Текст книги "Там, в Финляндии…"
Автор книги: Михаил Луканин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Получив ответ, он заносит его в блокнот.
– Все ясно! Забрать вас сейчас с собой мы не имеем возможности, но не отчаивайтесь. Мы спасем вас. Обязательно спасем! Даю вам в этом свое морское офицерское слово. Ждите и не волнуйтесь. Скоро мы вас всех снимем отсюда и доставим на землю.
Обнадежив нас, он спускается с сопровождающими на катер и отчаливает от «Гинденбурга». Появление и поведение финского офицера производит на всех нас самое благоприятное впечатление, и, сгрудившись на палубе, мы даже машем ему вдогонку.
– Вот человек – не чета фашистам: и поговорил по-людски, и объяснил все, и обнадежил…
Настроение после этого визита у всех заметно приподнялось. Появилась реальная надежда на спасение, не верить в которую значило не верить финскому офицеру, а мы ему почему-то безусловно верили и всецело полагались на него. Он и на самом деле не обманул наших надежд и сдержал свое слово. Уже во второй половине дня к полузатопленному «Гинденбургу» прибыла открытая шаланда, буксируемая беспалубным катером. Оставив шаланду невдалеке, катер направился к нам. Он оказался длинным и довольно вместительным, явно предназначенным для перевозки людей. Один за другим мы спускаемся по веревочному трапу на катер, который, загрузившись до отказа, отвозит людей на шаланду и, разгрузившись, возвращается за следующей партией.
В один из таких рейсов я также оказываюсь на спасительной барже. Заполнив шаланду и сам загрузившись людьми, катер медленно трогается в обратный путь. Я бросаю последний взгляд на покидаемый нами «Гинденбург» и неожиданно для себя замечаю, что, освободившись от половины людей, он как будто бы несколько выровнялся и даже немного всплыл. Стала видна огромная зияющая рваная пробоина в правом борту, ранее скрытая под водой. Корабль напоминал в этот момент смертельно раненого зверя, делающего перед неминуемым издыханием последнее конвульсивное усилие. На борту его отчетливо видны фигурки оставшихся до следующего рейса товарищей по несчастью. Они машут нам руками и что-то кричат.
Прощай, «Гинденбург», наше недолгое роковое пристанище, едва не ставшее для нас могилой! Тебе суждено теперь навеки остаться в нашей памяти. Все дальше и дальше уносит нас от него работяга катер. «Гинденбург» все заметней уменьшается в размерах, пока не превращается в еле заметную точку, чтобы затем навсегда исчезнуть из наших глаз.
Впервые за эти тревожные дни спокойствие, наконец, нисходит на нас, и мы наслаждаемся покоем, сбросив с себя тяжесть оставленных позади волнений и тревог. Желанный берег вначале возникает перед нами в виде узкой темной полоски земли, а затем предстает в причалах и портовых сооружениях большого города. Один за другим мы вступаем на обетованную землю Финляндии. За нашей высадкой не без интереса наблюдают портовые рабочие.
– Что это за город? – кричим мы.
– Турку, – немногословно отвечают они.
Вот оно, оказывается, где мы очутились! В Турку, бывшем Або, втором по величине городе Финляндии, некогда бывшей ее столице. Вот куда забросила нас беспокойная и незадачливая наша судьба! Что теперь с нами будет и куда еще она заведет нас?
И, как бы отвечая на этот вопрос, она, судьба, тут же не замедлила о себе напомнить. Невесть откуда взявшись, нас оцепляют позорно сбежавшие с корабля конвоиры. Выстроив всех в походную колонну и не дожидаясь прибытия оставшихся на «Гинденбурге», они выводят нас в город и с видом героев и победителей, подтянувшись и приосанившись, важно конвоируют по его улицам. С любопытством останавливаются и смотрят на нас многочисленные прохожие, а некоторые из них что-то доброжелательно кричат. По их крикам нетрудно догадаться, что они неплохо осведомлены о нас.
Разместили нас на окраине Турку, в какой-то низинке, в пустующем лагере, обнесенном колючкой. В лагере мы разбредаемся по добротно сбитым финским баракам, которые явно не рассчитаны на военнопленных, и, забравшись на пахнущие древесной смолой нары, предаемся сладостному короткому покою, зная, что мы находимся на твердой земле и морская глубь нам не угрожает.
Через несколько часов после нас в лагерь прибыли оставленные на «Гинденбурге» товарищи. Радостными криками мы встречаем их. Ликование наше, однако, омрачается тем, что вслед за ними к лагерю подвозят и сваливают в кучу перед воротами тела тех (а их было немало), кто нашел смерть на злосчастном транспорте. Собранные со всего корабля, они лежат в самых нелепых и неестественных позах. Были ли они задавлены при начавшейся панике или же скошены пулями при ночном обстреле, сейчас это не имело никакого значения, да и мало кого по существу интересовало.
Осматриваясь в лагере, мы замечаем на пригорке за проволокой несколько групп гражданских лиц. Они, не скрывая этого, проявляют к нам живейший интерес. Начинаются переговоры, которые ведутся на русском языке. Те, за проволокой, интересуются буквально всем: и тем, как к нам относятся немцы, и тем, как и чем нас кормят, и тем, как содержат в лагерях и на работах. О нас и нашей трагедии на море они знают по сути все и откровенно нам сочувствуют. Все это – местный рабочий люд и жители пригорода. Судя по их высказываниям, они далеко не расположены к немцам, и те, почуяв это, всячески стараются воспрепятствовать нашим контактам. Они гонят нас от проволоки и тем самым вызывают еще большее возмущение жителей. Мы же перебираемся на другое место и продолжаем разговоры с финнами. С наступлением сумерек в воздухе заметно холодает, мы расползаемся по баракам, и наши собеседования с жителями на этом прекращаются до следующего утра. Утром, выбравшись из барака, мы не без удивления вновь застаем все те же группы людей за проволокой, словно они и не уходили отсюда ночью. Снова возобновляются взаимные разговоры и расспросы. Временами через проволоку неприметно для конвоя к нам перебрасываются и некие приношения.
– Вот те и финны – немецкие союзнички! Что-то не очень-то они их, своих союзников-то, жалуют, – резюмирует кто-то из нас.
– Да, похоже, что немцы и им уже изрядно насолили. А то с чего бы так-то?
И то тут, то там у проволоки по-прежнему продолжается оживленная дружеская перекличка, которую при всем их желании так и не могут оборвать немцы.
Вскоре всему этому приходит конец. Не на шутку обеспокоенные нашими контактами с местным населением, немцы решаются на крутые меры. Прежде всего, они загоняют нас всех в бараки, не разрешают из них выходить, затем пытаются отогнать от проволоки местных жителей. А позднее они придумывают еще и такое, что явно застает нас врасплох.
Освободив один из проходных бараков на краю лагеря, подальше от посторонних глаз, они выстраивают всех на плацу и группу за группой, неведомо с какой целью, пропускают через загадочный барак. Мы видим только, как один за другим исчезают в тамбуре барака наши товарищи, а затем вдруг снова появляются, но уже с другого конца, неестественно выскакивая с заднего хода и поспешно занимая места в своей группе, которая оказывалась теперь на другом конце лагеря, обособленно от остальных, ожидающих своей очереди.
– Что там происходит? Что еще они с ними там проделывают? – гадаем мы.
Одна за другой следуют группы через барак и строятся там же, где и первые. Это слишком далеко, чтобы расспросить их, а им ответить и предостеречь нас. Так в полном неведении обо всем происходящем в бараке подходит к нему наша группа. Уже у самого входа я замечаю в тамбуре двух конвоиров. Вот они услужливо распахивают дверь перед очередным входящим, чтобы моментально захлопнуть ее за ним. А вот, наконец, и мой черед! Дверь передо мной сразу открывается, и я вхожу в помещение, чтобы, будучи ощупанным с головы до ног, тут же под зверскими пинками двух других дюжих молодчиков грохнуться на пол. Пытаясь подняться, я под новыми ударами одного из них успеваю, однако, заметить, как второй, вытряхнув мой мешок, привычно роется в моих пожитках и, не найдя ничего путного, ловко отшвыривает их в глубь барака. Осыпаемый пинками, я кидаюсь подбирать свой жалкий скарб и получаю очередную порцию изуверских ударов от следующей пары немцев, спасаясь от которых, бегу к задней двери. На пути к ней я миную еще несколько таких пар, выстроившихся вдоль всего барака, получая от каждой увесистые тумаки, от которых вновь распластываюсь на полу, чтобы затем снова проворно вскочить и бежать, что есть мочи, к спасительному выходу. А вот и распахнутая передо мною дверь, но в то мгновение, когда я был готов проскочить в нее, я получаю такое «напутствие» от замыкающей пары, что, как пушинка, выпархиваю наружу и, не в силах очухаться, мчусь без оглядки, со всех ног в строй.
– Ну как, исповедался? Здорово досталось? Не отобрали ничего? – сыплются на меня вопросы.
– Чего это они перебесились? – недоумеваю я. – Никак ищут что?
– Оружия доискиваются и еще кое-что, что мы тогда из кают да кладовых у них поизымали. Кажись, много чего у некоторых пропало. А заодно и на нас за свой позор отыгрываются. Шутка сказать, пленных бросили, а сами, как крысы с тонущего корабля, наутек. На всю Европу ославились, да и не только на Европу – всему миру теперь будет известно ихнее «геройство». Такое ведь не замолчишь – повсюду разнесется! Вот и бесятся, вымещают свое зло на нас, грешных, словно не они, а мы во всем этом виноваты.
После обыска и суровой науки послушания всех нас позагоняли в бараки и стали всячески препятствовать нашему общению с местным населением. Всякий, кто отваживался перекинуться словцом с людьми за проволокой, получал теперь такое внушение, после которого долго потом не мог опомниться. В нашу новую жизнь на земле Финляндии властно вступали прежние, заведенные для нас, изуверские порядки, о которых мы было уже подзабыли за эти кошмарно тревожные дни. Все возвращалось на круги своя.
На следующий день нас выстроили всех перед бараками, выдали каждому по целому небольшому батончику хлеба (надо же!..) и что-то еще из эрзац-продуктов и погнали на железнодорожную площадку. А некоторое время спустя, расположившись на полу валетом (иначе бы не уместились для ночлега), мы тряслись в крохотных и узких финских товарных вагончиках, охваченные неотступными думами о своем будущем. Ритмично постукивая колесами на стыках, поезд мчал нас на север, куда-то в самую глушь незнаемой нами Финляндии…
ТАМ, В ФИНЛЯНДИИ…
На новом месте
Вот уже несколько месяцев мы в Финляндии.
С прибытием сюда наше положение не только не улучшилось, но стало еще более невыносимым, чем прежде. К голоду, побоям и сопутствующей им повальной смертности – обычным спутникам оставленных позади лагерей – теперь добавились изнурительные каторжные работы. А совсем недавно, ничего не зная о месте и целях нашей переброски, мы всю дорогу питали призрачную надежду на лучшее, убеждая себя, что хуже того, что было, уже не будет. Наивная надежда эта поддерживалась предположением, что везут нас, несомненно, на работы, а это – совсем не то, что постепенное угасание и неизбежный конец за лагерной проволокой.
– Раз заставят работать, значит, и кормить все-таки будут. Голодным-то немного наработаешь, – рассуждали некоторые неисправимые оптимисты, основываясь на своей довольно сомнительной логике и встречая неизменный отпор тех, кто не поддался самообольщению.
– Они вас накормят! – охлаждали их пыл скептики. – Не знаете вы немцев! Да у них и с пустым брюхом, как миленький, света невзвидя, работать будешь. Переугробить нас всех им ничего не стоит. Позагнемся – на наше место других пригонят. Только и всего-то!
Доставленные тогда на место глухой морозной, а вдобавок еще и шальной ветреной ночью продрогшими до костей и с голодными спазмами в желудке, мы покидали кузова автомашин с тайной надеждой на хотя бы мало-мальски теплый кров и черпак горячей бурды. К нашему великому разочарованию, ничего этого здесь не оказалось, и все наши радужные замки тут же в одно мгновение рухнули. Совершенно неожиданная картина открылась нашим глазам. Вместо оборудованного лагеря с жилыми бараками, обнесенными, как правило, двумя рядами колючей проволоки, перед нами на пригорке лежала окруженная со всех сторон темной стеной высокого леса и слабо освещенная одними фарами доставивших нас автомашин, довольно обширная, ровная голая и унылая площадка, которая, похоже, только накануне была поспешно очищена от деревьев: повсюду торчали пни и виднелись неубранные и полузанесенные снегом завалы обрубленных хвойных сучьев. Лишь на самом краю ее, совсем невдалеке от нас, из темноты неясно проступали очертания штабелей каких-то строительных материалов да нескольких странных круглых сооружений, смахивающих на киргизские юрты.
– Да какой же это лагерь? – послышались то тут, то там недоумевающие тоскливые голоса. – Колючки и той нет! Где нас размещать-то будут?
– Спросили бы лучше, а где вот спочивать-то ноне, в этакую-то вот стынь, станем?
– Да нешто так вот на снегу и оставят? Хана тогда нам всем тут будет! До утра-то мало кто на таком-то холоду дотянет!..
– Вот вам и хуже не будет! – напомнили недавние споры неисправимые скептики. – Хорошего ждать нам здесь явно нечего. Ну, чего уж еще хуже-то?! В самый вот мороз на голое место, ироды, загнали! Держитесь теперь, мужики, позагнемся мы здесь все до одного! Это как пить дать!
В сознании никак не укладывается, что именно это вот дикое, глухое место станет нашим новым и, быть может, последним пристанищем. Но как ни гоним мы от себя эту нелепую чудовищную мысль, окончательно избавиться от нее и разуверить себя в этом нам так-таки и не удается. Все наши сомнения сразу исчезают с появлением неожиданно подошедшего к нам конвоира.
– Добре вам здесь сна! – с явной издевкой роняет он на ломаном русском языке. – Руски зольдат – нет холодно, руски зольдат – всегда жарко. Да, да!
Забрав с собой несколько человек, он уводит их собирать и разносить обрубленные сучья в указанные им места по всему периметру вырубленной площади. О том, что конвоир отнюдь не думал шутить, мы убеждаемся вскоре после того, как оказываемся в кольце жарких пылающих костров, у которых располагаются постовые, выделенные для ночной охраны, в то время как остальные укрываются в тех самых загадочных, напоминающих киргизские юрты сооружениях.
– Ну, убедились теперь, где почивать придется? – подливает масла в огонь неуемный Павло. – Надеюсь, ночь будет приятной.
– Зуди, зуди давай! – обрывает его чей-то голос. – Поглядим вот еще, как ты сам-то ее проведешь? К утру-то, глядишь, совсем по-другому закукарекаешь, все геройство мигом слетит, ежли только не окочуришься еще до этого.
Всем нам и без того становится ясным, что, укрывшись в непонятных строениях и спасаясь от жуткой стужи у жарких костров, немцы явно предоставили нас самим себе и совершенно не обеспокоены тем, как устроимся и как проведем эту кошмарную ночь мы.
– Да хватит вам языки-то попусту чесать! – решительно обрывает готовую было вспыхнуть перебранку Полковник. – Прикинули бы вот лучше мозгами-то, как выйти из такого положения да что предпринять, чтобы к утру ледяшками не стать. Дело-то ведь нешуточное! При наших-то одеже и мощах и на этакой-то стыни не то что за ночь – за пару часов можно запросто окоченеть и в сосульку превратиться. Думайте давайте, мужики, думайте, что будем делать, если жизнь дорога!
– А чего-сь тут думать-то? – прерывает его обычно малоразговорчивый и степенный Кандалакша, деловито утаптывая вокруг снег. – Волоките вот сюда поболе хвойнику, покуль весь немцам не стаскали да другие не порастащили, и будем укладываться. Чего еще тут? Не при таких морозах ночевать в лесах доводилось, переспим, даст бог, и ноне.
Его степенные и вразумительные распоряжения мы безропотно воспринимаем как некую команду и тут же дружно принимаемся за работу. И в то время, пока мы поспешно наволакиваем горы хвои, Кандалакша деловито и сноровисто застилает ею утоптанную и расчищенную им площадку. Покончив с этим, он оценивающим взглядом окидывает заготовленный нами материал и приостанавливает нас:
– Кажись бы, и хватит! Ну, а теперича скидывайте лопотину и начнем укладываться. Половину одежи да одеял под себя, на хвою постелим, а остальным сверху укроемся да поверх еще хвойником завалимся, тогда-сь и мороз никакой не прошибет. Потрудней ложитесь только – тепляе будет.
– Еще чего?! – раскусив наконец его затею, неожиданно взрывается Павло. – Я-то думал для костра!.. Как все, таскаю, а он, на-ко вот, что удумал! Никак совсем с ума поспятил! Ну, нет! Я слушать его бред не собираюсь. Вы можете раздеваться хоть догола и располагаться, как дома на полатях, а меня в эту гробовину не затянете. Хочу еще пожить, даже в этом аду, а не превращаться в мерзлое бревно.
– Дура же ты безмозглая, Павло, как я посмотрю! – пытается образумить строптивца Полковник. – Человек тебе же добра желает, о тебе заботится, а ты его же и облаиваешь. Да и откуда ты взял, что за ночь мы все окоченеем? Уж кто-кто, а Кандалакша-то знает, что делает. Мы-то вот все верим ему и не перечим. Да и выхода у нас другого нет. Так что зря это ты так-то. Раздевайся-ка давай добром да ложись рядком.
– Вот, вот, как же! Так вот сейчас и разбежался – разевай рот шире! Выхода, видишь ли, у них нет! Да разведем вот сейчас костер и отсидимся у него – вот вам и выход. Только и всего-то!..
– А ты бы прикинул, парень, на сколько тебе этого хвойника хватит? – нимало не сердясь, принялся увещевать Павло добродушный Кандалакша. – На час-два – не боле. А дале чо? Где его взять-то боле? Больше половины его немцам, чтоб на посту не замерзли, перетаскали, а что осталось, так не всем и досталось. На этакую-то ораву его черт знает сколько потребуется! Вот то-то и оно-то, а ты – костер! Ну, посидишь ты час-другой у огня. А опосля что, когда спалишь все, что делать будешь, ночи-то еще и конца не видно будет? Вот тут-то тебе и в сам деле каюк. У постовых не погреешься – тут же пристрелят, а будешь с нами – дело верное. Жив останешься – правду говорю.
– Иди-ка ты со своей правдой, знаешь куда! Утром вот посмотрим, что с вами станется. Тоже мне, агитатор сыскался!
– Ну, как знаешь, а только опосля пеняй на себя, было бы тебе сказано. Почнем-ка, мужики, укладываться, а то с ним лясы точить – только время терять, опосля, может, еще и одумается. Ложитесь, как говорил, погрудней, а я накрывкой займусь. Когда уделаю, сам к вам полезу. Только уговор: мне посередке место оставьте. С краев кто-сь окажется, ночью местами поменяем, чтоб, значит, не обидно да не зябко было. Ну, почали, стало быть!
Мы начинаем послушно укладываться на зябкую зеленую хвою, застланную шинелями, в то время как Кандалакша, словно заботливый любящий отец, укрывает нас сверху оставшейся одеждой. Покончив с этим, он заваливает нас толстым слоем хвойника и готовится было сам присоединиться к нам, но, глянув напоследок еще раз на сиротливую фигуру строптивого Павло и проникнувшись к нему неподдельной острой жалостью, вновь пытается сломить его упрямство:
– Ну, вот что, паря! Хватит уж дурочку-то валять! Полезай давай в середку, ежели еще жизнь дорога. Рядом со мной будешь, и ничего с тобой не случится. Слово тебе даю.
– Сказал – не лягу, и не лягу! – упрямо твердит тот свое. – Чего прицепился, как репей?
– Да будет тебе его, Кандалакша, уговаривать-то! – слышится словно из-под земли приглушенный голос Полковника. – Дай ему там хорошего леща – мигом поумнеет. Не поможет, так еще я вылезу да добавлю. Сколько еще с таким дитем можно нянчиться? Такие только дрына и слушаются. А поумнеет, после сам спасибо скажет.
– Дай, дай ему там, Кандалакша! – доносятся поддерживающие Полковника голоса из-под зеленой копны, которая неожиданно оживает и начинает шевелиться.
Ободряемый дружными напутствиями, Кандалакша входит в свою роль и, изображая свирепость, зычно орет на приунывшего Павло:
– А ну, кому говорят, залазь в середку, а не то так трахну, что и маму забудешь! – Для острастки он даже довольно увесисто толкает Павло в загривок. – Лезь, говорят тебе, подобру, покуль не схлопотал!
Ощутив после этого явную растерянность и податливость упрямца, он бесцеремонно толкает его к ожившей копне, а затем попросту запихивает его под нее.
– Вот эдак-тось лучше будет, коль добра не разумеешь, – удовлетворенно бубнит Кандалакша, втискиваясь в копну рядом с ним.
– Еще кулаки в ход пускает! – огрызается Павло. – Тоже мне командир сыскался!
– Он сейчас командир и есть, уже успокоенно втолковывает ему Полковник. – Его затея – ему и командовать, Мы-то его команды выполняем. А ты чем лучше? Выходит, я не я – сам свинья! Да с тобой, как погляжу, иначе нельзя. Заботы о тебе же и той не принимаешь. Вот и приходится приводить тебя в чувство. Ну, а теперь, коли все в сборе, кончаем, мужики, разговоры и давайте спать. Утро вечера мудренее. Надеюсь, перетерпим до утра, а там видно будет.
Мы успокаиваемся и прекращаем разговоры. Плотно прижатые друг к другу и накрытые шинелями и толстым слоем хвойника, мы постепенно согреваемся и, разморенные желанным теплом, проваливаемся в необоримый, хотя и сторожкий, зыбкий сон. Ночью мы просыпаемся от каких-то диких криков и от отдельных, сухих и резких на колючем морозе, выстрелов и дробной трескотни автоматов. Разбуженные ими, мы все по команде Кандалакши разом меняемся местами, уступая крайним свои в середине, а сами занимаем их, далеко не выгодные, места. Долгой полярной ночи, кажется, не видно конца, и мы неоднократно проделываем эту процедуру, всякий раз заслышав отчаянные крики и выстрелы постовых.
Поднятые чуть свет криками и руганью полицаев, придавленные толстенным слоем хвойника и выпавшего за ночь сухого колючего снега, мы не без труда начинаем один за другим покидать свое спасительное, дымящееся теплым паром «медвежье логово». Свирепый холод тотчас же дает себя знать, и мы, едва разобравшись в распаренной одежде, поспешно напяливаем ее на себя.
– Ну как, все живы иль есть упокойники? – с добродушной ухмылкой справляется Кандалакша.
– Да, кажись, все живы, – отвечает за всех Полковник. – Спасибо, что надоумил. Кабы не ты, так, верно, некоторых бы и недосчитались. Ночью-то вот слышал, что творилось? Кой-кого постовые сами до смерти обогрели, а кое-кого и мороз усыпил, да так, что теперь уже не разбудишь. Без этого не обошлось!.. Вот оклемаемся малость, так наведем справки и обо всем разузнаем. А как там твой подопечный-то? Помалкивает, поди-ка, и даже спасибо не скажет?
– Да ладно уж, чего там! Молодой еще, вот и горячится да куролесит. Ничего, жизнь научит! Бог даст, поумнеет еще с годами-то.
В сером предрассветном сумраке мы более основательно знакомимся с обстановкой, пристально разглядывая вырубку и подмеченные еще ночью загадочные, смахивающие на юрты сооружения, оказавшиеся не чем иным, как круглыми фанерными палатками, предназначенными для жилья и теперь обживаемые конвоем.
– Неужели же здесь вот и жить и околевать придется? – слышится чей-то тоскливый голос. – Ведь ни бараков же, ни колючки даже и той нет! Всего-то-навсего две-три палатки, да и те немцы сами позанимали. Да и делать-то здесь, в этакой глухомани, кажись, совсем нечего. Можа, мы здесь временно остановились и опосля нас дале куда погонят? Как, мужики, думаете?
– Как же, разевай рот шире! – обрезают его трезвые рассудительные голоса. – Так вот тебя отсюда и погонят! Нет, поживешь и здесь. Чем это тебе не место для жилья? А что касается бараков этих самых, проволоки да работы, так не изволь беспокоиться: нет – так будут. Сам же вот своими руками и жилье поставишь, и колючку вокруг натянешь.
Словно в подтверждение этих слов нас, даже не покормив, вскоре выстраивают и распределяют по работам. И в то время, как одни из нас очищают площадь вырубки от пней, завалов и снега, другие приступают к сборке и установке круглых фанерных бункеров-палаток (таких же, которые занимают немцы), остальные под неусыпным наблюдением конвоиров начинают устанавливать столбы ограждений и обносить территорию будущего лагеря колючей проволокой, отсутствию которой мы совсем недавно так удивлялись.
– Тосковали очень! – напоминают умудренные трезвенники. – Вот вам и жилье, и проволока. Убедились теперь, где жить станем?
Сомнений больше не остается. Мы сами своими же руками обносим себя двумя рядами колючей проволоки, отгораживаясь от внешнего мира и свободы. И есть в этой нашей работе что-то столь горестное и унизительное для всех нас и вообще для человека, что мы приходим в подлинное отчаяние и окончательно падаем духом.
– Эх! – жалуемся мы на свою судьбу. – Ведь это надо же, сами себя от людей хороним! Делай теперь здесь с нами, что заблагорассудится, – полная воля фашистам!
– Да что говорить? Они теперь отыграются на нас за свой позор, – намекая на бесславное поведение конвойной команды «Гинденбурга», подтверждает Полковник. – Хорошего нам тут ждать нечего. По всему видно, своего бесчестья они нам не простят. Уже по нонешней ночи можно судить, как они намерены с нами расправляться.
А немцы, похоже, задались целью закончить работы по устройству нового лагеря не позже как к вечеру и теперь прямо-таки выходят из себя, подгоняя и избивая замешкавшихся и не спуская с нас глаз. Мы буквально валимся с ног, и только опасение оказаться покалеченными придает нам сил и не позволяет упасть в снег. Многие не вынесли бешеного темпа и злющего холода. То тут, то там мы обнаруживаем полузанесенные снегом окоченевшие трупы наших соотечественников, не выдержавших стужи, а то и просто пристреленных конвоем за попытку подойти к его кострам.
Результаты наших непомерных усилий не заставили сказаться. К исходу дня площадь вырубки была надежно опоясана со всех сторон высокими проволочными ограждениями, четко обозначившими границы нашего лесного лагеря, а на очищенных от снега и пней участках красовалось несколько новых, таких же круглых приземистых фанерных палаток, что у конвоя. Неоднократно пересчитав, немцы в них нас и расселили.
Мне невероятно посчастливилось. В нашу палатку, пятую по счету, немцы водворили восьмерых людей, которые вместе со мной прошли не один лагерь и которые хорошо знали один другого. Разнообразие привычек, возрастов и профессий не мешает нашей девятке оставаться сплоченным коллективом и держаться в определенной степени особняком от остальных сожителей. По прозвищам и именам нас можно без особого труда разбить на две группы.
Первую группу – из шести человек – возглавляет приземистый и смахивающий на лешего Яшка-колдун, довольно дряхлое, заросшее волосами существо с острым взглядом, зубами наподобие волчьих клыков и непроницаемым для нас прошлым. Задолго до войны «подчистую» снятый с учета по старости, в плену он оказался по явному недоразумению. За умение толковать сны и предрекать несчастья мы побаиваемся его, не оказывая ему особого почтения.
Вторым следует флегматичный, ненамного отставший от него в летах Папа Римский, до комизма простодушный, положившийся на судьбу пчеловод из Поволжья, наделенный рыхлым телосложением и отмеченный исключительным в своем роде пучеглазием.
К ним примыкает устрашающего роста, а в действительности безобидный карельский лесоруб Кандалакша, согнутый от хронического недоедания и потому питающий особое пристрастие к теплу и кулинарии.
О сравнительно молодом, средних лет уроженце загадочной Даурии, сохранившем воинскую подтянутость Полковнике мы знаем ничтожно мало. Разве лишь то, что, скупой на слова, он предприимчив в действиях и слывет у всех за надежного товарища.
Неприметно-молчаливого и зачахшего в неволе Лешку из-под Вятских Полян мы именуем Порченым. Неотступная тоска по земле и дому не покидает его даже во сне, и в минуты отчаяния он как нельзя лучше оправдывает присвоенную ему кличку.
Возрастную лестницу этой группы завершает самый молодой из нас, а потому не в меру озорной киномеханик Павло, прозванный за безудержный язык Радио. Его жизнерадостность, которую не мог убить даже плен, доставляет нам изрядное беспокойство, и от неприятностей его спасают лишь снисходительность к летам и покровительство Осокина.
Все эти люди утратили в плену имена и фамилии, получив взамен меткие прозвища. В нашем положении редко кому удалось сохранить собственные имена, да, впрочем, мало кто и дорожил ими. Куда удобней скрываться под кличкой, ничего не объясняющей и ни к чему не обязывающей. В плену она служит своего рода защитой, и потому никто из нас не протестовал против самых неожиданных эпитетов и прозвищ, весьма охотно на них откликаясь.
Во вторую группу (она состоит из трех человек) входят те, кому прозвище не помешало сохранить и свою фамилию.
Прежде всего, это нимало не ослабевший и завидно сохранившийся в плену Жилин. Он – единственный из девятки, кого мы явно недолюбливаем. Не брезгуя всякого рода сомнительными сделками и ловкими комбинациями, кряжистый и жилистый Козьма смахивал скорее на крепкого кулака, нежели на рядового пленного. Его метко окрестили Жилой, он – себялюбив, жаден и глубоко безразличен ко всему, что не затрагивает его личных интересов. Неудивительно, что имя и фамилия его, не говоря о прозвище (как говорится, нарочно не придумаешь), казались словно пришитыми к нему и как нельзя лучше характеризовали его натуру и кулацкие повадки.
Явной противоположностью ему является Андрей Осокин, незаурядные способности которого нигде не дают ему затеряться и широко известны всему лагерю. Не отличающийся здоровьем и мобилизованный на фронт в силу чрезвычайных обстоятельств, он пользуется особой неприязнью конвоя, но, полуживой от истощения и побоев, Андрей наперекор всему остается в живых, приводя в изумление даже немцев. Ко всему этому, он не только не падает духом, но находит силы поддерживать других, разгоняя общее уныние, вселяя в товарищей по несчастью огонь надежды и ободряя малодушных. Безупречный в дружбе и непримиримый к врагам, он служит для нас образцом стойкости и подлинного мужества, вызывая невольное уважение и желание подражать. Сын потомственного кузнеца, он не без улыбки вспоминает:
– Отец и меня в кузнецы метил, но присмотрелся как-то, покачал сокрушенно головой и говорит: «Больно уж жидок! В кого только уродился? Семья – что на подбор, вся рослая и кряжистая, один ты – что сморчок. Нет, кузнеца, как погляжу, из тебя не выйдет. Ну-к, что ж! Не всем кузнецами быть. Пущай и учитель в роду заведется: кому-то надо ж и кузнечат учить». Так вот и стал учителем. Поглядел бы вот он теперь-то на меня. Удивился бы, наверное, ужасно и даже глазам своим не поверил: «Такой дохлый, одна кожа да кости только и остались, а вот поди ж ты – живет ведь и тянет. Откуда только силы-то берутся?» Я иной раз и сам-то себе удивляюсь: откуда это во мне такая неистребимая живучесть, уж не от той ли отцовской же закваски?