте же…
Она бросила на него умоляющий взгляд. Военные господа отошли в сторону, но все-таки поглядывали искоса на нас. Вероятно, эти господа думали, что когда они отойдут в другой угол комнаты, то мы уж будем в невозможности замечать их дьявольски-плутовских взглядов и канальски-лукавых улыбок. Так красивый, но глупый страус, спрятав голову свою под крыло, ни о чем не беспокоится, полагая, что если охотнику не видна его голова, то и все его туловище останется незамеченным.
Я сам был так сконфужен неожиданностью этой встречи, что решительно не находил слов для оправдания Ольги.
– Однако ж, – сказал Брусин, смеясь насильственным смехом, – эти господа и на нас что-то поглядывают, как будто и мы принадлежим к почтенному сословию; вот что значит быть в хорошей компании.
Слова эти были сказаны так громко, что все курившие и некурившие, немцы и не немцы, посмотрели в нашу сторону. Ольга вся вспыхнула и отшатнулась от него в сторону; но он был вне себя; давно накипевшая в сердце его горечь должна была выразиться; он взял ее руку и с бешенством стиснул так крепко в своей руке, что бедная едва не заплакала от боли.
– Таким образом мстят женщине только негодяи, – сказал я ему шепотом, теряя наконец всякое терпение.
– С низкою тварью и поступать нужно низко, – отвечал он уж не то что с злобою, а даже с некоторым самодовольством.
– В таком случае ваше правило может быть применено к вам первым, – сказал я ему и потом, обращаясь к Ольге, прибавил: – Пойдем отсюда, от подобных людей, кроме бесславия, нельзя ничего ожидать, потому что они, по-видимому, находятся в вечном чаду.
Он вспыхнул, потому что и я, в свою очередь, начал говорить громко.
– Позвольте, однако ж, вам заметить, – сказал он, весь бледный и дрожащий от бешенства, – что прежде, чем уводить от меня мою любовницу, вы должны спросить ее, согласна ли еще будет она идти с вами.
Я посмотрел на Ольгу; она потупила глаза и снова опустилась на лавку. Он торжествовал.
– Послушайте, однако ж, – сказал я, снова обращаясь к нему, – прежде нежели мучить ее и бесславить публично, вы должны бы были, по крайней мере, удостовериться, точно ли она так виновата, как вы предполагаете.
Ольга с ужасом взглянула на меня.
– Мне кажется, – отвечал он, иронически улыбаясь, – достаточно взглянуть на лицо Ольги Николаевны, чтобы удостовериться в истине моих предположений. А впрочем, чтобы до ставить вам удовольствие, я готов…
И он отправился прямо к тому месту, где стояли военные.
– Что вы наделали! – говорила мне между тем Ольга, вся трепеща от ужаса, – ради бога! уведите, уведите меня от сюда: он убьет меня!
Положение мое было просто невыносимо; дело запутывалось все более и более, так что я с минуты на минуту мог ожидать вмешательства посторонних и во всех случаях жизни всегда и везде равно пакостных лиц. Не думая лишней секунды, я взял ее под руку и вышел в сад.
Выходя, я видел, однако ж, что Брусин подошел к одному из военных и слышал даже мельком начало их разговора.
Разговор этот был такого рода:
– Позвольте узнать, – спросил Александр, – вам знакома женщина, которая сию минуту находилась со мной?
Офицер двусмысленно улыбнулся.
– А хоть бы и знакома, вам на что? – отвечал он.
– Да я бы желал знать, какого рода именно было это знакомство?..
– Вы довольно любопытны; я полагаю, впрочем, что такого же рода, как и ваше…
– Я ее любовник, – сказал Брусин.
– Ну, и я тоже, – отвечал офицер и поклонился.
Кругом все захохотало; но что было затем, мне неизвестно: я скорее спешил выбраться из этого ада и попасть домой.
Мы сели в лодку и отправились; Ольга закрыла себе лицо руками и всю дорогу плакала. Я тоже сначала решился было молчать, но потом мне стало и жалко, и досадно на нее.
– Ну, что ж ты плачешь, – говорил я ей, – есть об чем плакать; связалась ты с дураком…
Ольга молчала и плакала еще пуще.
– Зачем же ты скрывала от него, что у тебя есть другие?
– Да как же я могла сказать ему, – отвечала она прерывающимся от слез голосом, – ведь он не стал бы любить меня…
– А разве лучше, что теперь случилось?
Молчание.
– Уж если ты любишь его, если не можешь расстаться с ним, хоть бы других-то бросила…
Этот разговор я передаю вам в совершенной точности, не щадя своего собственного самолюбия. Действительно, я явился в этом случае довольно не в выгодном свете касательно изобретательности и советов, но в моем положении решительно ничего иного выдумать не было возможности.
Но что я ни говорил, никак не мог добиться от нее никакого ответа. Ясно было для меня только то, что Ольга принадлежала к числу тех женщин, которые в любви не держатся никаких предрассудков, не хотят никак, во что бы то ни стало, видеть в ней тягостную и утомительную работу сердца, а, напротив того, привязываются легко, хотя и искренно.
– По крайней мере, на будущее-то время старайся как-нибудь избегать этого, – сказал я.
– Постараюсь, – отвечала она сквозь слезы.
– Ну, что ж ты намерена теперь делать? – спросил я ее. когда мы пришли к нашему дому.
Она опустила глаза.
– Я бы советовал тебе отправиться к себе.
– А он? – спросила она робко.
– Ах, право, он мне надоел с своими глупостями, и я решительно хочу расстаться с ним.
– А он-то как же? – снова спросила она, побледнев.
– Да как хочет: мне что за дело!
– Да как же это? ведь он не может жить один…
Я посмотрел на нее с невольным удивлением, хотя после всего виденного и слышанного мною в течение этого вечера довольно странно было чему-нибудь удивляться,
– Видно, мало еще он тебя мучит, – сказал я с некоторою досадою.
Мы вошли во двор.
– Решайся, однако ж, на что-нибудь: к себе ты пойдешь или к нам!
Она снова потупила глазенки, и мне вдруг сделалось страшно жалко ее.
– Ну, как хочешь, – сказал я ей, – глупенькая ты, право, глупенькая: ведь опять будешь плакать! Ты видишь, каков он: что ж путного можешь ожидать ты от своей любви.
Через час явился и Брусин. Мы пробыли несколько времени вместе, и мне показалось, что он несколько успокоился. Проглядывала, правда, в его обхождении с Ольгой какая-то принужденность, но после всех сцен, которых я был свидетелем, нельзя было и требовать, чтобы он был откровенен по-прежнему. Через полчаса я оставил их и сел заниматься.
Вдруг он явился ко мне.
– Нет ли у тебя десяти рублей? – спросил он меня. Я дал ему.
– Да на что они тебе?
– Да так… нужно…
Я пошел за ним.
– Возьмите, – сказал он, подходя к Ольге и подавая ей ассигнацию.
Она побледнела и только могла пробормотать: зачем?
– Это за вашу снисходительность, – сказал он совершенно равнодушно.
Она вся вспыхнула и вскочила как ужаленная; глазенки ее блестели, как два горящих угля, ноздри поднимались, губы дрожали.
«Славно! – подумал я, – ай да Ольга; давно бы так!»
– За мою снисходительность? – говорила она между тем, – так знайте же, что моя снисходительность дороже десяти рублей продается, а за то, что я для вас делала и от вас вытерпела… у вас слишком мало денег, чтоб заплатить мне…
И она бросила ему деньги в лицо; он, в свою очередь, побледнел; губы его судорожно сжались; я видел даже, что он одну минуту поднимал уж руку… Но все это было только минутно, он не мог более вынести нравственного своего изнеможения и почти без чувств повалился на диван. Ольга ушла.
Несколько времени спустя он снова пришел ко мне.
– Что, дождались вы, наконец? – сказал я ему.
Он молча сел в кресло неподалеку от меня.
– Я еще удивляюсь, как она давно не бросила вас…
Он все молчал.
– Что же мне делать! – сказал он наконец, – что ж делать, коли у меня такой несчастный характер.
– Согласитесь, однако ж, Александр Андреич, из того, что у вас, как вы говорите, несчастный характер, следует ли, чтоб она терпела все оскорбления, которыми вы ее с каким-то диким удовольствием столько времени преследовали?
– Что ж делать мне! научите меня, что мне делать! К чему мне ваши упреки, когда я сам очень хорошо вижу, что я виноват перед нею! как же поправить это!
– Послушайте, Александр Андреич, мне уж надоело разыгрывать с вами роль Здравомысла или Добросерда * , да и вам пора бы перестать представлять из себя Ловеласа – мучителя сердец… Заметьте, что она ведь не Кларисса… *
– Однако ж ведь вы очень хорошо знаете, что я не по своей воле играю эту роль.