412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Вудворд » Земля Сахария » Текст книги (страница 3)
Земля Сахария
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:22

Текст книги "Земля Сахария"


Автор книги: Мигель Вудворд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Были и такие ребята, которые давали девочкам обещания, дарили кольца. Например, Марселино, сын владельца скобяной лавки. Он корчил из себя аристократа, носил элегантную рубашку и ходил играть в баскет на площадку Коллегии Вифлеем; или Тони с Вильянуева, этот курил «Честер», пил виски с содовой в кабаре на пляже, постукивая по столу в такт музыке, и острил, что осуществляет на практике заветы святого Августина, специалиста по благодати; «прославь закон, прославь закон», а сам, между прочим, в Карфагене проводил время весьма недурно и даже имел сына Адеодато и уж потом только повернул на христианство, – Тони отпивает глоток виски, ставит стакан на столик, опять отпивает… – знаешь, в субботу я встречаюсь с той блондинкой. Пьянчужка Мак-Дермотт силен насчет этого дела! Был еще Перес – посыльный из Первого Нью-Йоркского Национального банка, он разносил счета в ожидании великого будущего – сделаться кассиром или помощником бухгалтера. Этот купил в рассрочку подержанную машину и гонял по сто километров в час, возил приятелей в Гуанабо. Другие ребята тоже смеялись над дурацкой любовью Дарио, потому что их волновали только чемпионаты по бейсболу, Джо Ди Маджио[7] да Миньосо[8] – вот этот так настоящий кубинец! Ребята из их квартала бормотали сквозь зубы английские слова, колотили битой по мячу в решающих матчах да горячо спорили о Фанхио и маркизе де Портаго, знаменитых автоасах (видно, и впрямь изобретение колеса было отправным пунктом развития цивилизации): представляешь, гонщик уже выложился весь… А за железным занавесом чуть что – к стенке, да ну, иди ты, пропаганда! А что? Может быть, и правда. Посмотри на Батисту; не суйтесь в политику, ничего хорошего не будет, а вот вы видели картину об Алькасаре… Некоторые мечтали изучить медицину, но только это очень долго, а надо работать… или хорошо бы стать инженером, архитектором. Кем угодно, только бы математику не учить, математика у меня в печенках сидит… Согласно теории относительности Эйнштейна, масса отдельной частицы меняется в зависимости от скорости… Немало было и таких, что теряли голову, влюбившись в какую-нибудь сорокалетнюю раскрашенную женщину легкого поведения; та в один миг вытягивала из мальчишки два песо, но обращалась с ним хорошо, ласково… Ну и что же, пусть себе, пусть каждый делает что хочет, ведь скоро мы кончим школу, вот ты уже какой верзила и сидишь на шее у семьи, а семья сама одним воздухом питается. Но все ребята, и те, что уже знали женщин, и те, что их еще не знали, все равно не имели в свои семнадцать лет ни малейшего представления о любви. Они были совсем другие, они никогда не смогли бы полюбить с такой преданностью, всем телом и всей душой, как, например, Вертер. Жалкие материалисты, развращенные улицей, занятые дешевыми книжонками, уроками и кино, местные донжуаны, они смеялись над чувствами и даже не подозревали, что душу Дарио обвивал голубой туман, затканный тонкими нитями воспоминаний. Дарио был один против них – влюбленный, ищущий одиночества, чтобы мечтать о любимой, без конца вспоминать ее лицо. Как часто он рисовал это лицо! На одних портретах она была грустная, с поднятыми вверх волосами, на других улыбалась, звала Дарио, и с каждым разом она становилась все прекраснее, все совершеннее. Потом он рвал портреты, и обрывки разлетались, как листья, гонимые весенним ветром.

Так вот, не такая уж это важная вещь – носить имя Дарио, вообще-то говоря. А еще был один Дарио – персидский принц, старший сын Артаксеркса, он безумно влюбился в Аспазию, придворную даму, отвергнутую отцом; из любви к Аспазии принц вступил в заговор, был приговорен к смерти и казнен. Учили по всеобщей истории. Принц отдал жизнь за любовь. К жрице Аспазии. К Мерседес, дочери типографщика Карлоса; он работает в газете, вечно стоит на углу пьяненький и пристает с разговорами к прохожим. Карлос смотрит на мир сквозь близорукие очки в металлической оправе, он и знать ничего не хочет о Дарио, о длинноногом подростке без всякого будущего; влюблен, видите ли, и кружит вокруг девочки, которая чуть не начала красить губы. И вот наш принц приговорен. К вечным сомнениям, к неуверенности в завтрашнем дне, в будущем, которому принято придавать такое большое значение. Приговорен бороться с судьбой, любить, погружаться в свои страдания, худеть от напрасных надежд… Что ему карьера, он не стремится прославиться, он видит только свои мечты, радужные, переливающиеся, как золотые рыбки в голубой воде. Он приговорен, казнен, убит, распят, потому что носить имя Дарио не такая уж важная вещь, если хотите знать.

Он стоит, чуть склонясь над бороздой. Проснись, моя радость, проснись. Умолк. Надо же отдышаться. Смотри-ка, уже рассвело. Передохнем. Дарио прозвал его Певцом. Голос у Певца мягкий, как будто нарочно, чтоб петь болеро. Он поет целые дни. Тростник рубит мало, но никто на это не смотрит, лишь бы пел. Пение веселит душу, развлекает, не замечаешь, как время проходит. Певец поет, и начинает казаться, что у тебя еще много сил. И опять – соберешься с духом и знай себе рубишь да рубишь. А Певец все ноет. И птички чирикают, и уже встает луна. Сначала на Певца злились. «Маха́[9], лодырь!» – кричали ему. А он остановится перед своим участком и стоит, раздумывает, разглядывает тростник чуть ли не полчаса; ударит наконец мачете и непременно оглянется посмотреть, как ложится срубленный стебель рядом с другими; потом опять стоит да думает, а то и вовсе растянется на солнышке и лежит, ну точь-в-точь маха, когда она поджидает добычу, а другие работай, надрывайся, гни спину. Певца ругали, он переставал петь и брался за мачете. Полосы срубленного тростника росли. Певец рубил как одержимый, не хуже Рейнальдо Кастро, а над полем нависала гнетущая тишина. Только свист мачете – чш-чш, чш-чш. Тоска. Солнце над головой. Москиты. Прошуршит меж стеблей тростника мышь, и опять тишина. Кто-то наступил на муравейник, подпрыгнул, ругаясь отчаянно, развязывает шнурки, стаскивает рваные чулки, стряхивает муравьев, а они лезут, ползут по ногам, кусают – мстят разрушителю своего жилища. Чш-чш! Чш-чш! – свистят мачете. Удар, еще удар. Падает тростник, стебель на стебель, стебель на стебель… Тяжко. Скучно. Бессвязные воспоминания. Четкие удары. Проклятые империалисты! Хочется уйти отсюда. И пива хочется, холодного, пенистого. Сил больше нет. Но надо рубить, рубить. Чш-чш! Все то же. Наклон. Удар. Отбросить срубленный тростник. Остановка. Срубить верхушку. Наклон. Удар. Остановка. Наклон. Этой борозде нет конца. Тысячи ударов. Тысячи дней, часов, минут, тысячи стеблей. А родные далеко. Солнце над головой. Дышать нечем. Пот заливает глаза. Пусть Певец споет что-нибудь. Когда он поет или болтает, как-то легче. Ну-ка – «Куба, о, как ты прекрасна». Только без сафры Куба мне больше по душе. Ну давай, Певец, запевай! Не отвечает. Обиделся. Вот собака! Рубит как очумелый. Жара. Нечем дышать. Ей-богу, больше не выдержать! Да ладно тебе, Певец, я же пошутил. Ты герой труда, передовик! Наклон. Остановка. Наклон. Остановка. И так – тысячи раз…

Певец родом из Гаваны, но играть на гитаре учился, как он сам говорит, в Андалусии, в прохладной тени старых виноградных лоз. Борода у Певца рыжая, как у викинга, нос тонкий, глаза черные. Он всегда чувствовал призвание к музыке. Еще на школьных парадах был главным барабанщиком; каждое двадцать восьмое января все родственники сходились в Центральный парк посмотреть, как «наш мальчик» выступает парадным шагом. Мальчик отбивал барабанную дробь, а они аплодировали в восторге – чудо как хорошо! Родные радовались еще и тому, что наконец наступит долгожданный отдых после бесконечных репетиций, сводивших с ума весь дом. Потом мальчик учился играть на скрипке у Висенте Вильявисенсио, заместителя третьей скрипки оркестра филармонии. Пока что замещать третью скрипку не требовалось, и сеньор Висенте свертывал сигары в своей маленькой лавчонке на улице О’Рейли, а также давал уроки (правда, учил не столько играть на скрипке, сколько свертывать сигары). Певца он тоже обучал и тому и другому, потому что человек никогда не знает заранее, какую песенку заставит его петь жизнь. Юноша выучил на слух «Ча-ча-ча» из «Голубых ночей» и играл на пианино в Спортивном казино, где по пятницам собиралась небольшая компания молодежи. Они приходили в казино зимними холодными вечерами, когда волны с севера бились о рифы, клуб пустовал, но они были тверды и являлись в шортах, уверяя, что совершенно не чувствуют холода, хотя ноги их покрывались гусиной кожей. Певец предлагал выпить бутылку-другую, и тогда все менялось. «Дома и в кафе, всюду и везде, танцуем ча-ча-ча, стоит лишь начать, увидишь сразу сам, как жизнь хороша!» Он стал уличным певцом. Потом артистом, кубинским артистом. Сколотил трио, и они играли в погребках и барах. Приходилось и аккомпанировать на мараках[10], но в конце концов он все-таки выбрал гитару. Темно-красная гитара висит у него на шее на белом плетеном шнуре. Гитару завещал Певцу Луперсио Родригес, мулат из трио, он сочинил и играл на этой гитаре двести двадцать четыре гуарачи и тридцать девять болеро – все посвященные Нереиде, упрямой блондинке с улыбкой богини и кошачьими глазами. Однажды ночью в припадке ревности Луперсио ударил ее кинжалом – другого выхода не было. С тех пор он гниет в тюрьме дель Принсипе. В один прекрасный день в дверь Певца постучали и принесли футляр красного дерева, похожий на гроб, а в футляре лежала гитара, битком набитая песнями. Он сменил на ней струны и потом долго полировал; привыкал к ней постепенно, тихонько перебирал лады, чтоб отлетели горькие воспоминания; и все-таки в глубине ее легкого тела по-прежнему жила, звенела тоскливо память о Луперсио, ревнивом мулате.

С тех пор Певец всюду, куда бы ни отправился, носил с собой гитару. С ней побывал он в Оро де Гиса на сборе кофе и пел серенады всему поселку. С нею ездил косить траву на остров Пинос. Пел на табачных полях в Эль Дивино Платон, первой орошаемой плантации в Сан-Луисе, недалеко от Пунта-де-Картас, где рыбацкий кооператив. Побывал на сафре в Эль-Параисо, там ночевал на птицеферме, и куры подымали крик всякий раз, как он брался за гитару. Ездил в Хурагиа́ с отрядом молодых коммунистов на прополку банановых плантаций и пел столько, что охрип, и пришлось целую неделю по три раза в день есть желтки с медом. На сафре в Лос-Арабос Певец выступал в субботний вечер в местном клубе; клуб ломился от молодых девушек, они заставили Певца дать не меньше сотни автографов – приняли его за того блондина, что играл Эрика Рыжего в телепередаче. Вместе с крестьянами Флориды Певец сочинял песни на покосе пастбищ и даже подцепил там чесотку. Был на сборе лимонов в Банесе и целый день играл на гитаре на пляже Гуардалабарки, глядя, как пришвартовывались и уходили в море лодки охотников за акулами. Ездил в Аригуанабо на картофель и там пел дуэтом с одной прелестной блондинкой «Тогда в девяносто пятом в зарослях Майари». Спал на вольном воздухе где попало, в гамаке, подвешенном между двумя пальмами, слушал ритмичное бормотание цикад. Оставив одежду и гитару на траве, бросался в воды Кауто. Ел вяленое мясо, рис, свиной шашлык, морских черепах, зеленые бананы и похлебку из овощей и мяса с перцем; собирал по пути фрукты в шляпу и ел на ходу манго, мамеи, аноны, мамоны и апельсины. И так он шел, шел и шел по своей доброй воле от плантации к плантации и всюду пел и работал мачете или мотыгой, зимой и весной, и все пел, пел и громоздил камень на камень, камень на камень, и прорубал просеку за просекой, просеку за просекой, нес на спине мешок да гитару и все пел, и пел.

«Пой, Певец! – кричит Дарио. – Веселее будет. Развей грусть». И Певец запевает: «Жили были трое братцев. – Голос ею так и звенит озорством. – Трое братцев-моряков». Хохот. Ну и дьявол же этот Певец! «Нам бы, братцы, поразмяться, нам бы сплавать далеко. Вот пришли они к Колумбу, встали пред Колумбом в ряд. Шеф, бери-ка курс на Кубу – так Колумбу говорят». Ну и Певец, вот окаянный! Трое братьев Пинсон действительно существовали, они участвовали в первом походе Колумба. Во втором походе лоцманом был бискаец по имени Хуан де ла Коса, который, конечно, только и делал, что распевал старинные куплеты Минго Ревульго. И именно в этом походе великому адмиралу пришло в голову взять семена сахарного тростника и посеять их на острове Эспаньола. А уже оттуда тростник, видимо, завезли на Кубу участники путешествия Веласкеса 1511 года или, может быть, те, что спасались от нашествия термитов в 1518 году. Во всяком случае, в это время на Кубе уже производили сахар. Впрочем, Сако говорит, что в 1544 году на Кубе не было еще ни одного сахарного завода. Другие же утверждают, что неизвестно, производился ли сахар на Кубе вплоть до 1547 года. В этом году был основан первый небольшой сахарный завод и выписаны мастера. Короче говоря: «Шеф, бери-ка курс на Кубу – так Колумбу говорят. Но Колумб был вредный малый: что на Кубе я забыл? Королева б приказала, я бы в Индию поплыл!» До чего же спину ломит, ребята, сдохнуть можно! А у меня в глотке пересохло.

Опять тишина. Только свист мачете. Певец отправился на межу. Выпить воды. Отдохнуть. Выкурить сигарету. Дарио продолжает рубить. Папашины нарукавники развеваются далеко впереди. Этот никогда не устает! Ни ветерка. Надо взять себя в руки. Чертов тростник! И вдобавок какие-то волоконца забираются под одежду, все тело чешется. Пришлось притащить целое ведро золы, натирать кожу. Есть тут такая скверная трава, она, подлая, вьется вокруг стеблей тростника. Видишь, черные коробочки висят, а в них эти самые волокна. А Папаша все рубит да рубит, хоть бы что, ничем его не проймешь. То и дело кто-нибудь с криком бежит к ведру с золой. Вымажется весь, как индеец, скребется. У Нельсона, того, что недавно из гамака вывалился, уже все тело в разноцветных волдырях. Нет, Папашу не догнать, никак не догнать. Дарио нагибается. Мачете выскальзывает из рук, ударяется о камень, подпрыгивает… Хорошо, что по перчатке попало! Чуть было не порезался. У Дарио и так уже левая рука три раза поранена. А не так давно ему пришлось ходить на уколы в поликлинику в Морон, вводили противостолбнячную сыворотку. Иногда не удержишь мачете, прямо скачет из рук. Маноло Каньаверде порезал ногу так, что целую неделю хромал, а Исраэль ходит с завязанным глазом, как Рубироса, – напоролся на стебель. Здесь все может случиться. Мавр лечит ребят какими-то отварами. Хорошо бы еще раз спину растереть. И руки. И все тело. А Франсиско-чахлику пришлось один раз даже искусственное дыхание делать. Надо догнать Папашу. Папаша говорит, что вообще-то он уже старичок, просто современная молодежь – все дохляки. Рубить тростник – это же развлечение, спорт! Ты должен догнать его, Дарио.

Но молодежь, товарищи Дарио, предпочитали раньше другие развлечения, своего рода неспортивный спорт. Кегли. Биллиард. В Сентро Астуриано и в Гуанабо играли в кегли, кости, пили пиво. Вроде бы ты покончил со всем сразу – как пустишь шар изо всех сил, он покатится и – раз! С одного удара развалит весь этот правильный неподвижный мир, составленный из ровных палок. Одним словом, strike[11]. Ну и в мяч то же самое. Однако негритенок-служащий тут же восстанавливает порядок, старательно расставляет кегли, одну рядом с другой, быстро наклоняется и выпрямляется, сам похожий на кеглю. А еще заманчивее биллиард. Тут дым коромыслом, и выпивка, и возбуждение от марихуаны. Из рук в руки, ну-ка, будь мужчиной, возьми, затянись, а потом передай дальше. Здесь смеются над всякими чувствами, рассказывают неслыханные истории о женщинах, носят нож в кармане; сюда приходят наивные игроки, невинные как голуби; сначала им везет, а через какие-нибудь полчаса они выкатываются голенькие, ощипанные дочиста. Здесь – человеческие джунгли, где ты всегда окружен опасностями, рискуешь каждую минуту… главное – ловкость, не то запутаешься, попадешься в ловушку, в западню. Ты должен разбить треугольник на две стороны карамболем. Ты натираешь мелом кий с таким видом, словно именно от этого зависит меткость удара. Играют на сигареты, на пиво для всей компании. И ты, конечно, рискуешь своей шкурой, потому что, входя в эти двери, ты не знаешь, чем будешь платить, если окажешься в проигрыше. Случалось и Дарио пулей вылетать из заведения, а вдогонку за ним мчались и хозяин, и Данило, и Пепе, и Гуахиро, и другие приятели, и, наконец, весь квартал вкупе с полицейскими, возмущенные его наглым мошенничеством, потому что денег у Дарио, разумеется, не было.

Впрочем, все становилось на свои места, как только удавалось раздобыть хоть какую-нибудь работу. Дарио устраивался курьером, служащим, чьим-то временным заместителем, грузчиком, кондуктором, кем угодно, лишь бы заработать честно пару песо, потому что он никогда не крал и не обманывал и ни разу никого не обыграл, как Педро Поляк, который носил на золотой цепочке изображение святой девы де Каридад, являющейся трем рыбакам, и черный амулет, обладавший колдовской силой. Получив работу, Дарио приглашал приятелей в Эппль-клуб: «Тим получил – Тим угостил». Тим – Дарио платил за всех, и больше никто на него не сердился, и он опускал монету в машину, в разноцветный стереофонический проигрыватель, и шесть раз подряд слушал, как Эльвис Пресли поет «You arn’t nothing but a hound dog»[12].

В Эппль-клубе почти всегда можно было встретить классического американского туриста: мараки торчали у него из карманов, и он, конечно, спрашивал, где тут бой быков и как зовут вон ту beautiful[13] сеньориту, крашеную блондинку, которая махала ему рукой из дверей соседнего дома терпимости. Никто из присутствующих не мог понять иностранца, поскольку дальше «Tom is a boy»[14] из учебника Джоррина для начальной школы они так и не пошли, a beautiful сеньорита Тамара стремилась разъяснить туристу, что надо спросить разрешения у мамочки, толстой владелицы двух веселых домов. И тут Дарио выступал в качестве переводчика (надо же было договориться обо всех этих делишках и выпивках) и кое-как выговаривал несколько фраз на ломаном английском с таким видом, будто он родился в Бруклине, в Нью-Йорке, самом большом городе мира.

Туриста вели смотреть Эль-Морро, Кастильо-де-ла-Фуэрса, Центральный парк и памятник Марти, на который как-то раз помочился пьяный американский матрос, а потом – в бар Слоппи Джо возле Прадо, а потом – покупать сумки, туфли, пояса и ремешки для ключей – все из крокодиловой кожи, и даже самого крокодила, маленького, но с разинутой широко пастью и острыми зубами – его убил ударом ножа в жестокой схватке некий человек-обезьяна, ну вроде Тарзана. Американец фотографировал все подряд своим портативным кодаком, потом просил Дарио запечатлеть его самого рядом с Тамарой, с сеньоритой, в знаменитом баре Слоппи, и застегивал яркую нейлоновую рубашку, всю в пальмах и негритянках, танцующих с хула-хупом. Наконец пьяного до полного бесчувствия туриста тащили к Фелипе, в отель Ариете, сваливали на кровать, и, пока он храпел, сеньорита Тамара вдвоем с Фелипе очищали его кошелек, карманы, забирали и кодак, и крокодила, и мараки – память о прекрасных днях, проведенных в Гаване, столице румбы, тумбадоры[15] и «Бакарди»[16].

Если приходилось совсем плохо, Дарио шел в ломбард. Здесь принимали в залог украшения, обувь, кухонную утварь, электроприборы, рубашки, брюки, часы, постельное белье – все, что угодно. Подпиши только квитанцию, а в ней говорилось, что, если через столько-то дней ты не выкупишь свою вещь, она поступает в собственность фирмы в качестве компенсации за выданную сумму. На самом деле не совсем так: в некоторых случаях дозволялось получить залог обратно с небольшим опозданием, конечно если немного приплатишь. Иногда в ломбарде можно было раздобыть по дешевке какую-нибудь вещь, которую владелец не смог выкупить, однако многие говорили, что это приносит беду, а кроме того, кто знает, вдруг прежний обладатель вещи умер от какой-нибудь заразной болезни, и вообще – мало ли что… Дарио большей частью лишался всего, что закладывал, хотя, по правде говоря, не так-то уж много у него имелось вещей, годных для ломбарда.

Единственным сокровищем Дарио был костюм, коричневый, в полоску, заказанный в «Эль Соль», первый взнос – 15 песо и потом по 5 песо в месяц в течение полугода, потому что «фирма «Эль Соль» всегда готова пойти навстречу клиенту». Дарио упивался собственной элегантностью: на внутреннем кармане пиджака – на трех пуговицах и с разрезом сзади – красовалась марка «Эль Соль», она бросалась в глаза всякий раз, когда Дарио (разумеется, совершенно случайно) распахивал пиджак, просто для того, чтобы достать ручку «паркер» – записать кое-что на память, к примеру телефон девушки, покоренной на одном из воскресных вечерних балов в Сентро Гальего; а ведь как долго пришлось уговаривать швейцара, чтоб впустил, и вот наконец Дарио тут и подружился с девушкой, которая умеет танцевать пасодобль, и смеется, и вскрикивает «Оле!» так, будто родилась в Севилье. Они припрыгивают под звуки флейты (болеро, а темп какой, словно гуаганко!) и все танцуют, танцуют, потому что если остановишься, то придется пригласить ее выпить чего-нибудь, за пиво же здесь берут тридцать сентаво, а за лимонад – десять, да еще старуха, то ли мать девушки, то ли тетка или соседка, тотчас тут как тут, и начинается: «Ах, какая ужасная жара! И как можно столько времени танцевать, это же просто обезвоживание организма!» Потом они усаживались рядом на деревянные кресла и болтали о последних картинах и телепередачах и о том, кем каждый из них станет в будущем; они были молоды и мечтали о счастье, о богатстве и о любви. Впрочем, в любовь верить не стоит, все равно рано или поздно разочаруешься; Мерседес вышла замуж, и о любви нечего больше разговаривать. Но все-таки, вдруг… Никогда нельзя зарекаться; кто знает, ведь может случиться… И тут оркестр начинал еще одно болеро, становилось грустно, казалось, мир близится к гибели, и никто уже не нужен, и они прижимались друг к другу, не сильно, совсем чуть-чуть, потому что их предупредили, что здесь следует вести себя прилично, и ладони влажнели от волнения… А оркестр неожиданно менял ритм и переходил на залихватскую песенку «Остановись же, шарик, постой, остановись, та-та-ра-та-ра-та-ра-та, постой, остановись»; они останавливались и смеялись, стараясь попасть в такт, а оркестр уже играл конгу[17], раз, два, три, до чего же здорово, хоровод тянется до самого первого этажа, а там – толкотня, и старуха уже их разыскивает, беспокоится, потому что в такой давке кто-нибудь обязательно ущипнет девочку. А потом шли через Центральный парк, спускались по Епископской улице, рассматривали витрины Магазина современной поэзии и «Ла Раскелья»; Дарио спрашивал, как бы между прочим, какой галстук, по ее мнению, подошел бы вот к этому коричневому костюму, который на нем сейчас; он давал ей свой телефон (в их доме были телефоны в каждом коридоре, но, конечно, не наверху, где жил Дарио) и, воспользовавшись случаем, доставал свою дешевую, под «паркер», ручку, распахнув пиджак так, что виднелась марка «Эль Соль», символ элегантности и аристократизма.

В ломбарде Тоже полагалось соблюдать определенный этикет: принесенную в заклад вещь тщательно ощупывали, смотрели, не истрепаны ли обшлага брюк, воротник пиджака, рукава, разглядывали все подробнейшим образом и наконец объявляли решительно, что больше трех песо дать невозможно, и то только так, чтоб сделать одолжение, потому что именно костюмов у нас более чем достаточно. Тут надо было говорить: «Ну нет, что вы, рисковать такой вещью из-за трех песо!» А на это отвечали: «Так как? Оставляете или берете? Дела идут очень плохо, никто почти ничего не покупает». Но Дарио не сдался. Он забрал костюм и отправился в другой ломбард на улице Агуакате между Лампарилья и Обрапиа, почти прямо против трех дешевых публичных домов с зелеными дверьми и железными жалюзи, из-за которых слышались то посвистывание, то воркующий голос: «Иди ко мне, цыпленочек, иди ко мне». Хозяин ломбарда, еврей с крючковатым носом, долго торговался, никак не соглашаясь на три пятьдесят; он разговаривал с другими клиентами, рассматривал принесенные в заклад жалкие тряпки в лупу, словно драгоценности, что-то кому-то продавал, возвращался опять к Дарио, задавал ему какие-то вопросы… В конце концов Дарио оставил костюм и с грустью смотрел, как его единственное сокровище исчезало в шкафу, пропахшем нафталином. Однако юноша не терял надежды выкупить костюм.

Целых два месяца не ходил Дарио в Сентро Гальего и, конечно, потерял едва приобретенное знакомство. Что делать, нельзя же явиться без костюма на смех всему миру; да вдобавок еще он обещал сводить ее в «Тропикану», самое шикарное в мире казино, посмотреть шоу, там Родней поставил несколько танцев из фильмов. А если купить куртку из дрила, так она стоит не меньше семи песо, да к ней нужны еще подходящие брюки, не то будешь выглядеть как сельский парень на вечеринке. Любовь много чего требует: нужен приличный костюм или куртка и вообще ты должен иметь вид солидного молодого человека, про таких говорят – «хорошая партия», может и на шоу пригласить, и в кино, работает, носит воротничок и галстук, словно банковский служащий, говорит по-английски, снимает квартиру в Ведадо с горячей водой, телевизором и газом – не в баллонах, а в трубах! – мечта всех домохозяек.

Так уж устроен мир, и приходится с этим считаться; нечего уноситься мечтами в небеса, иди закладывай костюм, выкручивайся всеми способами, чтоб раздобыть два-три песо. Жизнь прожить – не поле перейти. Девушки тоже не слишком-то церемонятся, каждая всякий раз ухитряется разузнать точно, сколько ты получаешь, сможешь ли прокормить семью, потому что дома она нагляделась, как надрываются отец с матерью, просят в долг у встречного и поперечного, и твердо решила устроить свою жизнь по-другому; а все повести о бескорыстной любви Корин Тельядо, что каждый месяц печатают в «Ванидадес», – это только так, для развлечения, да и времена теперь другие; все стали практичными, гляди в оба, не то хлебнешь горя вдоволь.

Наконец Дарио удавалось скопить необходимую сумму. Он надевал возвращенный костюм, немного помятый, останавливался возле чистильщика и, пока ему чистили ботинки, победно поглядывал на прохожих: костюм уже на нем, теперь оставалось лишь покорить мир. Он прохаживался по улице Сан-Рафаэль не спеша, весь такой интересный, доставал из кармана белый платок, надушенный «Герлейн» (духи добывал по знакомству Маноло), вдыхал терпкий запах жасминов, разглядывал афишу возле кино «Рекс» или «Дуплекс», где в просторном вестибюле ставили иногда рояль и какой-нибудь юный гений исполнял ноктюрны Шопена; посмотрев «Новости со всего мира», люди выбирались из зала почти на ощупь, так как вестибюль освещался только канделябрами в стиле прошлого века (так требовал исполнитель, чтобы создать «интимный колорит»), Дарио шел вместе с толпой до Галиано, как бы случайно замедлял шаги на углу улицы Эль Энканто, и какая-нибудь проститутка из утонченных, по три песо, приглашала его, но он отказывался и входил в бар «Роселанда». Заказывал кружку пива «Песья голова» – говорили, что оно питательное и придает бодрость, – и слушал старые пластинки, а рядом пьяные болтали, кричали, пели, обнимались и поднимали такой шум, что в конце концов являлся полицейский – он наводил порядок, получал положенную мзду. «Прошу вас, сеньоры, выражаться не разрешается, у нас квартал приличный, здесь живут люди порядочные».

Наутро оказывалось, что костюм весь в пятнах, и не оставалось другого выхода, как отдать его в чистку; механизированная чистка и крашение, улица Вильегас, угол Обрапиа; держали это заведение уроженцы Ортигейра и брали восемьдесят сентаво за сухую чистку и утюжку, но зато теперь Дарио был готов начать все сначала. И он начинал все сначала.

Срубить, поднять, отбросить. Срубить, поднять, отбросить – три неизменных до сего дня этапа работы на плантациях сахарного тростника. Рубят с помощью мачете, которые в течение многих лет поставляли англичане и испанцы, а со второй половины XIX века – американцы. С тех пор вошло в обычай пользоваться мачете фирмы «Коллинз». С рассветом отправляются на плантацию повозки, везущие рубщиков и сборщиков. Одни рубят, другие складывают – такой порядок установился еще с XVIII века. Число рубщиков, сборщиков и возниц меняется в зависимости от расстояния плантации до завода и потребности в тростнике. Возницами ставили всегда самых сильных людей не потому, что эта работа тяжелее других, а потому, что она чередовалась с работой кочегара – 8–9 часов езды на повозке и 8–9 часов изнурительного труда у котла в удушающей жаре. На втором месте по силе стояли рубщики, хоть и не всегда. Например, на предприятии Ла Нинфа в Аранго и в Парреньо рубили и складывали тростник исключительно женщины-негритянки. Они срубали в среднем до 300 арроб в день. На заводе Рио Абахо в Тринидад средняя дневная выработка одного рубщика равнялась 400 арробам. Эти цифры подтверждают все специалисты и документы. На плантациях белого тростника в Отаити, дающих в целом 80000 арроб, средняя дневная производительность хорошего рубщика составляла 600 арроб.

Техника рубки все та же и в наши дни. Срубать надо как можно ниже. «В идеале – под землей», – как говорит Рейносо. Удар должен быть коротким. Потом надо оборвать листья, снять верхушку, которая идет на корм скоту, и разрубить стебель на куски длиной в одну пли две вары[18]. Сборщики – самые слабые из всех, многие помещики предпочитали брать на эту работу женщин. Дети-креолы и «тощай скотина», т. е. рабы-инвалиды, тоже работали на плантациях: они собирали оброненные стебли. За быками смотрели малыши от 3 до 7 лет.

М. Морено Фрахинальс, Сахарный завод, 1964.


… пониже, пониже, Пако, вот так. Ты должен призвать на помощь все свое умение, учение, терпение, мучение, исступление… Теперь надо содрать верхушку, прочь все лишнее! Прочь! Теперь одним ударом разрубим стебель. Ну-ка, изо всей силы! Ну и крепок же стебель! А теперь отбросим назад, р-раз! Хорошо получилось! Это самое трудное. Придется здорово поломать хребет. Хребет – это ведь говорится только о животных, ну вот я и говорю. Ну-ка еще: у-дар! Нет, не получается. Вот тебе, вот тебе, вот тебе, проклятый! Отбросить! Отправляйся-ка к своим родственникам. Хорошо. А теперь начнем снова. Если ударить тупой стороной мачете, стебель сам свалится. Сначала надо срезать верхушку. Какая зеленая. Зеленая, как изумруд. Эх, промахнулся, надо было ближе к середине. Ну-ка, поломай хребет. Черт возьми, я его вырвал с корнем. Весь в земле, весь-весь в земле. В кучу его! Ну и мокрый же я, просто обливаюсь потом. Остановимся на минутку. Дарио смотрит. Не буду останавливаться, а то он подумает… Ну и пусть думает! Вообще-то, конечно, я никуда не гожусь. Надо попросить Папашу наточить мачете. Папаша идет впереди, он всегда первый. Вот уж этот стебель длинный так длинный! Сейчас мы его рубанем – здесь, здесь и здесь! Не туда бросил, мимо кучи попал. Ничего, потом подберу. А этот стебель внутри весь красный, как интересно. Может, негодный, больной какой-нибудь? Ну, на всякий случай… Лети-ка, милый! Хороший бросок. И совсем нетрудная работа. Стоит только набить руку, а там начну срубать по двести арроб. Ну не по двести, так по сто, это уж точно. Во всем нужна сноровка. Конечно. Видимо, одну ногу надо выдвинуть вперед. Папаша так все время стоит. Главное – уловить ритм. Вот, этот сам свалился. Ну-ка, посмотрю на волдырь на ладони. Ух ты, прямо живое мясо! Вот именно – живое. Что ж, жив курилка и хвостиком вертит. Ох, как горит волдырь! Со мной никогда такого не случалось. В жизни не бывало у меня волдырей. А теперь – вот, пожалуйста. Пако надевает перчатку и снова берется за работу. Надо сильней дернуть, наверно, зацепился за соседний стебель. Вот так! В этом стебле не меньше двух фунтов. А куча-то совсем не выросла. Срезаем верхушку, разрубаем пополам, кидаем в кучу. Ниже бей, смотри, черт тебя дери! «Тростничок мы рубим сладкий…» Была такая детская песенка. Все было тогда совсем по-другому… Давай, стебель, катись в кучу! Нас, детей, нарядили в крестьянские костюмы, и мы пели… сколько мне тогда было? Лет двенадцать, наверное. Наша учительница музыки целовалась с директором, я видел. А может, показалось. Ох, дьявол! Чуть руку не отрубил! Мы пели хором «Тростничок мы рубим сладкий…» Вот и я сейчас рублю тростничок. А тогда, в двенадцать лет, я исписал стихами целую тетрадь. Я был влюблен в учительницу музыки. Она, конечно, знала – женщины всегда догадываются о таких вещах, – наверно, смеялась надо мной. Читала мои стихи. До чего же спина болит! Учительницу звали Росио. Такого имени я никогда не слыхал. Росио. Росио. Что за прекрасное имя! Потом она ушла от нас. Но это было давно. Давным-давно-давненько. Этот стебель, наверно, гнилой. Сопротивляется. Не хочет умирать. Врешь, не уйдешь! Ни один стебель не уйдет от мачете, слышишь, тростничок? От острого мачете. А мой мачете затупился, надо сказать старику, чтоб наточил. И надоела эта шляпа. «Держи ее крепко, не то ветер унесет». Какое там! Ни малейшего дуновения. А сколько тут всякой живности. Тростники – как лес, и этот лес населен. Ящерица! Вот и стебли скользят из рук, словно ящерицы. А что, если попробовать брать сразу по два? Этот мачете никуда не годится, не го-дит-ся ни-ку-да! Еще удар. Сильней! Свалился наконец. В кучу, в кучу, в ку-чу-чу-у; пляшешь ты и я пляшу-у. Ты туда, а я сюда-а, попляши-ка, милая-я! Поясница прямо разламывается. Невыносимо. И мы здесь по своей воле! Как это объяснить? Невозможно! Зачем приехал сюда такой человек, как я? А все остальные – почему они здесь? Если кому-нибудь рассказать, что по своей воле, – не поверит. Только представьте: никому не платят за рубку дополнительно, ни гроша. До-бро-воль-но. На плантациях тростника! Говорят, будто производительность труда на сафре низкая. Врут, наверное. Ну а я-то почему сюда приехал? Еще один стебель с корнем вырвал. Вот просто взял да приехал. Очень уж толстый стебель попался да еще сцепился с другим. Надо сначала этот срубить. А теперь – вот так. Перехожу в наступление. Я приехал именно для того, чтоб рубить. Мне нравится эта работа. Нет, неправда. Зачем человек вечно лжет самому себе? Скажи, Пако, скажи правду. Вот я ударил мачете, как копьем, я поразил врага копьем. Хватит изворачиваться, Пако, сознавайся, зачем ты здесь. Я, кажется, двигаюсь вправо. Борозда кончается здесь. Или нет? Наверно, здесь, вот межа с двух сторон, а в середине – посадки. Сознайся же. Стоит ли лгать? Ты один, никто тебя не слышит. Познай самого себя. Надо рубить быстрей. Ну-ка быстрей! Я их догоню. Раз! Удар по верхушке, по стеблю, бросок! Удар по низу, бросок. Вверх, вниз, бросок! Быстрее. Не лги себе самому, Пако. P-раз! Пополам. Бросок, еще бросок. Мне не хватало воздуха в городе, и я бежал, я здесь спасаюсь. Устал, измучился. Сейчас сяду. Нет, нельзя, Дарио опять смотрит, зараза. Еще удар. Интересно, который час? Достану часы из кармашка. По крайней мере причина, чтобы остановиться хоть на минуту. Сниму перчатку. Без четверти десять. Сколько же будет продолжаться эта пытка? Я больше не могу. Не буду торопиться. Еще один стебель. Тут лежит консервная банка. Пако поднимает банку, заглядывает в нее. «Какая глубина, в тумане не видно дна. Мой взор покрыла пелена, и скрылась мира глубина». Больше не могу, сяду. Только выпью воды. А мачете положу сюда. Говорят, потом не найдешь. Почему не найдешь? Где положил, там и возьмешь. Как иголка в стоге сена. Сквозь эти стебли не продерешься. Не могу больше, умираю. Задыхаюсь, воздуху дайте! Кондиционированный воздух, бокал дайкири. Сидеть бы сейчас в «Полинесио». Надо помахать Дарио, пусть знает, что мне плохо. Не обращает внимания. И как это он не устает? Не может быть, конечно, устает. Просто преодолевает усталость. Силой воли. А у меня вот нет силы воли. Ох… Наконец-то я добрался до межи. Вот и кувшин с водой. Оазис. Из этой кружки все пили. Надо ее ополоснуть. Здесь смеются над такой чистоплотностью. Нечего смеяться, нечего. У каждого свои привычки. Плохого тут ничего нет. Вода согрелась. Ладно, какая ни на есть, все-таки вода. Ну вот, напился. Жаждущего напои, голодного накорми. Царствие мое не от мира сего. Это он имел в виду тростниковые плантации. Царствие кубинских полей. Посижу немножко здесь, в тени. Здесь, под ветвями, в прохладной тени… какая тут рифма? Дни? Нет, одни. Здесь, под ветвями, в прохладной тени, видно, настали последние дни… Попробовал бы кто-нибудь сочинять стихи и одновременно рубить тростник. В ушах звенит. Дарио машет, ни за что не даст отдохнуть, иду, иду, иду… только потихоньку. Нет, не могу подняться, и все тут. В конце концов, я здесь добровольно. И если я не могу, значит, не могу. Теперь я опять продвигаюсь по борозде. Спина болит ужасно. Я – слюнтяй. Надо взять себя в руки. Стоит только захотеть. Захотеть. Внушить себе. Сила внушения очень велика. До чего же здесь погано! Гораздо хуже, чем я себе представлял. Я думал, что буду героем… Хотел пьяница море выпить, а трактирщик стаканчик поднес. Где я оставил этот нож, мачете или как его там? Вроде бы тут. Не могу нагнуться. Рядом с ножом еще валялся обломок стебля, я помню. Потерялся. Ну и пусть, и хорошо! Нет, его же нетрудно найти, такое длинное лезвие и деревянная ручка, сразу видно. Я здесь останавливался. Срубил вот этот стебель и решил напиться. Тут еще банка валялась. Вот он. Нашелся, окаянный. У меня на руке – кровавый волдырь. Не могу больше, не могу. Неужели Дарио не понимает, что я больше не могу? Уда-а-а-р! А теперь поднять стебель. Чуть было не упал. Голова закружилась, упаду, сейчас упаду. В глазах темно, не вижу ничего, все черно, падаю, падаю, холодный пот по всему телу, нет, я не должен упасть, в глазах темно, тошнит, тошнит; кажется, мачете опять уронил. Мне уже лучше, опять холодный пот, но все-таки уже лучше. Ну и ну! Вот я и очнулся. Я тут. Упал. Лежу на земле. Что это подо мной? Та самая консервная банка! Хорошо еще, что не свалился на муравейник. Надо отдохнуть. Болит все. Не встану. Не могу. Гори все огнем, плевать на все, не могу, не могу! Уеду сегодня же, мне надо закончить одну работу, я с самого начала думал пробыть здесь всего несколько дней. Так я и скажу всем. Дарио, конечно, не поверит, я ему раньше говорил, что пробуду всю сафру. Но ведь кто выдержит такое?! Я не могу, не могу! Надо взять себя в руки. Вот я и встал и буду дальше рубить! А теперь опять передохну. Поднимайся, Пако! Ну-ка бодрей! Если б не солнце. Солнце палит так, что камни плавятся, а ведь еще только апрель; кто же тут выдержит в разгар лета? Ну вот, еще раз посидел немного. А теперь будем снова гнуть хребет. Так ударил по стеблю, что чуть не сдох. Надо отбросить срезанный стебель назад. Левой рукой на правую сторону. Наклон – ударим пониже. На этой работе все чувства притупляются. Опять мне плохо, умираю… Рука болит, поранил мачете. Если бы я хоть мог работать толком, а то ведь все равно не могу, я не создан для физического труда; простой кубинец проводит целые дни под палящим солнцем, такова его судьба. Только это не для меня. Надо позвать Папашу, пусть наточит мой мачете. Не слышит. Работает как автомат. По собственному желанию. Трудно поверить. Не может человек дойти до такой степени мазохизма. До чего же я измучился, нет сил даже позвать его погромче. Я чувствую себя так, будто меня избили палками. Посижу опять, можно еще немного отдохнуть, ничего страшного. Снова я упал. Прямо на кучу срезанных верхушек тростника. Лучше уберу их из-под себя, а то они колючие. В руку вцепились, ой-ой-ой, в волдырь! Надо вытащить, да на это сил нет. В горле пересохло. Выпить бы еще немного воды, но придется опять вставать, идти… Возьми себя в руки, Пако, ты должен взять себя в руки, а то умрешь от жажды. Бодрее! Вот я и поднялся. Спина – словно меня били плетьми; я уже почти встал, одной рукой опираюсь на колено, и не на что больше опереться, я качаюсь, по я все-таки выпрямлюсь. Вот так, стоять, сто-я-ать! «Он крикнул «встать!», и встали все». Нечего кричать. Никто не обращает никакого внимания, Флоренсио помешался на городке… На каком городке? На тростнике, на тростнике, я сказал – «на тростнике». Какое мучение! И никто не хочет понять, что я все-таки счетовод, со мной полагается обращаться бережнее, чем с другими, надо уважать образованного человека. Я, например, не могу рубить целый день тростник. Я так и сказал Флоренсио. А он что ответил? Ну и катись отсюда. Грубиян. Вот и уеду. Сейчас же! Он не понимает, что я не могу. Он должен был ответить: «Хорошо, товарищ, отдохните немного», а он рычит: «Не хочешь рубить тростник, катись к своей маме». Не знаю, как я промолчал. Выпью еще воды. С каждым разом она все мутнее и теплее. Ее нагревает солнце. И все-таки это вода. Жаждущего напои. Посидеть бы здесь в тенечке. Нет, нельзя, надо работать. Главное – не сдаваться. Тростник – тот же лес. Я обливаюсь потом. Голова кружится. Я скажу Флоренсио: у меня голова кружится, мне надо отдохнуть немного, а то я могу заболеть серьезно. Ему, конечно, все равно, ну а мне – нет, мне – нет. Вы не понимаете, что это значит для такого человека, как я, – покинуть город со всеми удобствами. Я все-таки не простой человек. И вот я приехал сюда, в этот ад. Вы не можете понять, каково мне, товарищ Флоренсио, вы грубый человек, товарищ Флоренсио, вы всю свою жизнь только и делали, что рубили тростник, товарищ Флоренсио. Да взвешивали – нетто, брутто. Брутто. Брут. Вы Брут, товарищ Флоренсио. Тот самый Брут, что Цезарю капут. Вы грубиян. Странное какое слово. Грубиян. Рифмуется с пьян, океан, ураган, туман, кафешантан, сан… Вон он, Флоренсио, ломает хребет. И поглядывает на меня искоса, косится. Косись, косой! Подумаешь, начальство! Ну не могу я больше, не могу. Каждый делает что может. Не проси от быка молока, его доля и так нелегка. Еще глоток воды. Ух, все лицо облил. Да иду же, иду, нечего меня звать! На этот раз я скажу Флоренсио твердо: я больше не буду рубить тростник. Как щедра здесь земля, сколько жизни! С каждым шагом взлетает из-под ног целый мир. Он этого не понимает. Я хочу остановиться, поглядеть на полную чудес жизнь, потрогать зверюшек и насекомых, что скачут и роятся вокруг меня. Флоренсио сказал: мы здесь для того, чтобы резать тростник, а не сидеть на меже да глядеть по сторонам. Специально для меня говорил; конечно, намекал. Опять мачете куда-то делся. До чего я устал, нет сил даже поискать его. Вот он, тут как тут, никак не потеряется! Что же делать? Глупо стоять на месте, как бык, и обливаться потом. Ну-ка, попробуем свалить вот эту компанию! Тут их много. Стебля три или четыре. А мачете тупой, надо его наточить наконец. Ну-ка, взяли! Взяли! Пониже. Плохо, высоко срубил, остался довольно длинный стебель. Ну и ладно, не буду я еще раз наклоняться; нет, придется нагнуться, а то, говорят, если оставить длинный стебель, тростник не взойдет больше на этом месте; устал я, не могу, но надо же сделать все как следует; полагается среза́ть низко, под самый корень, да ну, неважно, никто не узнает. И потом – ну вырастет на один стебель меньше, какое это имеет значение! Одна ласточка весны не делает, за весною лето, знаем мы это; летом здесь и вовсе сдохнешь. Ну вот и срубил как полагается! Вот это называется быть сознательным. Человек борется с самим собой. Наверно, у меня много сознательности. Вот я человек, а это вот – тростник. На! Из последних сил рубанул. Вот и правильно, падай, падай, тростничок-толстячок, ты валися на бочок, на бочок! Ох, как рука болит! Больше ни минуты не выдержу. До какого часа мы должны здесь быть? Уйду, когда захочу, и все, я доброволец. Вот сию минуту возьму и уйду. Позову Флоренсио и скажу: возьмите ваш мачете, я не хочу умирать таким молодым. Да, но тут дело чести. Не могу я так опозориться! Моя честь – это моя честь. Вались, вались, тростничок! Нет, слабо ударил, не срубил. Я весь в поту. В горле пересохло, высохло, иссохло, но идти опять пить я не могу. А съем-ка я тростник. Ну-ка, толстячок, вот ты на что пригодился. Нет даже сил очистить стебель. А где мои часы? Неужто час? Что там Дарио кричит? Уже все? И слушать не хочу, товарищ Дарио, вот теперь ты узнаешь, каков Пако; Пако – молодец. Я остаюсь, я еще немножко порублю. Раз, раз, раз! Вот тебе, вот тебе, вот тебе, вот тебе! Фу, дьявол, они уже уходят. Видано ли такое? Эй! И ухом не ведут. А я только что во вкус вошел…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю