412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Вудворд » Земля Сахария » Текст книги (страница 8)
Земля Сахария
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:22

Текст книги "Земля Сахария"


Автор книги: Мигель Вудворд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

– Чш-ш, парень. С тобой на рубку тростника попадешь.

– Хорошо. Тогда вот как: слушайте, вы! Произошла ошибка: плюю на вас только я один. Дарио у нас нежный – он на вас пи-пи делает.

Долгое молчание. Дарио мурлычет:

Жизнь – это сон,

И все в ней ложь,

Мы родимся, чтоб умереть,

Зачем же так жадно любви ты ждешь?

Зачем же страдать и петь?

И счастья нет,

Хоть весь мир обойде-е-е-ешь.


– Это Бени поет.

– Вот чудо, так чудо!

– Да, Бени – это чудо музыки.

– Все у него получается, и болеро, и гуарача, и мамбо.

– Я и говорю – чудо.

– А помнишь представление с танцами, как там пели:

Святая Исабель, меля ты погубила,

Накинула ты петлю на меня.

Святая Исабель, я встану из могилы,

И ты сгоришь от моего огня.


– Ты не нажимай голосом-то. Тут надо тихонечко…

– А «Страдаю, но прощаю» тоже здорово, да?

– Ее Перес Прадо сочинил.

– Да. Этот совсем другой, чем Бени, с оркестром пел.

– Куда-то он подевался?

– От мамбо все тогда с ума посходили. А я, ты не поверишь, я так и не выучился мамбо танцевать.

– Значит, ты косолапый.

– Еще чего! Я танцую как волчок. Дело в том, что мне не нравится там соло. Как-то связывает.

– А что скажешь о Барбарито Диес?

– А оркестр «XX век»?

– А Арагон?

– Нет, что верно, то верно: мы, кубинцы, созданы для музыки и танца. Если все кончится благополучно…

– Придется это учесть.

– Не будет больше империализма…

– Не будет империализма…

– И цирка тогда больше не будет. Дрессированных зверей, акробатов, канатоходцев, карлиц, фокусников.

– Да ну тебя! Фокусников надо оставить, их ребятишки любят.

– Ладно, будут фокусники. Опустит обе руки в шляпу и вдруг достанет оттуда голубя…

– А то еще: платок сложит, а потом развернет, и получается знамя.

– И столы у них летают.

– Фокусники останутся. Я точно знаю.

– А мы их увидим?

– Нет.

– А Педрито?

– Может быть.

– Педрито и другие, такие, как он, останутся.

– Да, они останутся.

– Останутся, я верю.

Концерт самодеятельности в местной школе. Праздник открывает сеньорита Эмилиана. Она училась в Минас-дель-Фрио. Сеньорита Эмилиана объясняет присутствующим, что такого рода культурные мероприятия стали уже традицией. «Сейчас учащиеся нашей школы продемонстрируют родителям и родным свои успехи, покажут, чему они научились. Первым номером, как обычно, выступит Раулито, он прочтет стихотворение великого кубинского поэта Бонифасио Бирне».

Девятилетний малыш с челкой, падающей на глаза, выходит на середину. Он протягивает руку по направлению к знамени и под хихиканье своих товарищей чуть слышно лепечет:

Если знамя разорвано в клочья

В беспощадном бою,

Гневом вспыхнут угасшие очи —

Мертвецы на защиту встают.


Все хлопают. Певец, как взрослому, жмет Раулито руку. Дальше – сюрприз. «Сейчас вы увидите нечто совершенно небывалое, ни с чем не сравнимое, единственное в своем роде. Благодаря революции вы имеете возможность насладиться искусством артиста, прославившегося в свое время в Гаване. Выступает Мавр! Человек, изрыгающий огонь». Барабанная дробь (камнем по ящику). Аплодисменты. Матери поднимают детей повыше – это, наверное, тот доброволец с ярким платком на шее. Кто-то из малышей плачет – мне ничего не видно. Кто-то взгромоздился на табурет. Музыкальное вступление – Певец пощипывает струны гитары. И наконец появляется Мавр, низенький, смуглый, с курчавыми черными волосами. Он обходит круг, высоко подпрыгивает… До революции Мавр обходил в сезон рубки плантации, но работы не было, приходилось заниматься чем попало. Ничего не поделаешь, с голоду и огонь начнешь изрыгать! Сначала Мавр изображает забияку-парня, потом – близорукого старикашку, длинноносого (приставляет ладонь к носу, очень похоже получается) пьяницу – бредет, спотыкаясь, нога за ногу. Тут громче всех смеются, разумеется, мужчины. Страшный шум. Мавр стоит на одной ноге, другую поднял высоко вверх – ну точь-в-точь наша Белянка с поднятой лапой. Хохот. Дальше – прыжки, стойка на голове. Это трудно, рубашка сползла, обнажив шоколадный живот. Покачнулся, вскочил. Всем этим штукам Мавр выучился в прежние времена. Приходилось паясничать на голодный желудок. Публика в восторге от артиста. Певец снова стучит по ящику, выбивая барабанную дробь. «Внимание, сейчас вы увидите танец скелетины». Мавр размахивает платком. Ну-ка, вот так, сюда, а теперь – сюда. Он издает носом звук, напоминающий рожок автомобиля. Всеобщее веселье. Мавр вошел в азарт, он артист, он знает, как вызывать смех детей и аплодисменты, снова он молод и весел, звезда бродячего цирка. Надтреснутым голосом Мавр запевает: «Йе́мы-ере кумба́», «йе́мыере кумба́!» И вдруг – напряженная пауза, мертвая тишина. Только Певец выстукивает по ящику. «Смертельный номер!» Нахмуренные детские лица, сжатые ручонки, кто-то грызет палец… «Черт возьми, сейчас мы зажжем сигаретку». Мавр берет черенок от метлы. На конце – кусок пакли, смоченной в спирту. «Святая дева Макарена!» – шепчет кто-то. Мавр чиркает спичкой. Вместе с пламенем вспыхивает воспоминание: толстый Орасио, хозяин цирка, зажигает трубку с опиумом; он стоит в углу ярко-оранжевого ярмарочного балагана рядом со старым, усталым слоном, прикованным за ногу ржавой цепью. Слон этот звался Юмбо в Кабаигуане, Думбо – в Сиего де Авила, Пепе – в Артемисе и ел больше, чем все артисты, вместе взятые, включая акробатку Фину, которая рылась в карманах Орасио, пока он курил. Тот нарочно для нее клал в карманы два-три реала. Фина ощупывала карманы Орасио, и, убаюканный опиумом, он воображал, что она ласкает его. Фина, акробатка… Волнение в публике. Мавр подносит к лицу горящую паклю, открывает беззубый рот… Еще был в цирке глотатель шпаг, в один прекрасный день он умер, неизвестно отчего. Мавр дует керосином на горящую паклю. Вспышка. «Ты горишь, горишь!» – кричат дети. Двойная дробь по ящику. «Он горит, папа!» Крестьяне посмеиваются, несколько встревоженные. Мавр подносит паклю еще ближе. Кажется, будто огонь вырывается у него изо рта. Все хлопают, хлопают, хлопают! Мавр убегает. «Вот дьявол, я наглотался керосина. Не в форме». Овации. «Бис! Бис!» «Бис? Ни за какие деньги!»

Семеро малышей выстраиваются на сцене по росту, лестничкой. Школьный хор. Шестерых из семерки зовут Мартинес, но они вовсе не братья. Седьмая – девочка с голубыми глазами. Она объявляет номер. Девочка теребит свой халатик – страшно, хочется плакать – кругом так много людей! Мама девочки волнуется еще больше. «Сейчас мы споем «Куба, о, как ты прекрасна, Куба». Раз, два, три… Старший Мартинес опередил других и все испортил. Приходится начать снова. Улыбки, смех… Начинаем! Учительница Эмилиана дирижирует. Она знает сольфеджио, два года училась играть на фортепиано. Учитель был семидесятилетний старик, очень щепетильный. Началась революция. Фидель мужественно дрался в горах, Эмилиана бросила все и пошла в учительницы. Дети стараются петь согласно Девочка исполняет соло, остальные подхватывают припев. Теперь Эмилиана – учительница, сама зарабатывает себе на хлеб. Певец окидывает ее взглядом с головы до ног. Эмилиана краснеет. Публика подпевает. Родители Мартинесов преисполнены гордости. О, юные певуны со сверкающими в улыбке молочными зубами, мечтатели, гоняющие обручи, скачущие верхом на палочках по холмам и по полям! Вы надежда нового мира, мира Марти! Мавр подхватывает девочку на руки, Мартинесы повисают на нем, и все вместе клубком выкатываются со сцены. Антракт. Дети грызут купленные в киоске плантации Морон лепешки с гуаявой, холодные и твердые, как могильная плита. Тут же на месте приготовляют лимонад. Полная луна льет серебряный свет на темные стебли тростника, на дорогу, на школьный двор. Дети бегают по двору, играют. Все едят лепешки, пьют лимонад. Жужжат москиты, бабочки вьются вокруг фонарей.

«Внимание, внимание. Пожалуйста, все сюда!» Певец снова стучит по ящику. «Чш-ш» – прикладывает палец к губам. «Чш-ш-чш» – слышится со всех сторон. Смех, суматоха, мальчишки пищат, передразнивая сеньориту Эмилиану. Старший Мартинес кричит петухом. Кто-то кого-то ущипнул. «Тише, народец!» Мавр опять начинает свои штуки. Изображает потревоженный курятник. Подражает знаменитому волшебнику Мандрэйку. «Ну-ка, где куры-то? Наверное, в рукаве. Неправда, вот они, в ухе. Абракадабра!» Один раз у фокусника в цирке, где работал Мавр, украли голубку. Говорили, будто кто-то из циркачей съел ее. У дверей цирка валялись только перышки. И на старуху бывает проруха. «Теперь подуем, вот так. Абракадабра, у козы подагра! Раз, два! Здесь – ничего. И здесь – тоже ничего». Восторженные вопли: «Волшебник! Чудо!» Угольно-черные глаза Мавра искрятся лукавством. Конечно, он мог бы работать фокусником. Плащ из красного плюша, фрак, цилиндр, белые перчатки… «Вались, тростничок!» Мавр падает на пол как подкошенный. Построить бы здесь великолепный театр с хрустальной люстрой в фойе, с кондиционированным воздухом. Но настоящее чудо – это то, что сейчас происходит на Кубе. Маленький Раулито ковыряет в носу. Огоньки сигарет светлячками вспыхивают среди стволов. И снова аплодисменты. Мавр плавно, по-арабски кланяется. Дети шумят. «Сядьте все! – Эмилиане наконец-то удается успокоить ребят. – Дети революционеров должны вести себя прилично, Вы согласны?» – «Да, сеньорита». – «Хорошо. Сейчас мы покажем замечательный номер, вы должны сидеть тихо, чтоб всем было слышно». – «Да, сеньорита». – «Кубинская чечетка! Исполняют Лино и Лусдивина, одиннадцать и двенадцать лет». Он – в гуайабере, она – в длинном белом платье, с розой в черных волосах. Певец подтягивает струны. Начинается танец. Опустив голову, Лино не сводит глаз со своих черных ботинок, поднимающих облака пыли. Не даром он так долго репетировал. А теперь одну ногу вперед… Кружится великолепная юбка Лусдивины. Настоящая маленькая женщина! Гитара поет дикую песнь. Аплодисменты. Лино снимает перед девочкой плетеную шляпу. Первая в жизни, великая любовь. О Лусдивина, Лусдивина, я тебя люблю! Гитара стонет, стучит, замедляя ритм танца. Луна серебрит волосы Лусдивины, розу в ее волосах, белое платье. Гитара воркует. Усы у Лино нарисованы углем и бакенбарды тоже. На шее – платок. Славная парочка! «Я назвала дочку Лусдивина[32]. Чуть не умерла, когда ее рожала. Она у меня пятая. И чувствую – все равно как молния ударила в голову, ну прямо весть благая, и светится у меня внутри, и кричит. Ну, думаю, девочка, наконец-то девочка родится, надо ее назвать Лусдивина». Аплодисменты. У Лино в руке деревянный мачете. «Привет мачетерос-добровольцам!» Овации. Певец с гитарой выходит вперед.

Светлой родины призыв

Добровольцы услыхали,

Благороден их порыв,

Братьями в труде мы стали.

Мы на деле доказали,

Что Марти вовеки жив.


Давай, давай! Ну-ка, креольские куплеты! Пой, Певец. Снова танцуют дети. Аккорды гитары. Свежий ветер.

Песня веселая льется,

Стал я навеки свободным,

Но не устану бороться

Вечно, сейчас и сегодня.

Прочь с дороги, империалисты!

Жизнь, как река, полноводна.

С песней за дело берись ты.

Клятвой святой поклянись ты:

Вечно, сейчас и сегодня —

Прочь с дороги, империалисты!


Аплодисменты. Пой, пой, Певец!

Слава бородатым мачетерос, что по своей воле приехали сюда, в Эстрелью, где ни разу не развевалось прежде знамя свободы! Певец бродит по родной земле со своей смуглой гитарой, и песни его наполняют ночь праздничным светом. Звучат стихи, вдохновленные Эмилианой; она хлопочет в стороне, готовит следующий номер и чувствует на себе горящий взгляд Певца. Трепещут струны гитары и льется песня из самой глубины сердца… Потом Певец наскоро сколачивает трио, и вот уже он, весовщик и Томегин поют на три голоса старинную креольскую песню. Певец – воплощение ритма, веселья, танца, он сама музыка, яркое тепло жизни, вечно живой голос народа. Свободно, сами собой рождаются простые, неуклюжие строфы, и беззаботный ветер уносит их вдаль.

Тогда, в октябре, мы все могли умереть, Дарио. Мы даже не знали друг друга. Борьба и надежда объединили нас, всех тех, кто в подвале «Гавана Либре», где кипела в каких-то чанах вода, ночь напролет смазывали старые, никуда не годные маузеры и думали о том, как защитить свою страну этим оружием из Ремарка от атомных бомб. «Хиросима – любовь моя». Мы думали о безоружном народе, противопоставившем свои слабые силы великим державам, с их управляемыми ракетами, дипломатическими посланиями и прямым проводом из Белого дома. В Белом доме решали, что справедливо и что нет, заботясь лишь о сохранении этого шаткого равновесия, пусть малые навеки остаются внизу, а великие – наверху. Мы знали тогда в октябре: нам доступно только одно – бесстрашно, с достоинством умереть, оставив по себе лишь смутные воспоминания о некоем острове посреди океана, об «атлантическом эпизоде» в истории человечества – пример того, как люди из века в век неустанно стремились к счастью, как они хотели, с каждым днем все упорней, удовлетворить свои странные, непонятные американцам претензии – есть, спать, иметь крышу над головой, читать, учиться – и сотни других столь же низменных желании, свидетельствующих о нашей животной грубости. О, жалкое самомнение янки! Претендуют на роль хозяев вселенной, а между тем в дикой ярости сами уничтожают себя! Мы думали тогда еще и о бесчисленных мелочах повседневной жизни, ведь мы – обыкновенные люди, познавшие мечту и усталость; мы поднялись с супружеского ложа и, не успев даже проститься, покинули родной дом; мы в последний раз поцеловали сынишку, в последний раз прижали к груди возлюбленную и тайно собрались в парке на углу, где мгновенно возник командный пункт и встревоженный голос сказал: «Настал решающий час, друзья, родина или смерть; надо быть наготове, получайте оружие». Оружие! Мечта каждого бойца народной милиции, хотя никто из нас не умел толком владеть оружием, а некоторые даже не видели его никогда, разве что в кино, в картине «Покушение». Мы шагали в ледяном рассвете по пустынным улицам, а люди спали в своих домах, не подозревая об опасности, о которой и мы только что ничего не знали, а кое-кто возвращался домой после веселой ночи. Мы видели опрокинутые мусорные баки – они не нужны больше: скоро мы сами превратимся в мусор. В окнах домов зажигались огни – бойцы, получившие повестки, прощались со своими – передай привет, не забывай… и клятвы в верности, их всегда дают в такие минуты, а потом нарушают, и все-таки они нужны – ты должен умирать не только за то дело, в которое ты поверил, но еще и за свое, личное… Мы видели автобусы, светофоры и время от времени – клочок темного неба над головой. И мы мечтали об оружии, о непобедимом оружии для защиты нашей священной земли. И тут же вспоминали о разных мелочах, потому что мы обыкновенные люди, – о прерванной работе, неоплаченном счете за электричество, за квартиру – все это казалось еще важным, – о том, что надо починить часы, они не заводятся… И вот почему я не знаю точно, когда настал решающий час. Мы спустились в подвал отеля. Ты помнишь, Дарио, все мы, пришедшие в эту ночь в отель «Гавана Либре», знали, что победить нас нельзя и нельзя заставить отступить, потому что мы готовы на все. И мы чистили свое оружие, свои маузеры…

Мы все готовы были умереть тогда, в октябре. Те, что глядели на небо, с минуты на минуту ожидая взрыва, несущего гибель нам, двадцатилетним. Те, что без устали плавали на маленьких храбрых суденышках вдоль родных берегов, готовые отразить нападение пятого, шестого или седьмого американских флотов. Те, что целовали крылья «мигов» перед тем, как уйти в последний смертельный полет. Те, что патрулировали улицу Муралья и видели, как соседка из второй квартиры подъехала на какой-то подозрительной машине (оказалось, впрочем, что машина принадлежит ее новому другу, она же приехала домой переодеться, так как тоже была бойцом народной милиции и спешила выполнить свой долг). Те, что пришли на велорио отца Флоренсио, а потом кинулись в бой, готовые на смерть, если так суждено. Те, что в два часа утра сидели в парке Леонсио Видаль де Санта-Клара против отеля и вспоминали начало: как Че взял город в 1958 году. И мы поняли, что настало время сделать этот шаг – занять место в рядах коммунистов, связать свою судьбу с далеким добрым другом, который всегда был нашим могучим союзником и давал убежище нашим друзьям, врачам и адвокатам, спасавшимся от чудовищной частнособственнической системы. Мы знали: надо решиться на этот шаг, ибо речь идет о том,' будет ли существовать вот этот парк, этот город, эта страна и мы сами, готовые отдать за них свою жизнь. В эту ночь мы поняли – можно умереть как герой или как жертва, но нельзя идти на смерть, не сделав выбора.

Мы все могли тогда умереть, Дарио. Те, что сочиняли стихи и писали последние картины в своих кабинетах и мастерских. Огонь и ветер войны разметали бы все, что от нас осталось – белые исписанные страницы и бренные холсты. Те, что слушали казавшееся нереальным пение петуха в тихом, дремлющем городе, ожидая смертоносного воя над этими родными, милыми улицами, что проложили испанцы четыре века назад, над парками Ведадо рядом с автомобильным туннелем, что проходит под Альмендарес, над фонтаном на площади перед Дворцом спорта, над нашим любимым кино «Тропикана», над Парком аттракционов в Мирамаре, над пляжем Санта-Мария. И тогда – конец всему. Прогулкам по городу в вагончиках ИНИТ[33], воскресным визитам к родителям, дружным семейным обедам с пивом и песнями, конец нашим надеждам, желаниям и мечтам, твоей маленькой жизни, которая так или иначе, раньше или позже все равно кончается гробом и ямой на кладбище. Остаются только дети, новое поколение, а его сменяет следующее, а за ним еще одно, и так вечно идут друг за другом внуки, правнуки Пересов, Хуанов и Фернандесов, и любят эти улицы, проложенные испанцами четыре века назад, и любят сборища и праздники, христианские и языческие, и гулянья, и карнавалы, и развлечения – все, что скрашивает существование, облегчает ношу, ответственность за то, что живешь, каждый в свое время, в своей истории, и делаешь то, что надо в каждый данный момент, и загораешься великими и малыми мечтами, пустыми, тщетными, преходящими: изменить этот мир, переделать установленный порядок, взорвать общество, где ты бьешься в тоске, в вечном стремлении усовершенствовать эту ни на что не похожую конструкцию, которая зовется «человек»… Странные двуногие существа – мыслители, эгоисты, гордецы, ловкачи, льстецы, искренние, честные, добрые, божьи дети, а иногда – сами боги! Никому еще не было дано описать это оригинальное животное, ибо оно не существует, а постоянно делает, создает, творит, формирует себя в любви, в борьбе и преступлениях против себя самого, в наказаниях, заслуженных и незаслуженных, в жизни и смерти, в неустанной погоне за своей мечтой – непостижимые существа, вечно стремящиеся вперед, ищущие света вне себя.

Ты слушал, как старая Тереза, крестясь, повторяла все те же ненужные молитвы, и притворялся спящим и улетал мыслью в звездные пространства, откуда господь бог, по всей вероятности, наблюдал, как мы тут вертимся, воздавал справедливо каждому по грехам его и призывал простить янки – ведь наш островок беспомощен перед лицом могучего врага. Ты сидел за столом в Министерстве индустрии и силился вникнуть в непонятные расчеты; шел год планирования, ты знал, что в социалистической экономике все должно быть предусмотрено, сбалансировано, взаимоувязано, как тогда выражались. Реальное развитие производства и производственная практика зависят от этих простых, написанных в колонку цифр, которые означают распределение заданий и ресурсов. Как в кладовой. И вот в Махарабомбе должны израсходовать столько-то тонн туалетной бумаги, в Калимете конфискованная у грека Мариуса крошечная мастерская должна произвести столько-то десятков пар туфель, а в Сан-Мигель-де-лос-Баньос заведующий кафетерием обязан планировать посещаемость кафетерия рабочими, которые приходят туда посидеть после трудового дня, оплатив свои счета заранее. Но мы почувствовали в эти октябрьские ночи, как контроль ускользает из наших рук: люди ставили неслыханные рекорды производительности, несмотря на нехватку материалов; казалось, сама смерть подстегивала их, героизм стал повседневным явлением, каждый стремился оставить после себя что-то цельное, законченное – вещь или произведение искусства, которые уцелеют немыми свидетелями трагедии среди изуродованных обгорелых трупов, дымящихся развалин, превращенных в пепел кварталов, среди изъязвленных лиц, в тучах радиоактивной пыли, во всем нескончаемом ужасе второго Нагасаки, который может стать судьбой любого из городов нашей Кубы каждую минуту. Это может случиться, когда ты сидишь за обедом, окруженный домашними, после шестичасового патрулирования и смотришь в окно на дрожащие влажные листья деревьев, сквозь которые улыбается свет твоего последнего дня. Или когда, обливаясь потом, ты выбрасываешь лопатой последнюю горсть земли, ты роешь бесконечную траншею на базе Шанахуато и видишь, как на лопате золотится последний солнечный луч; а, может быть, когда, позабыв все земное, ты возносишь хвалы господу богу за то, что он даровал тебе счастье служить ему пред алтарем, облачившись в праздничные, светлые ризы; ты поднимаешь глаза вверх и в последний раз видишь в высоких витражах нашей церкви святого Ангела бледно-голубой плащ Магдалины, зеленоватые отблески на теле распятого Христа и нимб тернового венца, от которого исходит мягкий, всепрощающий свет. А может быть, тогда, когда ты вытягиваешь со дна каменного колодца ведро, полное плещущейся воды, капли скользят, как бусины, скрипит натянутая веревка, ведро покачивается и все кругом искрится в плавном движении. И именно в эту минуту (пли в какую-то другую) померкнет свет, потускнеет, исчезнет и мы уйдем навсегда во тьму; мы, привыкшие к сиянию тропического солнца, влюбленные в тихое мерцание звезд; мы, строящие свои города так, чтобы улицы и площади всегда были залиты светом; мы, любящие яркие отблески на мраморных столиках, камешки, искрящиеся в галстуках и в женских волосах, солнечное поблескивание колокольчика на шее коровы, ярко начищенные ботинки, сверкающие маникюром пальчики милой, серебряные портсигары, выгнутые ветровые стекла, блестящие антенны – все, все, пронизанное знойным светом тропиков, яркость и блеск цветов и камней, пламенное кипение жизни в воздухе, на море и на земле; мы верим, что мир вокруг нас полон света: тела, одушевленные и неодушевленные, земные и небесные, искрятся своим или отраженным светом, естественным или искусственным; для нас нет на земле ни мертвых точек, ни непостижимых сумерек, ни вечной тьмы; мы умеем видеть сияющую красоту жизни в самых случайных ее поворотах. И ты подумай только, Дарио, – ведь это же бессмыслица! – все мы могли умереть тогда, в октябре.

Ну, хорош у нас сосед,

                                  ей же ей!

Он на сахар больно падок.

                                       Как же так?

Сахар взял, а денег нет,

                                   ей же ей!

Может, сахар наш не сладок?

                                           Как же так?

Вмиг вокруг пальца обведет,

                                           ей же ей!

Добрый янки, лучший друг.

                                         Как же так?

Вдруг и вовсе сахар не берет,

                                            ей же ей!

Может, янки-то не друг тебе, а враг?

                                                       Как же так?


Лоренсо Иерресуело, Горящий тростник. Написано во времена республики


Дарио закуривает, Папаша, прищурившись, разглядывает свои костяшки. Ветер загасил сигарету, Дарио снова закуривает, наклоняется низко, чуть не пряча голову под стол. Глубоко затягивается, вдыхая ароматный дым, и застывает на миг со спичкой в руке, разглядывая босые грязные ноги Папаши. Старик шевелит пальцами ног – размышляет. Папаша никогда как следует не умывается. Ополоснет лицо и руки под краном, и все тут. За это Мавр прозвал его Чистюлей. Чистюля, как говорит Мавр, – это такой тип, который только вид делает, будто умывается. Есть такие чистюли – протрет утром глаза пальцем и хватит с него. Некоторые моют руки до локтя и выше, шею и под мышками только в нерабочие дни. Зимой чистюли и вовсе быстро справляются: открыл кран, намочил полотенце, протер уши – и вся недолга. А ноги посыпают тальком «Микосилен». Вот и Папаша так делает, а потом сует свои ноги с черными пальцами, поросшими седым волосом, в деревянные сандалии.

Дарио и сам немного отвык здесь от мытья. Вернешься с работы, сойдешь с грузовика и чувствуешь – надо бы вымыться. Но такой ты весь разбитый да голодный… вдобавок вспомнишь, что придется в очереди стоять за ведром, потом греть воду на плите, нести ведро в кабину, завешенную мешковиной, что соорудили возле уборной, поливать себе спину из консервной банки и мылиться, а рядом маются трое или четверо, распевают во все горло, стучат зубами от холода и кричат тебе, чтоб не поскользнулся. «Цепляйся вот тут!» и «Ну-ка, посмотрим, хватит нам одного ведра?» (это то самое ведро, в котором Арсенио варит обед), а потом выходить босиком и осторожно ступать по камням, чтобы не запачкать снова ноги… Как подумаешь обо всем этом, бросишь под гамак мачете, перчатки, флягу, плетеную шляпу и… сделаешься чистюлей, как Папаша.

На сафре Дарио научился курить. Здесь курили сигары по десять сентаво из тамариндских табачных листьев. Конечно, Дарио курит не так, как, например, Тра́пага, который никогда не выпускает сигары изо рта, все равно горит она или нет. И не так как Баракоа – этот постоянно жует табак, ворочает во рту, словно резинку, его и дразнят «жуй, жевало, плюй, плевало». Дарио закуривает, только когда выполнит дневное задание, и доволен собой, доволен, что не сдрейфил, не сбежал; время идет, а он все рубит и рубит тростник и будет рубить до самого конца сафры. Словно древний индеец с трубкой в руке, Дарио вдыхает великолепные благоухания, источаемые принцессой Табакиной, влюбленной в плебея Кахио. Он закуривает свою сигару и чувствует себя по меньшей мере Родриго де Хересом, человеком, впервые открывшим табак – растение, листья которого горят, испуская клубы ароматного дыма. Дарио поднимает голову и выпускает изо рта плотное облачко – ничуть не хуже настоящей гаванской, из тех, что курил сэр Уинстон Черчилль. Дым вьется над головами сидящих, застилает лица, и они тонут… тонут в дымке истории, потому что на табачных и кофейных плантациях, на полях сахарного тростника, среди пальм и фруктовых садов люди творят историю. «История свершается в огне борьбы, в огне и дыму»… – думает Дарио. Сигара горит и дымится…

Курение всегда считалось удовольствием. Конечно, Дарио вовсе не прочь был бы посидеть сейчас в шезлонге против Сариты Монтиель и, выпуская изо рта клубы дыма, ощущать во рту приятный вкус сигары. Может быть, на то и дана человеку жизнь, чтоб петь веселые песенки, танцевать да глазеть на быков в загоне. Это много приятней, чем сидеть на ящике из-под трески да любоваться на ноги Папаши, встречаться взглядом с его большими сверкающими глазами и без конца думать о легонькой, гладкой костяшке девять-девять, об этой окаянной девять-девять, которая, кажется, весит тонны, камнем навалилась на Дарио и никуда ему от нее не деться. Но сигара утешает, успокаивает. И Дарио чувствует себя молодцом, ведь он сам не ожидал, что сможет работать на рубке тростника так хорошо, а это очень важно – ты выдержал испытание, ты заслужил спокойный отдых, и, в сущности, какое значение имеет проклятая костяшка, мы всего лишь проводим время в невинной игре, изобретенной священниками много веков назад; доминус означает «господь наш», и домино – тихая, угодная богу игра. А бедняга Цветной вовсе не колдун, никого он не может сглазить, просто стоит позади да мается в ожидании очереди сесть на ящик.

Дарио стряхивает серый пепел и думает: чувствуют ли другие то же, что он? Знакомо им это состояние глубокого удовлетворения после тяжкого труда? Нет, Папаша, Цветной, Фигаро, Мавр, кажется, ничуть не взволнованы. Для них все гораздо проще – курят, играют, разговаривают, словно сидят у себя дома, в родном городке, а рядом бегают по двору дети да громко перекликаются женщины. Они спокойны, довольны и просто отдыхают. Меньше всего думают они о том, что приносят жертву. Подвиг не тяготит их. А ведь суть не только в том, что трудно целый день напролет размахивать мачете. Нет, трудно смириться, пойти вот так, по своей воле, на малое дело, на грубую работу, лишь бы быть полезным. И не ожидать другой награды, кроме этого чувства глубокого покоя, наполняющего сейчас душу Дарио.

– Ну а как вы думаете, он сдрейфит? – спрашивает Папаша.

– Кто, Фигаро? – весело откликается Цветной.

– Я-то? Да ни за что на свете, меня отсюда не выгонишь, черт побери! Разве что поджечь хвост, как моллюску, чтоб из ракушки вылез…

– Да не о тебе речь, братишка, ты, я знаю, парень крепкий, настоящий. Я про счетоводика. По-моему, он уже сдался и лапки кверху. Я как увижу такого… длинноногий, хлипкий… Все твердит, что он счетовод, да носится со своими хворями. Сдрейфил он! Это говорю я, Папаша, а я не раз видал, как люди с катушек сходят.

На языке Папаши «сходить с катушек» означает одновременно трусить и тосковать по дому. Человек разлучается с семьей, с женой, с детьми и вот начинает грустить по паралоновому матрасу, ему хочется лечь на брачное ложе, на широкую кровать, купленную в гарнитуре вместе с туалетным столиком и шкафом с раздвижными дверцами, а перед сном закурить сигару и сбрасывать пепел в пепельницу, подаренную на память сослуживцами к Новому году. Между тем человек понимает, что завтра утром кофе в постель не подадут, напротив того – явится Арсенио со своим свистком и будет трясти гамак и кричать: «Вставай! Вставай!» Такое тянется уже много дней, впереди еще много месяцев, вдали от Гаваны, от дома, от всего родного, привычного… Вот тут-то кое-кто сходит с катушек и начинает отыскивать приличный предлог, чтобы удрать, смыться. В то же время признаться, что ты скис, не хочется, стыдно, ведь другие-то держатся и останутся на сафре до конца, даже если грянут на них все громы небесные, вот человек и пытается кое-как сохранять достоинство: вдруг, например, выясняется, что у него ребенок заболел или самому нужна срочная операция, а то еще – мама скончалась, папа, тетя, мало ли кто, у всякого может в один прекрасный день умереть тетя либо дядя. Это – страшная болезнь, когда человек сходит с катушек. С ней трудней справиться, чем с самой что ни на есть тяжелой работой на плантациях. Начинается такая болезнь исподволь, развивается постепенно, человек становится вялым, слабым, подозрительным, часто раздражается. Потом ему приходит в голову, что хватит, дескать, он уже достаточно потрудился, вот некоторые сидят спокойненько у себя дома и палец о палец не ударят, а мы здесь гнем спину да лапу сосем; вдобавок жена одна осталась и, уж конечно, найдет себе какого-нибудь типа, воспользуется случаем, как говорится – с глаз долой, из сердца вон; остались в городе и такие, что воображают себя незаменимыми, а сами нажимают на все кнопки, чтоб их не мобилизовали; сидят там, прохлаждаются да рассуждают об этике, эстетике и кибернетике, о борзых да спаниелях или о том, сколько ангелов умещается на кончике иголки. И не замечает человек, что сам-то он чересчур уж себя жалеет, преувеличивает трудности, раскис – словом, сошел с катушек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю