Текст книги "Со шпагой и факелом. Дворцовые перевороты в России 1725-1825"
Автор книги: Михаил Бойцов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)
Величайший порядок был сохранен от начала до конца этой замечательной сцены. Да и мог ли он быть нарушен среди ликования, какое испытывал каждый по случаю избавления от рабства.
Вы видите, генерал, что мне нечего краснеть за то участие, какое я принимал в этой катастрофе. Не я составлял план ее. Я даже не принадлежал к числу тех, кто хранил эту тайну, так как я не был извещен о ней до самого момента осуществления переворота, когда все уже было условлено и решено. Я не принимал также участия в печальной кончине этого государя. Конечно, я не согласился бы войти в комнату, если б знал, что есть партия, замышлявшая лишить его жизни.
Из записок А. Ф. Ланжерона{130}
Передам слово в слово, что он [Пален] говорил мне в 1804 г., когда я проезжал через Митаву:
Мне нечего сообщать вам нового, мой любезный Л***, о характере императора Павла и о его безумствах; вы сами страдали от них так же, как и все мы; но так как вы отсутствовали из Петербурга в последнее время его царствования и в продолжение двух лет не видали его, то и не могли сами судить об исступленности его безумия, которое шло, все усиливаясь, и могло в конце концов стать кровожадным, – да и стало уже таковым: ни один из нас не был уверен ни в одном дне безопасности; скоро всюду были бы воздвигнуты эшафоты, и вся Сибирь населена несчастными.
Состоя в высоких чинах и облеченный важными и щекотливыми должностями, я принадлежал к числу тех, кому более всего угрожала опасность, и мне настолько же желательно было избавиться от нее для себя, сколько избавить Россию, а быть может, и всю Европу от кровавой и неизбежной смуты.
Уже более шести месяцев были окончательно решены мои планы о необходимости свергнуть Павла с престола, но мне казалось невозможным (оно так и было в действительности) достигнуть этого, не имея на то согласия и даже содействия великого князя Александра, или, по крайней мере, не предупредив его о том. Я зондировал его на этот счет сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова.
Но мне не этого было нужно; я решился наконец пробить лед и высказать ему открыто, прямодушно то, что мне казалось необходимым сделать.
Сперва Александр был, видимо, возмущен моим замыслом; он сказал мне, что вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но что он готов все выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца.
Я не унывал, однако, и так часто повторял мои настояния, так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, предоставляя ему на выбор – или престол, или же темницу и даже смерть, что мне наконец удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность и даже убедить его установить вместе с Паниным и со мною средства для достижения развязки, настоятельность которой он сам не мог не сознавать.
Но я обязан в интересах правды сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово: я не был настолько лишен смысла, чтобы внутренне взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную; но надо было успокоить щепетильность моего будущего государя, и я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся [185]. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее, и что если жизнь Павла не будет прекращена [186], то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии.
Императору внушили некоторые подозрения насчет моих связей с великим князем Александром; нам это было небезызвестно. Я не мог показываться к молодому великому князю, мы не осмеливались даже говорить друг с другом подолгу, несмотря на сношения, обусловливаемые нашими должностями; поэтому только посредством записок (сознаюсь – средство неосторожное и опасное) мы сообщали друг другу наши мысли и те меры, какие требовалось принять; записки мои адресовались Панину; великий князь Александр отвечал на них другими записками, которые Панин передавал мне; мы прочитывали их, отвечали на них и немедленно сжигали.
Однажды Панин сунул мне в руку подобную записку в прихожей императора перед самым моментом, назначенным для приема; я думал, что успею прочесть записку, ответить на нее и сжечь, но Павел неожиданно вышел из своей спальни, увидал меня, позвал и увлек в свой кабинет, заперев дверь; едва успел я сунуть записку великого князя в мой правый карман.
Император заговорил о вещах безразличных; он был в духе в этот день, развеселился, шутил со мною и даже осмелился залезть руками ко мне в карманы, сказав: «Я хочу посмотреть, что там такое, – может быть, любовные письма!»
– Вы знаете, меня любезный Л***, – прибавил Пален, – знаете, что я не робкого десятка и что меня не легко смутить, но должен вам признаться, что, если бы мне пустили кровь в эту минуту, ни единой капли не вылилось бы из моих жил.
– Как же выпутались вы из этого опасного положения? – спросил я.
– А вот как, – отвечал Пален, – я сказал императору: «Ваше величество! что вы делаете! оставьте! ведь вы терпеть не можете табаку, а я его усердно нюхаю, мой носовой платок весь пропитан; вы перепачкаете себе руки, и они надолго примут противный вам запах». Тогда он отнял руки и сказал мне: «Фи, какое свинство! вы правы!» Вот как я вывернулся [187].
Когда великого князя убедили действовать сообща со мною – это был уже большой выигрыш, но еще далеко не все: он ручался мне за свой Семеновский полк; я видался со многими офицерами этого полка, настроенными очень решительно; но это были все люди молодые, легкомысленные, неопытные, без испытанного мужества, необходимого для такого решения, и которые в момент действия могли бы, вследствие слабости, ветрености или нескромности, испортить все наши планы: мне хотелось заручиться помощью людей более солидных, чем вся эта ватага вертопрахов, я желал опереться на друзей, известных мне своим мужеством и энергией: я хотел иметь при себе Зубовых и Бенигсена [188]. Но как вернуть их в Петербург? Они были в опале, в ссылке; у меня не было никакого предлога, чтобы вызвать их оттуда, и вот что я придумал.
Я решил воспользоваться одной из светлых минут императора, когда ему можно было говорить что угодно, разжалобить его насчет участи разжалованных офицеров: я описал ему жестокое положение этих несчастных, выгнанных из их полков и высланных из столицы, и которые, видя карьеру свою погубленною и жизнь испорченною, умирают с горя и нужды за проступки легкие и простительные. Я знал порывистость Павла во всех делах, я надеялся заставить его сделать тотчас же то, что я представил ему под видом великодушия я бросился к его ногам. Он был романического характера, он имел претензию на великодушие. Во всем он любил крайности: два часа спустя после нашего разговора двадцать курьеров уже скакали во все части империи, чтобы вернуть назад в Петербург всех сосланных и исключенных со службы. Приказ, дарующий им помилование, был продиктован мне самим императором.
Тогда я обеспечил себе два важных пункта: 1) заполучил Бенигсена и Зубовых, необходимых мне, и 2) еще усилил общее ожесточение против императора: я изучил его нетерпеливый нрав, быстрые переходы его от одного чувства к другому, от одного намерения к другому совершенно противоположному. Я был уверен, что первые из вернувшихся офицеров будут приняты хорошо, но что скоро они надоедят ему, а также и следующие за ними. Случилось то, Что я предвидел: ежедневно сыпались в Петербург сотни этих несчастных: каждое утро подавали императору донесения с застав. Вскоре ему опротивела эта толпа прибывающих: он перестал принимать их, затем стал просто гнать и тем нажил себе непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишенных всякой надежды и осужденных умирать с голоду у ворот Петербурга [189].
Мы назначили исполнение наших планов на конец марта, но непредвиденные обстоятельства ускорили срок: многие офицеры гвардии были предупреждены о наших замыслах, многие их угадали. Я мог всего опасаться от их нескромности и жил в тревоге.
7-го марта я вошел в кабинет Павла в семь часов утра, чтобы подать ему, по обыкновению, рапорт о состоянии столицы. Я застаю его озабоченным, серьезным; он запирает дверь и молча смотрит на меня в упор минуты с две и говорит наконец: «Г. фон Пален! вы были здесь в 1762 году?» – «Да, ваше величество». – «Были вы здесь?» – «Да, ваше величество, но что вам угодно этим сказать?» – «Вы участвовали в заговоре, лишившем моего отца престола и жизни?» – «Ваше величество, я был свидетелем переворота, а не действующим лицом, я был очень молод, я служил в низших офицерских чинах в Конном полку. Я ехал на лошади со своим полком, ничего не подозревая, что происходит; но почему, ваше величество, задаете вы мне подобный вопрос?» – «Почему? вот почему: потому что хотят повторить 1762 год»..
Я затрепетал при этих словах, но тотчас же оправился и отвечал: «Да, ваше величество, хотят! Я это знаю и участвую в заговоре». – «Как! вы это знаете и участвуете в заговоре? Что вы мне такое говорите!» – «Сущую правду, ваше величество, я участвую в нем и должен сделать вид, что участвую ввиду моей должности, ибо как мог бы я узнать, что намерены они делать, если не притворюсь, что хочу способствовать их замыслам? Но не беспокойтесь – вам нечего бояться: я держу в руках все нити заговора, и скоро все станет вам известно. Не старайтесь проводить сравнений между вашими опасностями и опасностями, угрожавшими вашему отцу. Он был иностранец, а вы русский; он ненавидел русских, презирал их и удалял от себя, а вы любите их, уважаете и пользуетесь их любовью; он не был коронован, а вы коронованы; он раздражил и даже ожесточил против себя гвардию, а вам она предана. Он преследовал духовенство, а вы почитаете его; в его время не было никакой полиции в Петербурге, а нынче она так усовершенствована, что не делается ни шага, не говорится ни слова помимо моего ведома; каковы бы ни были намерения императрицы [190], она не обладает ни гениальностью, ни умом вашей матери; у нее двадцатилетние дети, а в 1762 году вам было только 7 лет». – «Все это правда, – отвечал он, – но, конечно, не надо дремать».
На этом наш разговор и остановился, я точас же написал про него великому князю, убеждая его завтра же нанести задуманный удар; он заставил меня отсрочить его до 11-го, дня, когда дежурным будет 3-й батальон Семеновского полка, в котором он был уверен еще более, чем в других остальных. Я согласился на это с трудом и был не без тревоги в следующие два дня [191].
Наконец наступил роковой момент: вы знаете все, что произошло. Император погиб и должен был погибнуть; я не был ни очевидцем, ни действующим лицом при его смерти. Я предвидел ее, но не хотел в ней участвовать, так как дал слово великому князю [192].
Вот рассказ Бенигсена:
Я был удален от службы, и, не смея показываться ни в Петербурге, ни в Москве, ни даже в других губернских городах из опасения слишком выставляться на вид, быть замеченным и, может быть, сосланным в места более отдаленные, я проживал в печальном уединении своего поместья на Литве.
В начале 1801 года я получил от графа Палена письмо, приглашавшее меня явиться в Петербург: я был удивлен этим предложением и нимало не расположен последовать ему; несколько дней спустя получился приказ императора, призывавший назад всех сосланных и уволенных со службы. Но этот приказ точно так же не внушил мне никакой охоты покинуть мое уединение; между тем Пален бомбардировал меня письмами, в которых энергично выражал свое желание видеть меня в столице и уверял меня, что я буду прекрасно принят императором. Последнее его письмо было так убедительно, что я решился ехать.
Приезжаю в Петербург; сперва я довольно хорошо принят Павлом; но потом он обращается со мною холодно, а вскоре совсем перестает смотреть на меня и говорить со мной. Я иду к Палену и говорю ему, что все, что я предвидел, оправдалось, что надеяться мне не на что, зато много есть чего опасаться, поэтому я хочу уехать как можно скорее. Пален уговорил меня потерпеть еще некоторое время, и я согласился на это с трудом; наконец накануне дня, назначенного для выполнения его замыслов, он открыл мне их – я согласился на все, что он мне предложил. В намеченный день мы все собрались к Палену; я застал там троих Зубовых, Уварова, много офицеров гвардии [193], все были, по меньшей мере, разгорячены шампанским, которое Пален велел подать им (мне он запретил пить и сам не пил).
Нас собралось человек 60; мы разделились на две колонны: Пален с одной из них пришел по главной лестнице со стороны покоев императрицы Марии [194], а я с другой колонной направился по лестнице, ведущей к церкви [195]. Больше половины сопровождавших меня заблудились и отстали прежде, чем дошли до покоев императора; нас осталось всего 12 человек. В том числе были Платон и Николай Зубовы. Валериан был с Паленом. Мы дошли до дверей прихожей императора, и один из нас велел отворить ее под предлогом, что имеет что-то доложить императору [196]. Когда камердинер и гайдуки императора увидели нас входящими толпой, они не могли усомниться в нашем замысле: камердинер спрятался, но один из гайдуков, хотя и обезоруженный, бросился на нас; один из сопровождавших меня свалил его ударом сабли и опасно ранил в голову [197].
Между тем этот шум разбудил императора; он вскочил с постели, и если б сохранил присутствие духа, то легко мог бы бежать; правда, он не мог этого сделать через комнаты императрицы – так как Палену удалось внушить ему сомнение насчет чувств государыни, то он каждый вечер баррикадировал дверь, ведущую в ее покои, – но он мог спуститься к Гагарину и бежать оттуда. Но, по-видимому, он был слишком перепуган, чтобы соображать, и забился в один из углов маленьких ширм, загораживавших простую без полога кровать, на которой он спал.
Мы входим. Платон Зубов [198] бежит к постели, не находит никого и восклицает по-французски: «Он убежал!» Я следовал за Зубовым и увидел, где скрывается император. Как и все другие, я был в парадном мундире, в шарфе, в ленте через плечо, в шляпе на голове и со шпагой в руке. Я опустил ее и сказал по-французски: «Ваше величество, царствованию вашему конец: император Александр провозглашен. По его приказанию мы арестуем вас; вы должны отречься от престола. Не беспокойтесь за себя: вас не хотят лишать жизни; я здесь, чтобы охранять ее и защищать, покоритесь своей судьбе; но если вы окажете хотя малейшее сопротивление, я ни за что больше не отвечаю».
Император не отвечал мне ни слова. Платон Зубов повторил ему по-русски то, что я сказал по-французски. Тогда он воскликнул: «Что же я вам сделал!» Один из офицеров гвардии отвечал: «Вот уже четыре года, как вы нас мучите».
В эту минуту другие офицеры, сбившиеся с дороги, беспорядочно ворвались в прихожую: поднятый ими шум испугал тех, которые были со мною, они подумали, что это пришла гвардия на помощь к императору, и разбежались все, стараясь пробраться к лестнице. Я остался один с императором, но я удержал его, импонируя ему своим видом и своей шпагой [199]. Мои беглецы, встретив своих товарищей, вернулись вместе с ними в спальню Павла и, теснясь один на другого, опрокинули ширмы на лампу, стоявшую на полу посреди комнаты; лампа потухла. Я вышел на минуту в другую комнату за свечой, и в течение этого короткого промежутка времени прекратилось существование Павла.
На этом Бенигсен кончил свой рассказ [200].
Теперь вот что я узнал от великого князя Константина; передам его слова с буквальной точностью:
Я ничего не подозревал [201] и спал, как спят в 20 лет.
Платон Зубов пьяный вошел ко мне в комнату, подняв шум. (Это было уже через час после кончины моего отца.) Зубов грубо сдергивает с меня одеяло и дерзко говорит: «Ну, вставайте, идите к императору Александру; он вас ждет». Можете себе представить, как я был удивлен и даже испуган этими словами. Я смотрю на Зубова; я был еще в полусне и думал, что мне все это приснилось. Платон грубо тащит меня за руку и подымает с постели; я надеваю панталоны, сюртук, натягиваю сапоги и машинально следую за Зубовым. Я имел, однако, предосторожность захватить с собой мою польскую саблю, ту самую, что подарил мне князь Любомирский в Ровно [202], я взял ее с целью защищаться в случае, если бы было нападение на мою жизнь, ибо я не мог себе представить, что такое произошло.
Вхожу в прихожую моего брата, застаю там толпу офицеров, очень шумливых, сильно разгоряченных, и Уварова, пьяного, как и они, сидящего на мраморном столе, свесив ноги. В гостиной моего брата я нахожу его лежащим на диване в слезах, как и императрица Елизавета. Тогда только я узнал об убийстве моего отца. Я был до такой степени поражен этим ударом, что сначала мне представилось, что это был заговор извне против всех нас.
В эту минуту пришли доложить моему брату о претензиях моей матери. Он воскликнул: «Боже мой! еще новые осложнения!» Он приказал Палену пойти убедить ее и заставить отказаться от идей, по меньшей мере, весьма странных и весьма неуместных в подобную минуту. Я остался с братом; через некоторое время вернулся Пален и увел императора, чтобы показать его войскам. Я последовал за ним, остальное вам известно [203].
Как только император испустил дух, все убийцы разбежались: опять Бенигсен остался почти один. Он приказал уложить тело императора на кровать камердинера, призвал тридцать солдат лейб-гвардии с офицером (Константин Полторацкий), расставил везде часовых, двоих со скрещенными ружьями у дверей в покои императрицы. Вскоре она прибежала: дверь была отперта неизвестно кем и как [204]. Часовые загородили ей проход; она вспылила и хотела пройти. Они оказали сопротивление. Полторацкий пришел сказать ей, что она не пройдет, что ему дано приказание не пропускать ее; она ответила резкостью, и наконец ей сделалось дурно. Один гренадер, по имени Перекрестов, принес стакан воды и подал ей; она отказалась. Тогда гренадер сказал: «Выкушайте, матушка, вода не отравлена, не бойтесь за себя». Он сам выпил часть воды и предложил ей остальное. Она выпила и вернулась в свои апартаменты[205]. В эту минуту рассудок у нее совсем помутился, ее характер и честолюбие одержали верх над горестью, которую она должна была бы испытывать; она воскликнула, что она коронована, что ей подобает царствовать, а ее сыну принести ей присягу. Побежали доложить об этом императору Александру, а он послал Палена успокоить мать, как видно из рассказа, приведенного выше. Из этого можно судить о чувствительности и о супружеской любви императрицы Марии.
Между тем войска гвардии выстроились во дворе и вокруг дворца; как видно, в них не были уверены, и события это подтвердили. Молодой генерал Талызин командовал Преображенским полком, в котором всегда служил; он собрал его в одиннадцать часов вечера, приказал зарядить ружья и сказал солдатам: «Братцы, вы знаете меня 20 лет, вы доверяете мне, следуйте за мною и делайте все, что я вам прикажу». Солдаты пошли за ним, не зная, в чем дело, и убежденные, что они призваны для защиты своего государя; но, когда они узнали, что от них скрыли, между ними поднялся тревожный ропот.
Император Александр предавался в своих покоях отчаянию, довольно натуральному, но неуместному. Пален, встревоженный образом действия гвардии, приходит за ним, грубо хватает его за руку и говорит: «Будет ребячиться! Идите царствовать, покажитесь гвардии». Он увлек императора и представил его Преображенскому полку. Талызин кричит: «Да здравствует император Александр!» – гробовое молчание среди солдат. Зубовы выступают, говорят с ними и повторяют восклицание Талызина, – такое же безмолвие. Император переходит к Семеновскому полку, который приветствует его криками «ура!». Другие следуют примеру семеновцев, но преображенцы по-прежнему безмолвствуют. Император садится в сани с императрицей Елизаветой и едет в Зимний дворец; все следуют за ним. Он велит созвать войска на Дворцовую площадь, войска повинуются, но все тот же Преображенский полк ропщет и, очевидно, подозревает, что Павел еще жив [206]. Когда же полк убедился в его смерти, он принес присягу Александру, как и остальные войска[207].
Наскоро созван был Сенат и все присутственные места; они также приведены были к присяге. Императрица Мария волей-неволей присоединилась к остальным подданным своего сына; в девять часов утра водворилось полное спокойствие, и император Александр упрочился на престоле.
Эта революция, столь внезапная, не сопровождалась кровопролитием, как переворот 1762 года, а стоила жизни только самому императору. Революция, лишившая империи Иоанна VI, окончилась через 4 часа, революция, жертвой которой пал Павел III, продолжалась 24 часа, и, наконец, третья революция, в коей погиб Павел, длилась всего 2 часа.
Эти страшные катастрофы, повторявшиеся в России три раза в течение столетия, без сомнения, самые убедительные из всех аргументов, какие можно привести против деспотизма: нужны преступления, чтобы избавиться от незаконности, от безумия или от тирании, когда они опираются на деспотизм; в конституционном государстве незаконность не может иметь места[208], безумие прикрывается[209], а тирания не смеет развернуться, следовательно, не нужно преступлений, чтобы занять престол и удержаться на нем.
Как деспот могуществен и слаб в одно и то же время! Павел, неограниченный властелин, управлял 36-ю миллионами людей и царил над 400 000 квадратных миль; а между тем взвод его гвардии и 60 заговорщиков свергли его с этого исполинского престола!
Виллие, хирург Семеновского полка, предупрежденный о заговоре, прибежал в спальню Павла, как только ему сообщили о его смерти; он убрал тело для выставления, которое совершалось согласно обычаю, установленному в России. Рана, сделанная ему Николаем Зубовым, говорят, была замазана лаком.
В Европе распространился слух (его пустил Пален), будто Павел хотел развестись с женою, жениться на княгине Гагариной, разведя ее с мужем, заточить в крепость своих трех старших сыновей и провозгласить своим наследником маленького великого князя Михаила, родившегося уже в бытность Павла на престоле. Этот слух оказывается страшнейшей клеветой; он был опровергнут Коцебу в его интересной и правдивой брошюре, озаглавленной «Один памятный год в моей жизни», а я слышал от генерала Кутузова, бывшего тогда в Петербурге, что никогда не было и речи о подобных сумасбродствах и что даже накануне смерти Павел казался очень расположенным к жене и детям, а известно, что его характер никогда не позволил бы ему скрывать свои намерения.
Говорили также, что в самый день смерти Павел, взглянув на себя в зеркало, сказал: «Мне кажется, как будто у меня сегодня лицо кривое!» Этот факт верен, и вот как Кутузов мне рассказывал о нем:
«Мы ужинали вместе с императором; нас было 20 человек за столом; он был очень весел и много шутил с моей старшей дочерью, которая в качестве фрейлины присутствовала за ужином и сидела против императора. После ужина он говорил со мною, и, пока я отвечал ему несколько слов, он взглянул на себя в зеркало, имевшее недостаток и делавшее лица кривыми. Он посмеялся над этим и сказал мне: „Посмотрите, какое смешное зеркало; я вижу себя в нем с шеей на сторону“. Это было за полтора часа до его кончины». (Кутузов не был посвящен в заговор.)
Из мемуаров В. Н. Головиной{131}
В вечер перед этой ужасной ночью великий князь[210] ужинал у своего отца. Он сидел за столом рядом с ним. Можно себе представить их невозможное положение. Император думал, что его сын покушается на его жизнь; великий князь считал себя приговоренным к заключению своим отцом. Мне передавали, что во время этого зловещего ужина великий князь чихнул. Император повернулся к нему и с печальным и строгим видом сказал:
– Я желаю, Ваше Высочество, чтобы желания Ваши исполнились.
Через два часа его не было в живых.
Прежде чем перейти к подробностям этого ужасного события, я приведу несколько обстоятельств, относившихся к нам. Генерал Бенигсен, наш хороший знакомый, участвовавший вместе с мужем в турецкой войне, часто посещал нас. Мы с интересом слушали его рассказы о персидском походе, предпринятом в царствование Екатерины II, об ее планах завоевания Константинополя и много других подробностей, свидетельствовавших о мудрости и величии этой государыни. Шестого марта Бенигсен пришел утром к моему мужу, чтобы переговорить с ним о важном деле. Но он застал мужа в постели настолько больным, что не нашел возможным говорить с ним о деле, по которому пришел, выразил сожаление по поводу этого очень горячо и даже с некоторым раздражением. Если бы не это препятствие, более чем вероятно, что Бенигсен открыл бы моему мужу заговор, и последний выслушал бы его как честный человек и верный подданный. Это признание имело бы непредвиденные последствия.
Вечером 11 марта он опять пришел к нам сказать, что он уезжает в ту же ночь, что его дела окончены и он спешит уехать из города. Николай Зубов считался уехавшим по делу. Мы ничего не подозревали. Мой муж, хотя и чувствовал себя лучше, находился внизу, в своих комнатах. Г-жа де-Тарант спала в комнате рядом с моей. Рано утром на следующий день я услыхала мужские шаги у себя в спальне. Я открыла занавески у кровати и увидала мужа. Я спросила, что ему нужно.
– Сперва, – ответил он, – я хочу говорить с г-жей де-Тарант.
Я посмотрела на часы и увидала, что было только шесть часов утра. Беспокойство овладело мною. Я думала, что случилось какое-нибудь несчастье, касающееся г-жи де-Тарант, вроде приказа о выезде, в особенности когда я, услыхала, как она вскрикнула от испуга. Но муж вернулся в спальню и сказал, что император умер накануне в одиннадцать часов вечера от апоплексического удара.
Признаюсь, что эта апоплексия показалась мне удивительной и неподходящей к телосложению императора. Я поспешила одеться. Г-жа де-Тарант отправлялась ко двору для принесения присяги. Муж, хотя чувствовал себя слабым, отправился также туда.
В то время, как г-жа де-Тарант собиралась ко двору, приехала моя belle-soeur[211]. Нелединская и одна из моих кузин Колычева. Мы терялись в догадках относительно этой апоплексии, когда в комнату вошел граф де-Круссоль, племянник г-жи де-Тарант и адъютант императора Павла. Его бледное и печальное лицо поразило нас до известной степени. Император очень хорошо обходился с этим молодым человеком, и потому было естественно, что граф жалел о нем.
Тетка спросила у него о подробностях смерти императора. Граф смутился, и глаза его наполнились слезами. Г-жа де-Тарант сказала ему:
– : Говорите же! Здесь никого нет лишнего.
Тогда он упавшим голосом сказал:
– Императора убили сегодня ночью.
Эти слова произвели на нас ужасное впечатление. Мы все разрыдались, и наше небольшое общество представляло картину, полную раздирающей сердце скорби. Муж возвратился в отчаянии и возмущенный тем, что он услыхал.
Утром 11 марта, когда Кутайсов дожидался императора около дворца, чтобы сопровождать его верхом, к нему подошел крестьянин или человек, одетый в крестьянское платье, и умолял его принять от него бумагу, в которой заключается дело очень большой важности и которое в тот же день необходимо довести до сведения императора. Кутайсов правой рукой держал за повод Лошадь его величества; левой он взял бумагу и положил ее в карман. После прогулки он переменил платье, чтобы идти к императору, вынул по своей привычке все, что у него было в правом кармане, и забыл про прошение крестьянина, вспомнив о нем только на следующий день. Было уже поздно: Павел более не существовал, а в бумаге был разоблачен весь заговор. (…)
Великого князя Александра разбудили между двенадцатью и часом ночи. Великая княгиня Елизавета, которая и легла всего за полчаса перед этим, встала вскоре после него. Она накинула на себя капот, подошла к окну и подняла стору. Апартаменты находились в нижнем этаже и выходили окнами на площадку, отделенную от сада каналом, которым был окружен дворец. На этой площадке при слабом свете луны, закрытой облаками, она различала ряды солдат, выстроенные вокруг дворца. Вскоре она услыхала многократно повторяемые крики «ура», наполнившие ее душу непонятным для нее ужасом.
Она не представляла себе ясно, что происходило, и, упав на колени, она обратилась к богу с молитвой, чтоб что бы ни случилось, это было бы направлено к счастью России.
Великий князь возвратился с самыми сильными проявлениями отчаяния и передал своей супруге известие об ужасной кончине императора, но не был в состоянии рассказать подробно.
– Я не чувствую ни себя, ни что я делаю, – сказал он. – Я не могу собраться с мыслями; мне надо уйти из этого дворца. Пойдите к матери и пригласите ее как можно скорее приехать в Зимний дворец.
Когда император Александр вышел, императрица Елизавета, охваченная невыразимым ужасом, упала на колени перед стулом. Я думаю, что она долго оставалась в таком положении без всякой определенной мысли, и, как она говорила мне, эта минута принадлежала к числу самых ужасных в ее жизни.
Императрица была выведена из забытья своей камер-фрау, которая, вероятно, испугалась, увидав ее в таком состоянии, и спросила, не нужно ли ей чего-нибудь. Она поспешно оделась и в сопровождении этой камер-фрау направилась к императрице Марии, но у входа в ее апартаменты она увидала пикет, и офицер сказал ей, что не может пропустить ее. После долгих переговоров он наконец смягчился; но, придя к императрице-матери, она не застала ее, и ей сказали, что ее величество только что спустилась вниз. Императрица Елизавета сошла по другой лестнице и застала императрицу Марию в передней апартаментов нового императора, окруженную офицерами вместе с Бенигсеном.
Она была в ужасном волнении и хотела видеть императора. Ей отвечали:
– Император Александр в Зимнем дворце и желает, чтобы вы тоже туда приехали.
– Я не знаю никакого императора Александра, – отвечала она с ужасным криком. – Я хочу видеть моего императора.
Она поместилась перед дверью, выходившей на лестницу, и объявила, что она не сойдет с этого места, пока ей не обещают показать императора Павла. Казалось, она думала, что он жив. Императрица Елизавета, великая княгиня Анна, г-жа Ливен, Бенигсен и все окружавшие ее умоляли ее уйти отсюда, по крайней мере возвратиться во внутренние апартаменты. Передняя беспрестанно наполнялась всяким людом, среди которого было неприятно устраивать зрелище; но ее удавалось отстранить от этой роковой двери только на несколько мгновений…