Текст книги "Сцены из жизни Максима Грека"
Автор книги: Мицос Александропулос
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
ПОСЛЕДНЯЯ БИТВА
Склонившись над столом, монах пояснял иконописцу композицию будущей иконы. Сюжет был известным, но русскому мастеру не довелось видеть иконы с этой сценой из жития Иисуса, и он затруднялся рисовать без образца.
– Здесь, – указывал Максим, – изобрази поле. Плодоносное, со зрелыми колосьями, из края в край. Пусть простирается оно, точно золотое благословенное море. Ближние колосья выпиши отчетливо – точь-в-точь такими, какими мы видим их перед жатвой. И постарайся, Анастасий, чтобы краски были посветлей, приложи к этому все свое искусство. Добавь золота и немного киновари, чтобы чуть-чуть зарумянились. Чтобы казалось, будто над изображением твоим витают запахи сухой травы… А вот тут изобрази фигуру господа…
На столе лежала бумага. Опытная рука старого иконописца, который уже отошел от дел и жил у Троицы на покое, наносила на лист то, о чем говорил Максим. Работа продвигалась быстро. Старец рисовал одним лишь углем, но пользовался им искусно: где тонкие паутинки штрихов, где сильные, четкие линии – и рисунок выходил, словно живой. Сначала, как и говорил философ, простерлось поле с колосьями, потом посередине поля выросла фигура Иисуса, справа и слева от него возникли рассеянные по полю другие фигуры. В глубине, в отдалении, показался город. Был он так далеко, что едва виднелись высокие каменные стены с башнями, за стенами – дома, церкви, кресты. Посреди крепостной стены выделялась арка ворот. Возле нее мастер изображал теперь другую группу людей.
Как раз в эту минуту, когда на бумаге начали проступать их далекие силуэты, дверь кельи распахнулась настежь. Побелевший от волнения, вбежал писец Григорий.
– Старче! – произнес он еле слышно, прерывающимся голосом, точно вместе с этим словом отлетала его душа. – Старче! Идет! – И растерянно огляделся по сторонам, словно ошеломленная птица.
Максим сделал ему знак рукой – пусть уйдет, исчезнет немедленно. Пусть забьется к себе в келью и не показывается оттуда. Обернувшись снова к столу, он заметил, как задрожала рука старого иконописца, как запрыгал в его пальцах уголек.
– Анастасий, не теряй душевного покоя, – попробовал воодушевить его Максим, – не оставляй своего дела.
Но и сам он тоже был взволнован. И, делая вид, будто следит за работой Анастасия, чувствовал, как неистово бьется его сердце.
Так, за стуком своего сердца, услышал он вскоре шаги свиты, пересекшей двор. Они были уже близко. Зрение Максима стало совсем слабым, и сквозь слезы, непрестанно сочившиеся из-под больных век, он смутно различил заполнявшие дверной проем фигуры людей. В келье потемнело. Впереди всех, высокий, гибкий, стоял царь Иван.
Оба монаха взмахнули крыльями, пали ниц. Голос Максима, чуть дрожащий, донесся словно издалека:
– Благодарю всемогущего господа, что удостоил меня узреть тебя своими глазами, прежде чем сомкнутся они навеки. Пусть сопутствует тебе мое благословение, великий православный царь, ежели угодно будет тебе принять благословение от меня, убогого…
Царь, стройный, как кипарис, смотрел на монаха с вниманием. Под его пронизывающим взглядом Максим почувствовал смятение. Однако как раз позади царя висела икона Вседержителя. Его лик, покойный и строгий, весь понимание и человеколюбие, а где следует – и непреклонность, вернул старцу душевное равновесие. Тревога Максима как бы утонула и растворилась в больших недремлющих и невозмутимых глазах Христа. Монах ощутил, как на душе у него прояснилось, разум снова был чистым и бодрым.
– Поэтому ты и видишь меня здесь, старче, – услышал он ответ царя. – Потому что хочу я получить твое благословение. И я, и царица, и царевич…
Максим перекрестился.
– Дважды благодарил я за тебя господа. Тогда, когда взял ты Казань, и тогда, когда встал после тяжкой болезни. Теперь благодарю его в третий раз.
Сверкающий взгляд царя был прикован к темному, иссушенному лицу монаха. Другим представлял его Иван. Правда, ему говорили, что теперь это тщедушный и слабый старичок, однако все, что читал царь из сочинений Максима, и все, что слышал о нем, рождало иные представления, и теперь ему словно не верилось, что этот старец, который того и гляди упадет при первом же дуновении ветра, и есть Максим Грек. «А не такими ли, как и он, были святые, которым мы сейчас поклоняемся?» – подумал Иван, а при последних словах Максима вдруг испытал соблазн склониться к его уху и крикнуть: «А что, старче, когда я родился, тебе не захотелось поблагодарить господа?»
– Узнал я, государь, – сказал Максим, – что задумал ты большое путешествие. Верно ли говорят?
– Верно, – ответил Иван. – Еду на Белоозеро поклониться святому Кириллу, я дал ему обет. Едут со мной царица Анастасия и царевич Димитрий.[204]204
Царица Анастасия – первая жена Ивана Грозного из рода Захарьиных-Юрьевых, впоследствии называвшихся Романовыми. Венчалась в 1547-м, умерла в 1560 г., ее сын царевич Димитрий действительно умер по возвращении из паломничества.
[Закрыть] Благослови нас в добрый путь.
Максим покачал головой.
– Царицу Анастасию я видел утром. И царевича благословил. Однако когда занемог ты и лежал в тяжелом недуге, я молился за тебя всем святым. Молился даже чудотворной иконе Богородицы, что в Ватопеде. Однако не пошел я для этого в Ватопед, отсюда помолился, из этой кельи. И богородица меня услыхала…
Царь был удивлен. Насторожили его не столько слова монаха, сколько его голос. Проницательный ум Ивана уловил, что сказано это неспроста и, чтобы докопаться до истинного смысла, следует размотать клубок слов, поискать под их внешними покровами.
– Разве не благо исполнить обет? – спросил Иван.
– Нет, не благо, – без колебания ответил монах.
Недоумение Ивана возросло еще более.
– Не благо поклониться святому Кириллу в его же обители?
– Царь Иван! Когда надлежит тебе сделать великое благо, а ты делаешь не его, а другое, меньшее, почитай, что делаешь не добро, а зло.
Тон его был спокоен и кроток. Однако от Ивана не ускользнуло, как под густыми бровями, под воспаленными веками монаха сверкнул его взгляд.
– Как ты сказал? – переспросил царь.
Максим повторил и добавил:
– Почитай, государь, что ты должен пять, а дал одно, и долг за тобой остается!
– И чего же я недодал, каково же то благо, коего я не свершаю?
– Молитвы на словах бесчисленны, однако превыше их всех, царь Иван, молитвы рук наших, наши дела. Господь сказал: не зовите меня «Господи, господи!», а делайте то, что я вам говорю. А ты вместо дела идешь говорить слова, это и есть зло, кое ты свершаешь…
Иван молчал. Он не размышлял, нет, он чувствовал, как в нем закипает гнев, вызванный словами монаха.
– И вот почему я это тебе говорю, – продолжал Максим. – И господь, и святой Кирилл хотят от тебя теперь, чтобы ты первый подал пример добрых дел; не продолжай того, что делали до тебя другие, оборви старый обычай, положи начало новому. Потому что ежели и ты будешь делать то же, что и другие, не жди никаких перемен. Поступи иначе, и тогда все твое царство начнет жить иначе.
– И как ты советуешь мне поступить? – спросил Иван.
– Начни с малого. Не езди на Белоозеро, что тебе там делать? Дом, царь Иван, не строят с крыши. Закладывается он снизу, с устоев, и оттуда растет вверх. Мы начинаем с ближнего и достигаем, те, кто того удостаивается, небес. Таков порядок, а не наоборот. И ты теперь возвратись в Москву и – чем молиться на словах – помолись делами. – Монах шагнул вперед и приблизился к царю. – Святой Кирилл не обитает там, куда ты направляешься. Чтобы он услыхал тебя, не нужно ехать в монастырь. Господь и святые повсюду, все видят, все слышат. Словами они пресыщены, хотели бы увидеть дела. И вот что я тебе советую сделать: взял ты Казань от неверных, и во время осады много там пало храбрых воинов христианских. Оставили они вдовиц, сирот, матерей обесчадевших, кои пребывают теперь в слезах и скорби. О них подумай, а не о монастырях. Возвратись в Москву, поразмысли, как тебе лучше пожаловать их и устроить, утешить в беде.
Монах приложил руку к сердцу и с мольбой, преобразившей его лицо, произнес:
– Сделай, как говорю, а я буду молиться за тебя день и ночь, до самой смерти и после смерти. Окажи страждущим свою милость, лучшей молитвы быть не может!
Последние слова произвели на царя сильное впечатление, Максим видел это по его глазам. Поэтому он заговорил снова и под конец, обратившись к иконе Вседержителя, воскликнул:
– И не сомневайся, государь, господь услышит такую молитву и прославит имя твое во веки веков!
Не знал Максим, что в мыслях Ивана господствовала теперь неукротимая воля – чтобы его слово венчало каждую речь, слово царя, никого другого. Как раз в тот год, после тяжелой болезни, когда увидел он, что даже самые близкие люди готовы его предать, в темных глубинах души молодого царя укоренилась решимость избавиться раз и навсегда от каких бы то ни было советников и править самому.
– Старче, – ответил он Максиму, – можно сделать и то, что ты говоришь, и то, что задумал я. Одно другому не мешает!
Монах протянул руку, словно хотел подхватить с уст царя неосторожное слово.
– Мешает! – воскликнул он страстно. – Мешает, царь, очень мешает, молю тебя, выслушай, что я скажу: важно не только то, что облегчишь ты страдания вдовиц, и нищих, и других обездоленных. Еще важнее пример! То, что говорю тебе сейчас, не моим убогим умом придумано, прислушайся хорошенько. Положи начало, научи людей оставить слова и ценить дела. Кому сделать это, как не тебе, царю! Этого хочет господь, этого, не иного. И подходящий миг теперь настал. Царство твое укрепилось – могучее, непобедимое, и пришло время – в твое царствование, – чтобы христианская вера стала верою деяний. Ежели не случится этого в русском царстве, то, поверь мне, не случится уже нигде. И ежели не свершишь этого ты, то никто другой уже не свершит. И пропадем мы опять на многие века… И большая это будет беда, государь!
О тайной решимости царя Максим не догадывался. Но он знал, что для него самого это последняя битва. Велика была его вера, что сможет он убедить царя и тогда разом обретет смысл все, что сделал и пережил он в своей жизни. Если же не убедит, то все пойдет прахом.
– Царь Иван, – заговорил он снова, вкладывая в слова всю свою душу, – послушай, что еще я тебе скажу: вспомни наших греческих царей, ведь они пропали только лишь из-за того, что отделили слово от дела. И примеру их последовали другие, и погрязли мы в своих грехах. Господь не спросит у тебя, что сказал ты, спросит, что сделал – даже ежели не христианин ты вовсе и никогда не целовал икону, не это важно. Вспомни царя Кира.[205]205
Вспомни царя Кира… – речь идет о Кире II Старшем (559–530 гг. до н. э.), основателе древнеперсидского царства. Его огромная монархия простиралась почти до Индии. Для последующих поколений Кир был образцом царя и человека.
[Закрыть] Не христианин он был, а нечестивый язычник, однако вознес его господь, удостоил великих деяний, потому что добродетельны были его поступки и воля его исполнена справедливости и милости… Взгляни сюда, государь!
Легким и быстрым движением, одухотворенным, сияющим взглядом пригласил монах царя подойти к столу и взглянуть на бумагу с рисунком.
– Что это? – спросил надменно Иван.
И монах все с тем же воодушевлением принялся объяснять:
– Не сегодня завтра я умру. И заказал я из убогих моих средств икону, кою посвящу Святой Троице. Будет это мое духовное завещание, благословение мое и проклятие!
Иван молча смотрел на рисунок.
– Красок еще нет, государь, и рисунок различается слабо, – поклонившись, пролепетал иконописец Анастасий, робко, боязливо, словно прося прощения.
– Вижу, – сказал Иван, и в самом деле умный взгляд его без труда различил изображаемое. – Здесь зрелое поле, здесь господь с апостолами, здесь крепость и город. О чем говорит это изображение?
– Это господь, проходящий засеянными полями, – объясняет Максим. – Иисус беседует с учениками своими, а те дорогою срывают колосья, потому что томит их голод. Вот здесь, у крепостных ворот, стоят фарисеи и лукаво глядят на апостолов, потому что день этот – суббота. И говорят фарисеи господу с насмешкой: «Сегодня суббота, а ты посмотри, что делают твои ученики, чего не должно делать!» И ответил им Иисус: «Неужели вы не читали никогда, что сделал царь Давид в субботу, когда вошел с голодными воинами своими в дом божий при первосвященнике Авиафаре? Ел он хлебы предложения, коих не должно было есть никому, кроме священников, и дал есть своим воинам. И сказал: суббота для человека, а не человек для субботы. Посему сын человеческий есть господин и субботы…»
Всю теплоту души вложил монах в свои слова. Так, пожалуй, сказал бы Давид или даже сам Иисус Христос. И вместе со словами словно истощилась душа старца – нечего ему было больше сказать и ныне и присно, и во веки веков. Он умолк и в ожидании вперил свой взор в лицо Ивана.
Увы, он не знал тайных мыслей могучего самодержца. Однако опытный глаз его уловил, что ни слова его, ни изображение с примером Иисуса не принесли желанного результата. На лице Ивана не отразилось никакого движения: словно ничего он не слышал, ничего не видел.
– Царь Иван, – произнес тогда Максим тихим и глубоким голосом, – заклинаю тебя: не езди на Белоозеро! Этот поступок твой предрешит многое. Ежели прислушаешься к моим словам, совершишь великое благо, ты даже вообразить не можешь, какое великое. И велика будет тебе награда, велика твоя слава. Подумай сам: люди в твоем царстве бедны, живут в горести и боли, мыслят убого. Крестьянин невежествен, точно малое неученое дитя. Возьми его за руку, направь, накорми, чтобы вырос он, научи грамоте. Чему научат его дальние паломничества и высокие колокольни? Кипарис тоже высоко устремляет свою верхушку – поглядишь, голова закружится, а что толку? Один только вид. Ни хлеба не даст тебе кипарис, ни сладкого инжира, ни винограда, ни яблока, чтоб усладил себя бедный человек… Царь Иван, склоняюсь пред тобой и целую стопы твои, не езди на поклонение!
А царь в эту минуту думал, что и в самом деле решение, которое он примет сейчас, будет весьма значительным: ежели сделает, как говорит ему старец, стало быть, воля его еще не закалилась, не созрела, и долго еще не избавиться ему от советников, что правят пока государством. Однако ежели найдет он в себе силы сказать «нет» этому старцу, которого все почитают мудрым и святым, значит, воля его окрепла, стала неприступной твердыней, и пора ему править самому как подлинному царю и самодержцу.
– А ежели я, старче, продолжу свой путь, как задумал сначала? – спросил он монаха.
Черный взгляд старца сверкнул сурово, почти жестоко.
– А… – протянул он со страхом, словно увидел перед собой испугавшие его картины. – Случится тогда великое горе! Ежели не послушаешь меня, царь Иван, великое зло причинишь всему православию. И сам испытаешь великую боль. Большая беда постигнет тебя!.. И поверь, в самом скором времени!
– О какой беде толкуешь? – с гневом спросил Иван.
– Говорю я тебе то же, – непреклонно ответил монах, – что сказал пророк Ахия жене Иеровоама:[206]206
…что сказал пророк Ахия жене Иеровоама… – см. Третья Книга Царств, XIV, 1—14.
[Закрыть] там, куда ты направляешься, умрет дитя! Потеряешь ты там царевича!
Лицо Ивана пожелтело. Слова монаха напугали его, однако сильнее страха чувствовал он в себе прилив ярости.
– Ты грозишь мне? – вскричал царь. – Как смеешь ты, смертный, говорить то, что ведомо одному господу?
«Поедет», – мелькнула в голове у Максима страшная мысль, и он почувствовал, как силы покидают его. Собравшись духом, он все же ответил:
– Не гневайся, государь, сдержи себя! Среди всех планет самое яркое – солнце, среди людей – царь. Дело твое – светить, а не затенять. Ежели гнев черной тучей войдет в душу твою, то затмит в ней все. Яви же себя подлинным великодушным государем, не дай гневу подавить добродетель!
– Монах, – стиснув зубы и сузив глаза, проговорил Иван, – великую страсть скрываешь ты в своей душе. Не из любви ты это говоришь, а из обиды за то, что перенес. Накликаешь на нас кару!
Монах обеими руками схватился за сердце, словно оно вырывалось у него из груди.
– Нет, господь тому свидетель! О какой страсти, о какой обиде ты говоришь? К чему это? Здесь, в русском царстве, претерпел я муку, здесь прожил сорок лет, слеза моя замешана в вашей земле… Даже полубог Прометей, царь Иван, когда боги наконец освободили его, ни на минуту не снял с руки своей железное запястье с камнем от скалы, где принял он пытку. Там заключалась слеза его и стон его. И Кавказ полюбил он, божественный Прометей, как вторую свою родину – так уж устроены мы, люди.
Слова его, павшие, словно капли росы, тотчас испарились, не задев раскаленных мыслей Ивана. Похоже, царь даже не услыхал их.
– Монах, – произнес он с дрожью, – ты знаешь многое, и речь твоя обильна, однако сейчас хочу я услыхать от тебя только одно: возьми назад все, что сказал о царевиче!
В глазах его Максим увидел страх перед пророчеством. В этом страхе царя слабо мерцала единственная надежда старца на успех.
– Помоги мне, господи! – совершил Максим крестное знамение и, приблизившись к Ивану, заглянул ему прямо в глаза. – Царь Иван! Ежели не послушаешь моих слов, то потеряешь царевича!
Вне себя от гнева Иван взревел, топнул ногой и бросился к двери.
Вечером в келью к монаху пришли Алексей Адашев и духовник царя протоиерей Андрей с князем Мстиславским и молодым князем Курбским.
– Старче, – сказал Адашев, – царь очень удручен твоими словами. Однако решение его ехать на Белоозеро нерушимо. И ты не держи на него зла за то, что не послушал он тебя, благослови его в добрый путь.
Максим, разбитый и сокрушенный, старый воин, потерпевший поражение в последней битве, лежал в постели без сил.
– Скажите царю Ивану, что большое зло причинит он своему царству и всему православию. И своего благословения я ему не даю.
– Старче, – взмолился протоиерей, – возьми назад то, что сказал о царевиче. Большой это грех.
– Одумайся, – строго обратился к нему Максим, – слова мои не имеют никакого значения. Ты – священник и обязан это знать… Я не чародей и не пророк. Поди лучше к царю, убеди его переменить решение. Пусть оставит обеты и пожалует бедствующих своих подданных. Тогда будет он здоров и многолетен с женою и чадом.
– Чем же виновато дитя? – воскликнул священник. – Почему ты к нему так несправедлив?
Максим взглянул на него, печально покачал головой:
– Бедный поп, что у тебя на уме? Разве я пророк, или маг, или святой? Видел я младенца сегодня утром, когда принесла его сюда царица Анастасия. Слаб здоровьем царевич, не вынести ему тяжкого пути…
Священник несколько успокоился.
– Ты, Максим, не лекарь, ты – божий человек. Благослови дитя, а до остального тебе дела нет.
– Младенца я благословил, – ответил старец. – Дай бог, чтобы с ним ничего не случилось в этом безрассудном путешествии.[207]207
Царевич Димитрий, первенец Ивана Грозного, которому еще не сравнялось и года, не выдержал лишений дороги и скончался в пути.
[Закрыть]
Посланцы царя вздохнули с облегчением.
– Теперь мы покойны. Добрый час тебе, старче…
…И ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА
Старую мечту сгрыз жучок – монах даже вспоминать о ней не хотел. Столько всего сказал он и написал митрополитам, патриархам, игуменам, боярам, князьям, обоим царям и многим другим людям, что надоело ему просить. Словно изнуренный путник, проделавший огромный путь, словно старый конь, обессилевший на бесконечных подъемах и спусках, он чувствовал, что исчерпал себя до конца и старания его были тщетны. Примерно с той поры, как года два с лишним назад состоялась у него встреча с царем Иваном, Максим перестал думать о своей мечте.
Осуществить ее не было возможности, даже если бы его отпустили. Устал он страшно, состарился. В сердце умолкли и вера и ожидание. Умолкло страстное желание вновь увидеть родные места, и он уже не горевал, что умрет на чужбине. Похоже, что не волновала его и смена времен года – дожди и солнцепек, цветущие поля, посев, жатва. Не волновали беседы с другими монахами, даже когда речь заходила о Святой Горе: ничто уже не пробуждало былых чаяний и тоски.
…Теперь вокруг него толпились молодые люди, деятельные, любознательные. Часто приезжал из Москвы князь Курбский, навещали и другие юноши из благородных семей, жаждавшие познания и пищи духовной. Прибывали мастера, которым царь Иван велел изучить искусство книгопечатания. Они собирались в его келье, сбивались вокруг него, точно голодные неоперившиеся птенцы. С ними проводил Максим отрадные, блаженные часы, старался научить чему мог. Проповеди он уже не читал и наставлял крайне редко. Молодые люди искали знаний. Прежние московские его ученики, сорок лет тому назад, устремлялись к другому – интересовались Писанием, тайным смыслом притч, нравственным содержанием священной истории. Эти же больше заботились о том, чтобы обогатить себя полезными сведениями. Нельзя сказать, что Писанием они пренебрегали, нет. Но в первую очередь нужны им были науки. О многом расспрашивали они старца. О новых краях, открытых испанскими, португальскими и генуэзскими моряками, об Африке, Индии, Америке, Молуккских островах. Сами добывали книги с описаниями новых земель, изданные на латыни или же по-немецки. Стремились изучить чужеземные языки. И странное дело: с такою же охотой и монах передавал им все, что имел. Беседуя с ними, он испытывал радость и покой. На душе становилось легче, словно оставил он тщетное дело, которое вдобавок крайне утомило его, и принимался за другое, более легкое и более полезное. Так он старался посвятить иеродиакона Ивана[208]208
Иеродиакон Иван – имеется в виду первопечатник Иван Федоров (ок. 1510–1583 гг.). Был дьяконом церкви Николы Гостунского в Московском Кремле. С 1563 по 1564 гг. печатал первую русскую книгу «Апостол».
[Закрыть] в тайны движущихся железных букв, насколько он помнил их по Венеции и Флоренции. Раскрывал смысл чужеземных писаний или же рассказывал то, что помнил об отважном португальце Васко, который добрался до Индии, до города Каликута,[209]209
Каликут – современная Калькутта.
[Закрыть] обогнув на своем корабле Африку, о его соотечественнике Бартоломео,[210]210
Бартоломео – флорентийский купец. Двадцать четыре года странствовал по восточным странам (1420–1444) и по возвращении представил в Венеции отчет папе Евгению IV.
[Закрыть] других мореходах и разведчиках суши, таких, как братья Николо и Маттео Поло; первых венецианцах, что триста лет тому назад достигли далекого Китая, куда перенес столицу бескрайнего монгольского царства великий хан Хубилай,[211]211
Хан Хубилай (1215–1294) – внук Чингисхана, покоривший Китай.
[Закрыть] внук грозного Чингисхана…
Как живо просыпались в памяти эти давние сведения, позабытые подробности, услышанные или извлеченные из книг еще в раннем детстве, в родном городе Арте! Теперь эти воспоминания доставляли Максиму несказанное удовольствие. Пускаясь в долгие рассказы о неизвестных краях, он чувствовал себя точно отрок, увлекшийся любимой игрой. Как удивительно оживали картины былого! Как поразительно теперь, в глубокой старости, работала память! Перелетала, словно бабочка, с цветка на цветок, с одной звезды на другую. Выбирала милые сердцу мгновения жизни, сладкие, солнечные часы. А то, что было меж ними – меж цветами, звездами, зорями? Все это, лишенное аромата, света, прелести, Максим не вспоминал совсем, оставлял вне поля своего зрения – точь-в-точь как поэт, безразличный к бесцветным лицам.
Что же помнил теперь монах?
Много раз ощущал он, как трепещет в нем то молодое чувство, какое наполняло его во время путешествия весной 1518 года. Вновь перед ним сияло волшебное видение великого Кремля, озаренного лучами солнца и его надеждой. Великой надеждой православия. Максим прибывал тогда в Россию словно один из землепроходцев, мореходов, венецианцев, открывателей неизвестного. Он был исполнен ожидания, дерзаний, веры… Столько лет минуло с тех пор, столько веков. И вот на юных лицах новых учеников, жаждущих знаний и деяний, он много раз ловил отблеск тех волшебных минут своей легендарной весны.
С цветка на цветок, с одной звезды на другую… А то, что вытерпел он за эти годы? А те, кто причинил ему столько зла? Нет, о них он не вспоминал. В пропасть между двумя сияющими вершинами он даже не заглядывал – что ему там высматривать? Серые, безрадостные, случайные жизненные встречи… Немало любопытных людей проходило через монастырь, наведывались к нему в келью, задавали глупые вопросы: не держит ли Максим зла на своих врагов, простил их или еще проклинает? И старый епископ Топорков, живший теперь монахом здесь поблизости, в Песношском монастыре,[212]212
Песношский монастырь – Николо-Песношский, близ Дмитрова. Основан в 1361 г. старцем Мефодием, учеником Сергия Радонежского.
[Закрыть] тоже присылал к нему спросить об этом. И царь Иван, и митрополит, и игумен, и другие – все только это и хотели узнать… Странные люди! Горе ему, если бы все эти годы он и в самом деле был прикован к тому, к чему стремились приковать его враги. Горе ему, если бы не сумел он возвыситься, устремить свой взгляд к дальнему горизонту… «Обновляется, подобно орлу, юность твоя». Так поднимайся же в выси, как можно дальше, поднимайся, подобно орлу. Распластай крылья, узри оттуда восхитительный лик мира. Заключи в себе все, что способно к великой жизни. Взгляни, что различимо с большой высоты – большие горы, большие реки, большие равнины, большие надежды. Возьми же и воссоедини эти яркие точки земли в единой картине, с которой не расстанется твое зрение, – только так познаешь ты счастье. И будешь счастлив даже в горькие часы.
– Что, старче, помнишь ты лучше всего из своей тогдашней жизни в Москве? – спрашивали его молодые люди.
– Ученые беседы с просвещенным дьяком Карповым, – отвечал им монах. – С любомудрым Федором.
Федор Карпов, дьяк княжеского двора, тоже пострадал от князей и бояр, и однажды звезда его закатилась. Однако образ его запечатлелся в светлом видении, которое хранила старческая память Максима, как одна из самых ясных точек земли.
…С цветка на цветок, с одной звезды на другую. Часто, посвящая дьякона Ивана в искусство книгопечатания, вспоминал он друга своей молодости, «милосердного, ученого и любезного друга», как писали они тогда в письмах, Иоанна Григоропуло, родом с Крита. Юное лицо без усов и бороды, высокий, смуглый, шапочка набекрень, живой искрящийся взгляд, душа благородная и щедрая. Да и ум острый, сметливый. Сын попа из Ираклиона. Первый типограф в Венеции, в типографии критян Николая Властоса и Захария Каллиргиса. Потом сотрудник Альда Мануция в его Новой Академии,[213]213
Альд Мануций (ок. 1450–1515 гг.) – итальянский издатель и типограф, основатель Новой Академии (см. примеч.). Вокруг своей типографии в Венеции объединил знатоков греческого языка. Его издания – так называемые альдины – являются образцом издательского искусства.
[Закрыть] прекрасный ученый. И друг… Дорогой друг Григоропуло!
…Дьякон Иван, умный русский мужик, сидел на скамье напротив Максима и угадывал, что мысли старца унеслись сейчас далеко-далеко. Взгляд его блуждал, озаренный нежной улыбкой, и ее огонь согревал увядшие щеки, оживлял, молодил.
«Из Мирандолы.[214]214
Мирандола – владыка Мирандолы Джованни Пико делла Мирандола (1463–1494) – крупный итальянский мыслитель, воспринявший культуру гуманизма. При его дворе собрался кружок знатоков античных авторов. Максим Грек был знаком с Пико делла Мирандолой-племянником.
[Закрыть] Узнай, дорогой мой Иоанн, что я благополучно прибыл в Мирандолу и нашел, что расположение ко мне вельможи нисколько не переменилось в худшую сторону…А ты, дорогой мой друг, веселись и не забывай о совете мудреца: наслаждайся часом, ибо все быстротечно.
Будь здоров и приветствуй от меня ученого Альда…
Скажи Захарию…
Кланяйся от меня Мастрофрангискосу…
Всех друзей обнимаю, особенно Георгия Мосхоса, многие ему лета…
Твой Дорилей Триволис, лакедемонянин из Спарты…»
Дьякон Иван, человек дела, хотел бы поскорее овладеть секретами движущихся букв. Однако он молча сидел в сторонке, понимая, что в такие минуты, как эта, людям посторонним надлежит проявлять почтительность.
А из-под воспаленных век старца все еще струился свет радости.
«Всех друзей обнимаю…»
Друзей было много. Беженцы из разных краев – из Эпира, Мореи, Фессалии, Фракии, с островов, из Царьграда…[215]215
Друзей было много. Беженцы из родных краев – из Эпира, Мореи… – в Италии Михаил Триволис был близок к кругу образованных греков, бежавших от турок после падения Византийской империи. Среди них были Марк Мусур (1470–1517) – ученик крупного гуманиста Иоанна Ласкариса, профессор греческой литературы в Падуе, член Новой Академии; каллиграф Иоанн Руссос, исполнявший рукописи для кардинала Виссариона, Лоренца Медичи и других; известный переписчик Димитрий Дука.
[Закрыть] Марк Мусур, братья Григоропуло – Николай и Иоанн, Димитрий Дука, исключительный каллиграф Иоанн Руссос. Альд, римлянин, основатель Новой Академии.
«Составлен статут[216]216
Статут Новой Академии, основанной в 1500 году в Венеции при типографии Альда Мануция учеными-эллинистами, устанавливал, что члены Академии должны говорить только по-гречески. За каждое нарушение статута налагалась небольшая пеня – серебряная монета.
[Закрыть] Сципионом Картеромахом, из племени чтецов, принят Альдом, римлянином, главою Новой Академии, и Иоанном Критянином, из племени правщиков, председательствовавшими; одобрен же всеми членами Новой Академии…»
«Всех…» Да, теперь он припоминал всех, отсюда он видел их прекрасно. Старческая память – что черное небо без звезд, из края в край затянутое тучами. Но вдруг подул ветерок, спешился всадник, ударил копьем. Тучи вокруг раны зашевелились, веко приподнялось, показался глаз. Маленькая прорезь, пропускающая крохотное видение, однако сверкает оно словно росинка на листе, словно кристалл. Тает время, тает расстояние, исчезает все, кроме нескольких лиц, неизменных, ярких, живых, как тогда, и ты слышишь их, и они слышат тебя.
– Дорогой друг Михаил, где ты блуждаешь, куда тебя занесло?
– …подобно челну посередь моря, всевозможными ветрами вздымаемому и низвергаемому, скитаюсь я по сей день, вечный мореплаватель…
– Видишь ли ты нас оттуда, не забыл ли о нас?
– Вижу. Все вы для меня ясные точки земли, помню, не забываю…
– Что видишь ты здесь?
– Якорь.
– А здесь?
– Дельфина…[217]217
Якорь и дельфин – издательский знак типографии Альда Мануция. Максим дает свое объяснение этой аллегории в сочинении «Сказание об Алде Мануччи».
[Закрыть]
…Однажды утром прибыл из Москвы молодой князь Курбский. Он привез три венецианские книги, на каждой была виньетка с изображением якоря и дельфина.
– Не помнишь ли ты, учитель, что это такое?
Максим взял книгу в руки, поднес ее вплотную к лицу, улыбнулся.
– Это, князь Андрей, печать Альда Мануция – якорь и дельфин.
– Да, – кивнул головой Курбский. – А дядю моего Семена помнишь, не забыл?
Славного воеводу Семена Курбского Максим помнил. Помимо отваги, он еще отличался ясным умом – один из светочей знания при дворе великого князя Василия. Часто приходил он в келью к Максиму, жаждал духовного общения, да и сам держал в руке зажженную свечу любомудрия, однако князь Василий погасил ее, бросил на землю, наступил, раздавил.
– Да, это так, – вздохнул молодой князь Андрей. – Однако послушай, учитель. В бумагах дяди нашел я старое письмо. Судя по почерку, а также по приписке самого дяди моего Семена, послание твое. Князь спрашивал тебя как раз о том же, об изображении якоря и дельфина, о смысле, который вложил в них печатник, поместив на такое почетное, видное место, на какое в священных книгах помещают крест, или же голубицу, или же длань господа, символизирующую благословение. Все, что ты пишешь, прочитал я с большим вниманием. Однако вижу, что смысл символа выходит неясным, посмотри сюда, старче!
Курбский снова поднес к глазам Максима книгу и пальцем указал на виньетку.
– Посмотри, учитель! Есть тут надпись, два латинских слова, и смысл их с трудом увязывается с мудрым толкованием, кое дал ты дяде моему Семену об этих символах… Пишешь ты, учитель, что якорь – это вера Христа, а дельфин – душа человека, однако как объяснить тогда смысл надписи?
Монах погрузился в молчание. Семена Курбского, его ум, добрый и любознательный, он помнил хорошо. Однако послание свое к князю не помнил совсем. И теперь, слушая молодого ученика, пытался воскресить в памяти, что он сказал тогда, сорок лет назад, о печати Альда?
– Послание у тебя с собой? – спросил он князя Андрея.
– Да, старче.
– Прочитай его мне.
И князь Андрей прочитал старое послание: «Был в Венеции некий философ, весьма искусный, имя ему Альд, а прозвище Мануций, родом итальянец, отечеством римлянин, древнего римского рода, большой знаток греческой и римской грамоты. Случилось мне знать его и видеть в Венеции и часто хаживать к нему по книжным делам. А я тогда еще молод был, в мирском платье…»
Монах оживился, поднял якорь, поплыл по спокойным волнам.
– Читай, читай, – ласково сказал он ученику, – пусть гребет твое весло. – И взгляд его погрузился в золотистую гладь.
«Задумал тот Альд Мануций премудрое дело, напоминая сею печатью на книгах всякому человеку, властителю или же бедняку, как можно приобщиться к жизни вечной, ежели они истинно желают ее. Якорь показывает утверждение и крепость веры, рыба же – душу человека. Притча эта учит нас: как якорь железный крепит и утверждает корабль в море и избавляет его от всякой беды, от бурь морских и волнений, так и нелицемерный страх божий, водруженный твердо в душах человеческих согласно заповедям божьим, избавляет их от всякой напасти и козней видимых и невидимых врагов…»
Курбский поднял глаза от послания, увидел на лице старца раздумье. Голова Максима упала на грудь, глаза были закрыты, ничего он не видел, не слышал.








