Текст книги "Земля Сахария"
Автор книги: Мигель Вудворд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
– А я вам говорю, приятель, что у Трухильо мания величия, он сумасшедший, – мулат размахивал руками перед носом какого-то старика; тот глядел оратору в лицо и кивал головой.
– Беда в том, что американцы помогают Трухильо. Тридцать лет этот человек держится в Гаити, тридцать лет, сеньоры.
– Тридцать лет, – повторил кто-то задумчиво, – что было бы с Кубой, если б Батиста продержался у власти тридцать лет?
– Ну, значит, нам не следует так уж задираться с американцами, – сказал человек в рубашке с короткими рукавами, стоявший прямо напротив Дарио.
– Это они задираются, а не мы, приятель, – отвечал мулат, – ну а раз они задумали хозяйничать у нас и лезут в драку, пусть получают, чтоб знали…
– Плетью обуха не перешибешь. – Человек в рубашке развел руками.
– Никто и не собирается, мы же не лезем первые.
– Но все-таки очень уж мы хорохоримся. А знаете, что сказал представитель ОАГ[22] в Чили? Надо остерегаться коммунистов, они хотят повернуть революцию по-своему и связаться с русскими.
– Кубинская революция вовсе не коммунистическая, – твердо сказал мулат и при этом так отчаянно затряс головой, что казалось, она у него сию минуту отвалится.
– Конечно, не коммунистическая, – поддержали остальные.
– Не говорите лучше зря. Это ли не коммунизм? Да самый что ни на есть, как бог свят!
– Предатель, шпион!
– Шпион!
– Шпион!
– Сам ты шпион, зараза, а я революционер.
– От заразы слышу! Распускает здесь всякие слухи…
– Американцев боится!
– Просто я не хочу никому продаваться. – Человек в рубашке вскинул руки с трагическим видом и обвел присутствующих невинным взором, ища поддержки.
– А почему ты решил, что мы хотим, черт бы тебя взял? – Мулат схватил его за ворот.
Человек в рубашке с короткими рукавами подпрыгнул, замахал руками, как утопающий.
– Пусти, негр вонючий. – Голос его прерывался, хоть он и старался говорить спокойно.
– А ты – беленький, да, сволочь?
– Шпион! Шпион! – кричали остальные, сгрудившись вокруг. Человек в рубашке отбивался от мулата.
Группа раскачивалась из стороны в сторону, подрагивая, словно желатин в форме; назревала драка. Такого рода стычки случались нередко по разным поводам – то какой-то одинокий фланер бросил наглый взгляд на кокетливую даму, гулявшую под руку с мужем; то просто двое прохожих столкнулись нечаянно на дорожке; то разгорелся ожесточенный спор по поводу последнего чемпионата с участием «Кубинских Сахарных Королей»; а иногда, как сегодня, возникал горячий диспут на политическую тему.
– Пустите его, пустите, – закричал Дарио, пытаясь разнять их. – Пустите, пусть катится на Мадейру к Батисте. Давай отсюда, предатель, провокатор…
Человек в рубашке с короткими рукавами ловко вывернулся из рук мулата, пробился сквозь толпу и бросился бежать, то и дело оглядываясь. Он добежал до Рута, 30, и вскочил в отходивший автобус. Разгоряченным преследователям так и не удалось задать ему трепку. Они долго еще обсуждали, кто бы это мог быть – уж конечно, какой-нибудь доносчик, жулик, из тех, что живут в собственном доме, читают «Диарио де ла Марина» и только тем и занимаются, что распускают разные враки. «Только подумайте, сеньоры, – сказать, что у нас коммунизм! А в конце-то концов, американцы и в самом деле воображают себя лучше всех на свете, они весь мир хотят обокрасть». – «Правильно, у Мексики отхватили порядочный кусок, теперь к нам лезут». – «Ничего у них не выйдет, хочешь не хочешь, а приходится с нами считаться». – «Аграрная реформа у нас будет, тут уж они не в силах помешать».
Постепенно стали расходиться: кто отправился на угол выпить прохладительного или на Гуарино – купить мороженого, потому что от жары и бурного спора пот градом катился по лицам, а в воздухе – ни ветерка; кто просто пошел побродить по парку; несколько человек окружили старого нищего по прозвищу Рыцарь из Парижа. Он улыбался спокойно с высоты своего невинного безумия, погруженный в прекрасные грезы, длинноволосый, бородатый, такие бороды носили еще до революции. Рыцарь с минуты на минуту ожидал прибытия своих победоносных войск. Он спал под открытым небом, питался подаянием и дружески беседовал с детьми, стариками, со всеми, кто подходил посмотреть, как он плетет из разноцветных ниток чехольчики для карандашей и школьных ручек.
– Фидель – главнокомандующий, а я – император Франции, – сказал Рыцарь и откинул назад черный поношенный плащ, завязанный на шее шнурком и заколотый позолоченной булавкой. – И что бы ни говорили наши враги…
– А скоро вы думаете свершить революцию во Франции, Рыцарь? – спросил какой-то молодой человек.
– Битва уже выиграна, юноша, царство ожидает меня, – торжественно возгласил старик и поднял руку.
– Но Франция немножко далековато отсюда, Рыцарь.
– Не беда, не беда. Скоро прибудут мои скакуны, мои войска… Скоро… – уверенно отвечал он.
– Не тревожьтесь. Рыцарь, они, конечно, скоро прибудут, – сказал Дарио и опустил реал в изящную, удлиненную ладонь безумца.
Дарио пошел дальше по парку. Он не спешил. Сегодня день его рождения. Дарио смотрел на себя словно со стороны и удивлялся, как он изменился. Когда-то, в детстве, волшебный плащ безумца манящей мечтой развевался над головой Дарио, а теперь это просто старая тряпка; и все же мечта Дарио осуществима, жизнь можно переделать; скакуны и войска, о которых твердит старый Рыцарь, прибудут на самом деле, царство справедливости расцветет на земле, люди из плоти и крови создадут его на основе разума. Шагая по парку, Дарио почти физически ощущал это. Мы меняем кожу (не только Дарио, а и все другие, такие же, как он). Да, мы меняем кожу. Спадает твердая кора, панцирем покрывавшая тело, несгибаемая, непроницаемая, непробиваемая, жесткая, словно мозоль, окостеневшая, окаменевшая. Ничто нас не брало – ни вода, ни огонь, ни правда, ни ложь, нас приучали притворяться, скрывать свои поступки, улыбаться благожелательно, дружески раскрывать объятия и пожимать руки – целый ворох обычаев, как чешуя, покрывал лоб, грудь, ноги, все тело, это называлось цивилизоваться, научиться общепринятому, свойственному всем нормальным людям, носящим куртки из дрила или хлопка и пестрые рубашки. А главное – нас заставили поверить, и мы поверили, будто кубинец – особое существо, буйный, темпераментный прожигатель жизни, развращенный щеголь и хвастун, который не любит учиться, живет в долг, кое-как; кубинец – всегда второй сорт по сравнению с испанцем или янки, о’кей – о – о’кей. «Ведь мне всего дороже бутылка и красотка» – вот какую песенку вечно поет кубинец, и лозунг его – «чтоб я сдох, если возьмусь за работу, будь она проклята!» Нас заставили в это поверить, и мы поверили.
Да, пришло время менять кожу, сбросить, содрать с себя старую шкуру. Политиканство, тайный скептицизм, неуверенность в себе, грубая шутливость, идеализм, тревога – прочь все это, прочь! Сахарные заводы, объявления «Собакам и неграм купаться запрещено», тоска, сосущая душу… остров сахарного тростника, что плавает на поверхности моря, словно сардинка, ключ к Новому Свету, «прекраснейшая из всех земель, что видели глаза человеческие», как сказал Колумб, утыканная пальмами под палящим солнцем, непростительно богатая и битком набитая голодными, нищими, измученными людьми; остров, окруженный со всех сторон морем, где тысячи и тысячи жителей никогда не видели ни моря, ни песка; эти люди не знают ничего – ни той истории, которой нас учили, ни той, которую от нас скрыли; девятнадцатый век – туземцы, индейцы в солидных сюртуках, гимны и знамена, карибский рай, видение свободного мира, Америка, Бессмертная Америка, источник света, луч свободы, Бессмертная Америка. На Кубе живут создатели бонго[23], мамбо и ча-ча-ча, виртуозы игры на мараке и на гитаре в сопровождении кастаньет, ола! Мачетерос, тореадоры, водуисты и сантерос[24], Николас Гильен, веселый темнокожий народ, пастухи и владельцы сахарных плантаций, консервативные и в то же время свободолюбивые; на этом острове часто в обороте находится много денег, но всегда живется тяжко; все здесь счастливы и довольны (а на сердце кошки скребут). Тропический остров к югу от тропика Рака, над Флоридским проливом, узким здесь и широким там, Юкатанский пролив, Карибское море, а остров-то вовсе не остров, а архипелаг; и Кубинский архипелаг – вовсе не кубинский, здесь командуют иностранцы. Пробковый дуб, бури (в стакане воды), настоящие ураганы, срывавшие крышу с дома, где жил Дарио; на этом острове только два времени года, одинаково голодные, – засуха и дожди; сырой остров, католический, папский, римский. Остров уик-энда, отелей «Ривьера» и «Гавана Хилтон», «Прошу вас делать ставки, сеньоры, прошу делать ставки»; Синдо Гарая и Марии Тересы Веры[25], остров музыки, мараки; розовое дерево, кактусы, хлеб с джемом из гуайабы, шелест пальмовых листьев… Остров, очертаниями напоминающий крокодила; здесь дремлют крокодилы и ловчат ловчилы; время мертво для нас, и мы мертвы для времени; кубинцы называют свою родину «остров», а для американцев это слово звучит иначе – колония; купальные костюмы, ревю, эффектные ритмы, предательство и грязь… Грязный, отсталый, безграмотный остров, безработные и бродяги, в лохмотьях, в струпьях… наша кожа – сплошной струп, мы так и родились, покрытые лишаями, как ястребы; в змеиной коже, в шкуре вьючного осла, в волчьей шкуре… И вот – настало время, мы меняем кожу, сбрасываем ее, как скорпион, вместе с ядом и жалом. И стоим, обновленные, во всей человеческой наготе и дивимся непонятной силе, исходящей от нас самих, единых, дружных. Мечта сроднила нас. Но мы еще не совсем очнулись от страшного кошмара, еще не можем поверить в собственную красоту. Поднявшись в своей чистой наготе, мы отметаем ханжеские обычаи, срываем завесу с глаз, оглядываемся вокруг и бесстрашно смотрим вперед. Ничто не пугает нас, ибо мы дружны и молоды, очень молоды, совсем еще дети, невинные дети, готовые принести в жертву все, чем мы владеем, всю эту кучу мерзостей, и в том числе – нашу свинскую жизнь, заурядную, ограниченную, куцую, которой не хватает даже на то, чтобы вырасти, завести детей и протянуть в один прекрасный день ноги. Мы сорвали завесу с глаз и изумились, увидав, сколько вокруг нас вранья. Не великого, утонченного, всесильного вранья, религиозного или философского; не изощренной эсхатологической лжи ради благой цели; не новомодных окаянных доктрин о цивилизации и развитии, о гордом, всесильном мыслителе – гомо сапиенс. Нет, мы изумились, увидев вранье самое приземленное, грубое, хамское, полностью соответствующее их представлению о духовных ценностях. И перед этими-то людьми мы смирялись, восхищались их могуществом, потому что сами мы – неспособные, малоразвитые, во веки веков, аминь, да будет так; так бы и было, если б мы не сорвали раз навсегда свою шкуру, не поверили в свои силы, не начали учиться. И Дарио тоже будет учиться. Мы создадим прекрасный, небывалый, невиданный мир, мир зеленых олив, а может быть – красных, черт его знает, неважно. Важно то, что в этом новом мире ты, Дарио (и другие такие, как ты), мы обретем права, независимость, достоинство. Достоинство, Дарио, – вот великое слово, достоинство, достоинство!
Час пополудни. Пообедали.
Удушливый зной. Высоко над лагерем – солнце в свинцовой мгле. Отдых. Одни лежат в гамаках в душном бараке, другие предпочли остаться в столовой на цементном полу. Пако устроился возле ветряной мельницы – там прохладней. Папаша, используя свободное время, обрезает длинные и твердые ногти на ногах. Мавр бродит вокруг столовой, ищет трав для своих знаменитых снадобий; улиткин лен, тимьян, коровий язык, белену, майоран, розмарин, всякие листья и корешки. Мавр уверяет, что они лечат от всего: от головной и зубной боли, от простуды, расстройства желудка, болей в сердце, лихорадки, воспаления уха, вывихов, вообще от чего угодно, от любой болезни – стоит лишь несколько раз в день выпить теплого настоя. Мавр идет по тропинке, собирает альбааку – она помогает от почек. Арсенио поглядывает на него подозрительно, навешивает замок на дверь кладовой.
– Кто его знает, прикидывается дурачком, травки собирает, а сам глядишь – заберется в кладовую, утащит продукты… Ну, если я кого поймаю, держись, голову оторву!
Цветной моет кастрюли – подставляет под кран, встряхивает, потом опрокидывает вверх дном на стол. Остальные, забыв о тростнике, наслаждаются отдыхом… Сейчас бы на пляж! Полежать, пожарить спину на солнышке. Певцу надоело отгонять мух. Он отвязывает свой гамак и, захватив гитару, выходит на воздух.
Певец шагает к апельсиновой роще. Здесь прохладно, нежный аромат веет над деревьями, журчит наполовину пересохший ручеек. Певец вдыхает полной грудью. Черт возьми, ну и местечко, настоящий рай! Сюда бы еще красотку! Как Адам и Ева. Только Адам и Ева, конечно, не умели петь. На земле их было тогда всего двое. Ни сахарного тростника, ни янки, ни социализма. Счастье – это апельсин, женщина и гитара. Певец запевает:
Господь, создавший этот мир, любовь моя,
В тебе одной лишь воплотил свою мечту,
И о тебе одной мечтаю я…
Повесим-ка гамак сюда. Ветерок. Ах, хорошо! Не вставая с места, можно протянуть руку и сорвать апельсин. Певец достает нож, очищает апельсин. Нож у него универсальный – тут и бритва, и пробочник, и кремень, и ножик для открывания консервов, и еще какая-то штука, только вытащить ее невозможно. Нож привез Певцу из Испании приятель – Фелипе. Певец берет свою кружку, она у него всегда висит на поясе – мачетеро, у которого нет посуды для питья, никуда не годится. Певец не спеша выжимает в кружку апельсиновый сок. Хорошо бы еще рому!
Полузакрыв глаза, он снова берется за гитару:
Повозка скрипит, скрипит,
Не знаю, как тут быть,
Никто обо мне не грустит,
И не о ком мне грустить.
Это пел Лучо Гатика. Чилийская музыка создана специально для гитары. Так по крайней мере уверяет Сиро, а он умеет даже танцевать куэку[26]. Ну а наша кубинская? Музыка черных рабов, вьючных животных из племени банту и абакуа, они породнились с завоевателями, с басками, галисийцами… и с китайцами тоже, и со всеми другими, кого привозили сюда как дешевые рабочие руки. Так началась кубинская раса. В нашей музыке каплями дождя звенит марака; флейты завораживают, свистят и шипят, как змеи; словно львы в джунглях, ревут барабаны, обтянутые блестящей кожей. Это двойная музыка, она черная и белая. «Две музыки, дружок», – как говорил Вильявисенсио, размахивая смычком.
Подходит Моисес, тоже с гамаком. Похож на беглого невольника: без рубашки, штаны подвязаны веревкой, а Снизу срезаны по-рыбачьи. Босой, гамак перекинут через плечо, как мешок, грязные волосы торчат во все стороны. Его прозвали Хромым за то, что ходит вперевалку. Хромой Моисес, переплетчик, а по вечерам – саксофонист. Он здоровается с Певцом.
– Вот, здорово, черт возьми, – говорит он. – В самый раз, тут-то я и пришвартуюсь.
– Дьявол Хромой, мало тебе кругом апельсинов, обязательно надо лезть ко мне.
– Да ладно тебе, Певец, помоги-ка лучше подвесить гамак. Мы же с тобой приятели… оба музыканты, черт возьми.
Они подвешивают гамак Хромого. Ложатся. Над головой – южное яркое небо, усеянное апельсинами. Певец накрывает лицо шляпой. Запах апельсинов, их тонкий аромат рождает воспоминания. «Я познакомился с ней на площади Карла Третьего, нет, на Амистад. И в ту же ночь видел ее обнаженной. А та, другая, на пляже в Гуардалабарка, как она ступала по песку своими длинными босыми ногами!» Женщина… Запах апельсиновых цветов пробуждает желание, сонное тело охвачено желанием…
– Слушай, Хромой!
– Что?
– Сюда бы красотку, а?
– Двух. Одну тебе, другую мне.
– Двух, – задумчиво соглашается Певец. – У меня была одна в Оро де Гиса… На кофейной плантации.
– Вот это, наверное, здорово. На травке, да?
– Ага.
– А нечисти всякой там не было? Муравьев? Нет?
– Что до меня, я не чуял.
– А я со своей в кабаре. Ночью, когда закрыли.
– Оркестранты всегда уходят последними. Именно поэтому.
– Ах ты черт! Все-то он знает!
Певец в полудремоте перебирает струны гитары. Была бы любовь, а где – это все равно. Здесь, например, в апельсиновой роще, мы бы расположились поближе к ручью. Там трава мягче. И водичка журчит, словно кто на маримбе играет. Да. Чего не хватает на рубке тростника, так это женщин. Поначалу, конечно, ничего не чуешь, потому что за день так изведешься, что, явись хоть сама царица Савская, тебе все равно. Ну а теперь уже месяц прошел, к работе привык, и днем, когда отдыхаешь, закипает кровь. Да вдобавок кругом все так спокойно, тихо, изредка только дрозд пропоет или какая-то другая птичка, с черной головкой, вон их сколько, посвистывают на вершинах. Ох, лучше съесть еще апельсин. Певец не спеша чистит апельсин, высасывает сок.
– Слушай, Хромой, а она была красивая?
– Кто? – сонно откликается Моисес.
– Та, что в кабаре.
– А! Ага.
– Наверно, она согласилась потому, что ты очень хорошо играешь на саксофоне.
– Да нет, не потому. Для меня саксофон – просто работа.
Моисес испускает что-то вроде вздоха, будто дует в свой саксофон, потом потягивается и тоже срывает апельсин.
– Хотел бы и я научиться играть на саксофоне, – говорит Певец. Губы его мокры от сока.
– У тебя на гитаре ловко получается. – Моисес выплевывает косточки.
– Но саксофон – это здорово. У него звук, как бы это сказать, глубокий, с чувством… А что ты любишь играть больше всего?
– Да мне все нравится. Но самое лучшее, по-моему, – джазовые мелодии.
Певец тихонько покачивается в своем гамаке. Если б уметь играть на саксофоне, он взял бы сейчас до минор, густое-густое. Сначала медленно, долго, потом все взволнованней… как жажда любви. У саксофона – мужской голос, сильный, низкий. А гитара – женщина. Певец ласкает струны, гитара отзывается мягким, нежным арпеджио. Хромой Моисес, кабаре «Дель Сиерра»… Жаркий день на кофейной плантации… Она была маленькая… «На той неделе отпрошусь ненадолго, – думает Певец. – Схожу в Сиего де Авила или в Морон, может, повезет. Томегин говорит, у лагуны по воскресеньям черт те что творится. И пиво есть… У гитары протяжности нет». Он снова перебирает струны: «Лишь о тебе одной мечтаю я, господь, создавший этот мир, любовь моя»…
– Хватит, Певец, дай вздремнуть малость.
– Я же тебя баюкаю. И потом, тебя сюда никто не приглашал.
Но Певец умолкает. Хромой Моисес – хороший парень. Он решил поехать на рубку в последнюю минуту. Подошел и говорит: «Запиши-ка и меня, Певец».
Многие полагали, что все уже сделано, жизнь устроена: мир восстановлен, земля и небо пришли в согласие; опять будут собираться съезды католиков, опять верующие поползут на коленях, раскинув руки, по дороге к Ринкон, умоляя святого Лазаря о чудесном исцелении больных и увечных, опять начнутся бдения у ног святой девы де Кобре, страстные мольбы, чтоб защитила Кубу своим святым покровом, спасла бы ее от безбожных коммунистов; снова появятся яркие рекламы Американского туристского агентства с изображением орхидей Валье де Виньялес, голубого моря и темно-золотых пляжей, обещающие приятный отдых в теплом климате и очаровательные прогулки; отошли в прошлое пытки и мучения, покончено со всякими шпионами вроде Вентуры[27], Карратала[28] и Масферрера с их сворой провокаторов. Теперь все пойдет по-старому: одни родятся, другие умирают, ураганы сотрясают землю, вспыхивают пожары; кричит Каридад – является в мир четвертый по счету малыш, все от того же китайца; продавца льда увезли в больницу – «Представьте, с ума сошел прямо посреди улицы Меркадерес». «А вот, смотрите, карточка жениха и невесты, они познакомились шесть лет назад во время туристской поездки по побережью до Кохимара»; в церкви святого Хуана Боска, что против москательной лавки Сарра́, крестят младенца; ревет гудок – три часа дня, время пить кофе; в газетах некролог – умер отец Марселино, значит, сын станет теперь владельцем скобяной лавки; фотографии премированных лошадей, не знающих устали, подобно молодому скакуну с пылающим сердцем из рассказа Кироги; легкий северо-восточный ветер постепенно усиливается до бриза; Национальная обсерватория, там Дарио видел однажды в телескоп серп луны; модные журналы, последний крик моды – юбка точно такая, как Верена носила ровнехонько двадцать лет назад. Самоубийство двух влюбленных, они поклялись умереть вместе; по воскресным дням – зоопарк, дети таращат глаза на диковинных сопящих носорогов, дико воет волк, тот самый серый волк, что проглотил бабушку Красной Шапочки; и решительный, без всякой причины разрыв с Мартой, «с подругой на всю жизнь», в этом же зоопарке, где гуси медленно плыли по пруду, странные фламинго поднимали длинные розовые шеи, прислушивались к ненужным фразам, которые всегда для чего-то говорят, когда все кончено, и разноцветные попугаи кричали в клетках, повторяя бессмысленно слова прощания.
Но Дарио уже понимал, что эти мелкие разрозненные события, казалось бы не имеющие между собой никакой связи, все вместе влияют на человека, формируют его взгляд на мир; он знал, что простые повседневные факты имеют и гораздо более глубокий смысл: из них складывается жизнь общества, его история. А когда революция оказалась в опасности, повседневность приобрела новый особый оттенок, потребовала переоценки. Стало ясно, что все должно слиться в едином общем усилии. Дарио сблизился с Ливио, с Пепе и с другими, он сколотил отряд из ребят своего квартала, и в ноябре они заявили, что хотят вступить в Народную милицию.
Это было их первым сознательным ответом на угрозу контрреволюции. Они шли защищать дело, идейный смысл которого только теперь начинали понимать, все было еще туманно, неясно, и дальнейшая судьба зависела не только от людей, направлявших это дело, но определялась упругим равновесием действия и противодействия; как всегда в таких случаях, в игру вступили не только силы прогресса, но и силы, им противостоящие внутри самого движения, которые становились все весомее по мере развития всего процесса. Как огромный, бешено крутящийся волчок замедляет или ускоряет свой бег под влиянием взаимодействующих сил, так и здесь. Сперва речь шла о борьбе с латифундистами, с ретроградами, с противниками реформы. Справиться с ними оказалось не так уж трудно – они не имели поддержки в стране. Враг, по-настоящему опасный, был не на Кубе. Правительство огромной соседней державы для начала пригрело сбежавших с Кубы убийц и бандитов. Потом с неприступной американской земли стали подниматься в небо пиратские самолеты, они убили уже двоих и ранили сорок пять человек; газетные агентства развернули клеветническую кампанию, Государственный Департамент выступал с предупреждениями, и стало понятно, что самая большая опасность грозит революции именно с этой стороны.
Начался бой, раунд на ринге истории. Дарио знал, что создание Народной милиции – шаг решительный и пути назад уже не будет. Речь шла об организации военизированных подразделений. Множество неопытных горожан, не имевших никакого представления о том, как и где воюют, в городе или в окопах, принялись изучать военное дело. Обливаясь потом, они дружно топали по старой брусчатой мостовой улицы Амаргура и подскакивали как ужаленные при каждой команде инструктора – бывшего моряка по имени Тибурон. В Народную милицию вступили и женщины; такого еще никогда не бывало – они надели черные юбки или брюки и решительно заявили о своем участии в жизни общества, не только в качестве матерей, жен или возлюбленных, но и товарищей по оружию. Однако Дарио самым важным считал то, что Народная милиция была формой непосредственного участия каждого в революции, прямой связи с ней, включала их всех в революционный процесс. Ради революции они взяли в руки оружие, но союз их с ней коренился глубже – каждый понимал: если хочешь спасти общее дело, ты должен быть готовым на смерть. Решимость пожертвовать собой чувствовалась уже в первых импровизированных занятиях. «Автомат Томсон – десять фунтов весу, длина дула десять с половиной дюймов…» Бойцы понимали: мы идем на бой по своей воле и в этом бою должны победить или умереть.
Жизнь менялась, и безликие существа превращались в личности. Все в квартале знали Экспосито, чудаковатого бухгалтера из польской лавчонки. Он получал восемьдесят песо в месяц, корпел над счетами да бегал с поручениями. Так вот, этот самый Экспосито обучал их теперь стрельбе. Он ходил дважды в неделю на занятия в пятый округ да помнил хорошо старые картины о войне – «Возвращение в Батан», «Лиса пустыни». На этом материале Экспосито и строил свои первые уроки. Но больше всего помогало Экспосито страстное стремление командовать, приказывать, отдавать честь, носить форму – одним словом, навсегда вырваться из бесцветного мира старой лавчонки поляка Абрама. Экспосито то и дело нервно снимал и надевал очки, подклеенные пластырем, и так потел, что от него несло, как от вонючки. В детстве, когда играли в салочки, двенадцатилетний Экспосито, тощий и длинноногий, всегда удирал от Дарио и кричал: «Салочка, догони! Салочка, догони!» А Дарио никак не мог догнать его, осалить! Кусая от злости губы, он мчался вдогонку за Экспосито, только за ним одним, мимо скамеек и деревьев, по камням, вокруг обвалившегося фонтана, среди кокосовых пальм… беспощадное, слепое преследование – догнать, ударить по плечу. «Осалил, осалил, теперь ты салка, вонючка, лужа пота!» И все мальчишки повторяли хором: «Лужа пота, Лужа пота, Экспосито – Лужапота, Экспосито – Лужапота!»
А еще бойцов обучал галисиец Маркос Супьига, ветеран испанской войны. Он проводил вечера в баре «Куба» или «О’Рейли», пил вино из меха, уныло играл на волынке, вспоминал родину-мать, астурийскую фабаду[29], бои быков и войну, гибельную, опустошительную. В полночь Супьига будил весь квартал, запевая гимн Риего – «Бесстрашно и весело, мужества полны, поем мы, солдаты, сзывая на бой». Сбегались со всех сторон мальчишки-уборщики, уличные торговцы, юноши вроде Дарио, целые семьи высыпали на балконы и подхватывали припев, нажимая на звук «с», воодушевленные интернациональной солидарностью. «Уж мы-то, кубинцы, всегда знали, кто был прав в испанской войне».
И Суньига, мучимый воспоминаниями об ужасах поражения и бегства, всегда в мыслях о родной Валенсии и Барселоне, красный, как весь Пятый полк, вместе взятый, и Пепе, и Экспосито, и Дарио, и все другие обыкновенные простые люди, многое поняли в эту зиму. Революция, великие перемены коснулись внутреннего душевного строя каждого. Они знали теперь: может, когда-нибудь придется и нам написать на кубинской земле «No pasarán!» – «Не пройдут!»
И они действительно не пройдут.
Пламя поглощает имения, районы сахарных плантаций взяты в кольцо огня и разрушения, но этот огонь светит нам как маяк свободы… Если недостаточно уничтожить поля сахарного тростника, мы понесем свои факелы в деревни, в села, в города. Ради освобождения человечества, ради достоинства людей, ради наших детей и внуков. Куба будет свободной! Даже если нам придется выжечь все следы цивилизации от мыса Маиси до Сан-Антонио, мы не потерпим больше испанского владычества.
Карлос Мануэль де Сеспедес.
Приказ от 19 октября 1869 года.
Флоренсио остался в столовой и, как всегда, точил свой мачете. В открытую дверь видно: по узкой тропинке проходит мимо мальчик, ведет под уздцы двух мулов. Дальше сверкают под солнцем поля, переливаются, словно покрытые чешуей. Тишина. Катится грузовик с сахарным тростником. Жаль, тростник пропадает, вон его сколько упало с машины. Листья летят в туче пыли, поднятой колесами. Жарко. Слышно, как капает из крана в раковину вода. Цветной забыл завернуть, беспамятный. День тихий, безветренный. Небо чистое, высокое. Цокот копыт. Из местных кто-нибудь едет на лошади. Нет, на муле. Собака с лаем кинулась за верховым. Вернулась. «Беляночка, поди-ка сюда», – зовет Флоренсио. Он гладит худую грязно-белую спину собаки. У сына точь-в-точь такая же. «А ну, возьми!» – Флоренсио бросает палку. Собака виляет хвостом. Томегин поднимает глаза. Он сидит за столом весь в поту – письмо пишет. «Напиши-ка от меня отцу, что ты великолепный мачетеро, и привет ему», – говорит Флоренсио. Томегин обмахивается газетой. Из барака выходит Маноло. В руках – ножницы. Ни дать ни взять – севильский цирюльник из оперы Россини. Следом появляется Дарио.
Притащили табурет. В тени агавы открывается парикмахерская. Дарио садится и смотрит вверх – как бы птичка не наделала на голову. Но на ветвях агавы ни одной птицы. У Маноло такое правило: ножницы могут быть любые, но бритва севильская, он ее бережет как зеницу ока. Облезлый таз с водой, маленькая грязная расческа. Пудры нет, зато имеется крошечный кусочек банного мыла. Маноло ухватил клиента за уши. Ну и оброс!
– А ты в самом деле умеешь стричь? – спрашивает Дарио, нагибая голову.
– Спрашиваешь! Да меня же прозвали Фигаро, – отвечает Маноло.
И для большей убедительности щелкает ножницами в воздухе.
– А где ты научился?
– Там… Наклони голову набок.
Пауза. Падает первая прядь.
– И много тебе приходилось стричь?
– У-у-у! Я целый год работал парикмахером.
– Где же это?
– Там… По тридцать человек в день стриг. И все – обросшие.
– Да кто такие?
– А заключенные. Я в тюрьме сидел.
Тупые ножницы не режут, а дергают, срезанная прядь щекочет шею.
– В тюрьме? За что?
– За контрреволюцию.
– Кто, ты?
– Я… Фигаро. Такие дела.
Щелкают ножницы. Маноло работает быстро.
– Это еще до Хирона было. Примерно, когда мы боролись с бандами в Эскамбрае. Подними-ка голову. Вот так. Я учился ухаживать за бойцовыми петухами в Тринидад. Я из Лас-Вильяс. У меня и сейчас там мать живет. Ты не вертись, а то могу ухо отрезать. У нас там было много таких, которые против революции. Ну вот. Я не больно-то понимал тогда что к чему.
– Сколько тебе лет-то было?
– Сейчас скажу. – Маноло считает по пальцам. – Двадцать. Я и слыхом не слыхал про революцию. Повернись-ка. Сиди так. Ну вот, и стали болтать. Революция победила, и, значит, теперь, мол, запретят петушиные бои. Тут я совсем отчаялся – как раз только купил хересанского петуха, сам подумай. Да еще испортили меня, развратили… понимаешь? Вот я и стал помогать контрреволюционерам. У тебя волосы торчат, как у психа. Отвозил в горы разное: медикаменты, продовольствие…
– Но ты знал, для кого это?
– Вот ей-богу! Да мне-то что! Я ж не понимал, что такое революция.
– А аграрная реформа?
– Да ну! Лучше и не спрашивай. Был бы ты тогда на моем месте. Откуда мне было знать-то? Я из своего загона для петухов носа не высовывал. За эти дела мне платили. И вдобавок сказали, что они, те, кому я помогал, против коммунистов. А я считал себя противником коммунистов, дурак дураком. Сиди смирно, я теперь с этой стороны ножницами пройдусь. Ну и в конце концов попались мы как миленькие. Оказалось потом, что вожак-то из ЦРУ, подумать только!








