355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мицос Александропулос » Сцены из жизни Максима Грека » Текст книги (страница 17)
Сцены из жизни Максима Грека
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:05

Текст книги "Сцены из жизни Максима Грека"


Автор книги: Мицос Александропулос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

Иван внимательно слушал высокого статного окольничего, обладавшего даром говорить гладко и приятно для слуха. О греческом монахе царь слышал не впервые, но у него сложилось впечатление, что мудрый старец давно уже умер.

– Стало быть, жив еще философ Максим? – спросил он Акакия.

– Да, государь, – ответил тот.

– Подумать только, великий князь умер, и великая княгиня, моя мать, умерла, – промолвил царь. – Умерли Вассиан и Даниил, и многие другие, а грек до сих пор жив!

На лице его отразилось удивление, сразу передавшееся прочим.

– Такова воля божья, государь, – сказал Сильвестр.

– Да, – отозвался тут же Иван и опять обратился к Акакию: – Сколько же лет, владыка, ныне Максиму?

Возраста монаха никто не знал. Видя недоумение царя, тверской епископ ответил:

– Думается мне, великий государь, сто уж ему сравнялось.

– А здоровье у него крепкое?

– Да, государь. С утра до вечера пишет, неутомим.

– И до сих пор он в темнице?

– Вот уже несколько лет, как с высочайшего твоего соизволения мы даем ему большую свободу. А с тех пор, как удалился в монастырь Даниил, не держим Максима взаперти. Прошлый год святой митрополит даровал ему право божественного причастия, и посему он вполне доволен.

– Доволен, говоришь ты? – улыбнулся Иван. – Думаю, удручен и обижен. Претерпев у нас столько мук, в душе он, верно, сильно страдает.

– Вовсе нет, государь, – убежденно проговорил Акакий. – Как мне передают монастырские старцы, да и сам я знаю, он не перестает молиться за твое богожеланное царство и за тебя, государь, а также за великого князя Василия. Он не злопамятен. Молится за спасение души великого князя. И то, что я говорю сейчас, пишет тебе, государь, он сам в своем послании; оно в начале этого списка.

Рассказ о Максиме возбудил такой интерес в царе, что, забыв об епископах и боярах, дожидавшихся своей очереди поцеловать ему руку, он положил рукопись на колени и принялся читать послание святогорского монаха. Письмо было чистое и четкое.

Вопросы царя о Максиме объяснялись чистым любопытством. Этот монах, которому давно уже следовало умереть, был ему совершенно чужд. Иван выслушал краткий рассказ о нем, как далекую необычную историю. Но, склонившись над рукописью, он проникся тем же настроением, каким проникался, читая древние тексты Священного писания.

О каких бы отдаленных событиях ни читал молодой царь, он обычно представлял себя их участником. В его воображении иудейская столица Иерусалим, а также Рим, Царьград переносились на Русь. Государственные заботы, войны, победы и поражения древних царей иудейских, греческих и римских воспринимались им как собственные И в старинных историях он старался отыскать то, что принесет ему пользу, побудит к благим для государства делам.

Как только он принялся читать сочинение святогорца, взгляд его стал внимательным, пытливым, сосредоточенным. Сначала несведущему Ивану показалось, что послание Максима, как и всякое монашеское послание, состоит из наставлений и молитв. Будь кротким и сострадательным, писал святогорец. Заботься о своих подданных. Люби народ и бояр. Добивайся, чтобы в государстве твоем царило согласие и единомыслие. Первым подавай пример справедливости и милосердия, это самые главные добродетели, делающие царей земных подобными царю небесному. Таких правителей любит бог, а они должны любить своих подданных. Господь дарует им благоденствие и славу, победы над врагами, окружает их мудрыми, добродетельными помощниками и советчиками. Замечательный пример являет в Ветхом завете царь и пророк Давид и выдающиеся священники, посланные ему господом, Иезекииль и Осия. А в новой истории Константин Великий, Феодосий Великий и Феодосий Младший.

Все священники и монахи, по мнению царя, писали и говорили одно и то же. Но старец этот стяжал себе великую славу. За мудрость и стойко перенесенные жестокие муки народ и духовенство чтили его как святого. Поэтому Иван с большим вниманием читал послание. Он сам и его сподвижники могли поучиться у греческого философа, как следует управлять государством. Как искоренить пороки и злоупотребления. Как навести порядок в церквах и монастырях, где не подают добрый пример, а творят непотребное, народ же видит это и негодует. «Мне пригодится теперь этот монах. Хорошо, что вспомнил о нем Адашев», – подумал Иван. Но каково было его удивление, когда в конце послания он прочел:

«Пусть другие приносят благоверному царству твоему кто что может из многочисленных сокровищ этого скоропреходящего мира. А я, убогий, что приобрел лучшего, то есть слово, растворенное солью Писания, то и приношу тебе, великому царю. Ты же, приняв оное с обычной своей кротостью, воздай мне, рабу твоему и богомольцу, возвращением во Святую Гору. Ради щедрот Христовых, отпусти меня с миром отсюда, дабы я и там всей душой и веселым сердцем возвестил и возвеличил славу благоверной твоей державы и чистой душой и с радостью в сердце возносил бы молитвы царю небесному, Иисусу Христу, об укреплении твоего царства.

Не нужен я больше богохранимой земле Русской; что надобно было ей получить от меня, плохого и непотребного, то она уже получила. Да получу и я от благоверного царства твоего то, чего желаю. Вот уже много лет, как я несправедливо содержусь здесь, разлученный со своими отцами и братьями, с которыми я смолоду трудился душой и телом в надежде оставить там свои кости. Возврати меня, благочестивый государь, обители пресвятой Богородицы Ватопедской, возвесели душу тамошних преподобных иноков, рабов твоих и постоянных богомольцев, не огорчай их более. Там теперь, благочестивейший государь, великая нужда во всем, необходимом для поддержания и устроения многолюдной той обители, и им я, грешный, очень нужен. Верни меня им, ибо они уже много лет ждут моего возвращения. Снизойди до смиренных их просьб обо мне, обращенных к твоей богохранимой державе. Исполни их справедливую просьбу, а они тогда непрестанно будут воссылать молитвы о тебе к всевышнему, а он, сущий над всеми бог и владыка, услышит их, сохранит и укрепит на многие лета благоверное твое царство».

Кончив читать, Иван задумался.

Он знал о желании старца вернуться в родные края. Ему говорили об этом и прежде, много лет назад, еще до венчания на царство. Святогорский монах писал всем: когда у власти стояли Шуйские – Шуйским; когда ее захватили Глинские – Глинским. Но ни Василий Шуйский, ни брат его Иван, ни Иван Глинский, ни князь Бельский, ни другие князья и бояре, управлявшие государством, не разрешили ему уехать. Они получали письма от афонских игуменов и восточных патриархов, читали просьбы Максима, иногда отвечали на них, иногда притворялись несведущими и посылали узнику мешочек миндаля и изюма, немного ладана, рясу, башмаки и прочее, – чуть ослабляли оковы. Но о возвращении на родину умалчивали.

Две грамоты от восточных патриархов получил и сам Иван. Одна от константинопольского патриарха Дионисия, написанная им вскоре после того, как он стал патриархом. Писали ему вместе с иерусалимским патриархом Германом и семьдесят митрополитов, а также все епископы и игумены священного синода, собравшегося в Константинополе. А еще раньше писал ему александрийский патриарх Иоаким. Ивану было тогда четырнадцать лет, и его поразило послание легендарного патриарха, который на глазах у евреев выпил яд и благодаря своей вере остался жив. Иван носил его с собой, любил читать в одиночестве, запершись в дворцовых покоях. Иногда просил Адашева звучным голосом прочесть его вслух, чтобы слышали все сотрапезники и участники его юных забав.

«Иоаким, милостью божьей патриарх великого города Александрии, судья вселенной».

Эти слова и многие другие, которые юный князь знал наизусть, производили на него неотразимое впечатление. Так воспринимал он их своей детской душой; то же воздействие, как он убеждался, оказывали они и на других. Адашев громко и искусно читал грамоту, меняя голос, вовсе не глядя на бумагу, и точно какая-то высшая сила доносила издалека голос самого патриарха.

«Высочайший, блистательный, досточтимый государь Иоанн Васильевич, величайший царь величайшей Руси! Пусть тебе сопутствует милость и мир бога-вседержителя и господа нашего Иисуса Христа! Знай, не перестаю я молить господа и поминать славное твое царство, чтобы пожаловал он тебе силу и мудрость, как великому Самсону, победы над врагами твоими, как величайшему царю и пророку Давиду и после него Константину Великому…»

Великому князю казалось, что ничто не воодушевляет его так сильно, как послание патриарха-чудотворца, который прославлял до небес православное русское царство и ставил имя Ивана рядом со славными именами из Священного писания и истории христианских стран. Читая впервые эту грамоту, князь готов был оказать милость, о которой просил патриарх. «Подари мне этого человека», – писал Иоаким. «С удовольствием отошлю монаха к патриарху», – думал Иван.

Был октябрь 1545 года. В те дни Иван повелел наказать ряд самых видных князей и бояр: одних заключить в темницу, других сослать, третьим отрезать язык. Среди них был и первый его советник Федор Воронцов. Сладкое тайное удовольствие находил молодой князь в этих приказах. Он любил видеть, как дрожат перед ним прежде всесильные бояре, которые – он знал это с малых лет, убеждался в том и теперь – расхищали великокняжескую казну, бесчинствовали, да и ему самому наносили немало оскорблений и обид. И, возмужав, он с наслаждением обрушивался на них. И чем сильнее обрушивался, тем уверенней себя чувствовал. Да и сами бояре, опустошая казну, беспрерывно враждовали между собой. Пытались оклеветать перед Иваном своих врагов. А он охотно выслушивал всех. Князья, бояре, известные воеводы попадали из дворца в темницу, а из темницы во дворец.

В один из тех дней, вернувшись со своими дружками из Калуги, куда Иван ездил, чтобы спалить вотчину одного боярина, во время застольного веселья он приказал Адашеву прочесть грамоту александрийского патриарха. А потом послал за своими дядьями, Юрием и Михаилом Глинскими, и митрополитом Макарием. И Адашев при них еще раз звучно прочел патриаршую грамоту. Затем Иван попросил дядьев срочно доставить к нему из тюрьмы греческого монаха. Он желал уважить патриарха, отправить Максима на Афон. Князья Глинские молча взглянули на митрополита. А по глазам Макария Иван понял, что просьба его невыполнима. Митрополит смотрел на него с удивлением и страхом, но не так, как бояре, дохлые псы, когда слышали, что молодой государь приказывает заключить их в темницу, бросить на съедение диким зверям или отрезать им язык. Нет, тут было нечто другое, – так понял Иван по испуганному взгляду митрополита. История греческого монаха была не из обычных.

– Мы, великий князь, не намерены припоминать прошлое и копаться в нем, – сладким голосом заговорил Макарий. – Но знай, что случилось, то случилось не по людской, а по божьей воле. Матушка твоя великая княгиня Елена и отец твой великий князь Василий спят ныне сном праведников. Не нарушай их покой. Господь за содеянное ими добро упокоил их души и дал тебе жизнь, чтобы ты правил государством. И ты шагай вперед, назад не возвращайся. Почтеннейший патриарх требует невозможного. И мне не раз писал Максим. Я же ответил ему: «Узы твоя целуем, яко единаго от святых, пособити же тебе не можем».

Один митрополит Макарий с лаской и сочувствием относился к Ивану в горькие годы его детства. Он был для юного князя подлинным духовным отцом, мудрым и рассудительным. Из происходившего в государстве и при дворе Макарий замечал лишь то, что могли, ничем не рискуя, следуя его разумным советам, исправить слабые люди. И к Ивану он не предъявлял никаких требований. Ни на чем не настаивал, не повышал голоса. Лишь просил его кротко и проникновенно. Иван ценил в митрополите его мягкость, отзывчивость. Дивился его мудрости и красноречию.

И в тот день четырнадцатилетний князь не мог скрыть своего восхищения перед Макарием, который разумно и выразительно ответил греческому монаху: «Узы твоя целуем, яко единаго от святых, пособити же тебе не можем». Из того, о чем он говорил тогда с дядьями и митрополитом, в памяти Ивана осталось только прекрасное послание Макария. И он подумал, не ответить ли ему самому так же красиво патриарху Иоакиму. Но помешали разные дела. После горячих просьб митрополита он освободил из тюрьмы тех, кого заточил в октябре. А вскоре до него дошли страшные вести о злоупотреблениях, произволе и неповиновении. И он опять распорядился, чтобы виновных схватили, отдали в руки дворцовых палачей, бросили на растерзание диким зверям. И среди новых забот забыл ответить патриарху Иоакиму. Все реже и реже читал Адашев его послание. После разговора с Макарием святогорский монах для Ивана отошел в область преданий.

И вот теперь, через несколько лет после венчания на царство и после больших весенних и летних пожаров, сам Макарий, Сильвестр и Адашев напомнили ему об узнике, греческом философе.

Перед царем продолжал стоять епископ Акакий. Застыв в просительной позе, смотрел ему в глаза. Это начало раздражать Ивана. Поодаль стояли митрополит Макарий, протоиерей Сильвестр и Алексей Адашев. Внимательный взгляд Ивана остановился на двух последних: ему не терпелось знать, что думают верный его советчик и протоиерей. Желают ли они в самом деле, чтобы он отпустил греческого монаха на Афон? И почему? Какой смысл отпускать человека, который много всякого здесь перевидал и столько лет страдал?

– Святой старец, этот философ, пишет мне о предметах серьезных, – отложив рукопись, проговорил царь. – Послание достойно славы сего монаха. Он благословляет все наше великое царство и просит, чтобы его отпустили на родину. Что вы на это скажете?

Выпрямившись, первым ответил толстый Акакий:

– Великий наш государь, много мук претерпел у нас старец, жестоко наказан он, разумеется, не людьми, а богом, чью волю нам только и остается, что исполнять. Теперь он в преклонных годах, сжалься над ним. Он у меня в епархии, и я знаю, как страдает бедняга на чужбине, как скорбит и плачет. Пускай он по твоей милости сподобится перед смертью узреть родные края.

При этих словах из глаз Акакия полились слезы. Его вид вызвал у царя раздражение. Толстый живот, багровое лицо, точно мясо без кожи; сразу видно, что тверской епископ чревоугодник и бражник. «Он столько съедает и выпивает за год, – подумал Иван, – что денег этих хватило бы на войну с татарами и ливонцами. Выживший из ума старик!» И он сердитым взглядом пронзил круглую, расплывшуюся от слез физиономию Акакия. Да он, этот выживший из ума старик, сам не знает, что несет. Таковы все епископы и бояре: от обжорства и распутства преждевременно старятся, глупеют, мозги у них заплывают жиром; они перестают думать о пользе отечества и царя, – все забывают. Хотят только сладко есть и пить, кататься как сыр в масле. Но так как в молодости успели немало нагрешить, то и не знают, чем спасти свою душу; и вот видят дурные сны, ни с того ни с сего льют слезы, – жалкие, презренные людишки.

Иван с трудом удерживался от желания все это высказать. Несчастный вид епископа так бесил его, что не избежать бы вспышки царского гнева, если бы не выступил вперед Алексей Адашев, загородив стройным и крепким своим телом похожего на крота Акакия.

– Государь, желание монаха понятно, человек он, как и мы, грешные, – приятным, звонким голосом сказал бывший постельничий. – Но просьбу его нелегко исполнить. Ты должен подумать. И прежде всего о том, как этот немощный, исстрадавшийся старец перенесет тяготы путешествия.

Ясные глаза Адашева и его разумные слова успокоили Ивана. Да и Сильвестр, и Макарий, как видно, разделяли его мнение. Пора прекратить муки старца, сказал Сильвестр. Да будет к нему милостив великий государь, да согреет его своей лаской. Пусть напишет ему несколько слов с любовью и покровительством. Ведь Максим уже дважды обращался к нему с посланиями, а ответа не получил. Первый раз – давно, еще до венчания на царство; плохие советчики не передали государю письма философа, да и сами, – повысил он голос, – не потрудились его прочесть.

Иван уже совершенно успокоился. Он попросил Адашева немедля ответить святогорскому монаху: воля господа и царя, чтобы пришел конец его мукам. И послание его царь, мол, прочел, как положено, с вниманием и благочестием. И коли есть у старца в чем-либо нужда, пускай, не стесняясь, напишет…

– Не надобно ничего, государь, святому старцу, – сказал тверской епископ. – Лишь бумагу и чернила он просит.

– Пошли ему побольше того и другого.

– И еще он просит монаший клобук, – прибавил Акакий. – Старый, что привез он с Афона, вконец изорвался, нельзя уж носить.

– Пошли ему и хороший клобук, – с готовностью разрешил царь.

ДВА ЕРЕТИКА

По заказу иеродиакона Вениамина Максим переписывал по-гречески Псалтырь. Это была первая – за много лет – работа, которую ему довелось делать на родном языке. Поэтому монах не торопился, растягивал, как мог, редкое удовольствие. В тот день, когда труд был закончен, Максим сделал киноварью следующую запись:

«Написана сия Псалтырь в городе Твери, рукой и трудом некоего святогорского ватопедского монаха по имени Максим, в год 48 восьмой тысячи,[187]187
  …в год 48 восьмой тысячи… – то есть в 1540 г.


[Закрыть]
на средства Вениамина, благочестивейшего иеродиакона и священнохранителя богом возлюбленного епископа Твери господина Акакия. Читающие, не вините писавшего, если в чем-либо погрешил против правильного письма: ведь согрешить свойственно человеку и это – общее несчастье. Здравствуйте о господе и молитесь за меня, грешного».

Рядом сидел писец Григорий. Восторженный поклонник мудрого монаха, он с восхищением следил за тем, с какой теплотой и нежностью старческая рука выводила красивые греческие буквы, ложившиеся безукоризненно ровными строками. Сам Григорий в греческом был не силен. То немногое, что знал, приобрел он подле Максима. Крестьянин из ближней деревни, он и грамоте научился здесь, в монастыре. Однако ум у него был цепкий, спорый, и Григорий сделал немалые успехи. Максим любил его еще и за то, что в характере у него было врожденное благочестие.

Однако на этот раз присутствие Григория было ему нестерпимо. Едва лишь занялся день, писец явился подвыпившим. От него разило чесноком и брагой. И теперь, склонившись над монахом и наблюдая за движением его пера, он источал на него эти отвратительные запахи. Каждая новая буква, ложившаяся на бумагу, вызывала у Григория возглас восторга, и обоняние старца потрясала новая волна чесночно-бражных испарений. К ним прибавлялся дурной запах от гнилых зубов Григория.

Максим закончил запись. Григорий испустил вздох, еще более глубокий, чем все предыдущие, и сказал:

– Какая же это красота, святой отец! Воистину божественная красота! Будь добр, прочитай мне теперь эту запись, чтобы услышал я из твоих уст. Чтобы вслед за зрением усладился и слух.

Максим обернулся и с огорчением посмотрел на него.

– Ах, Григорий, как мог ты с самого утра, едва пробудившись ото сна, поднести это зелье к своим устам?

Только теперь Григорий догадался, что старец давно заметил его прегрешение. Максим выглядел опечаленным, и Григорий устыдился. Он понурился, встал и, перекрестившись, ушел в угол. Максим по-прежнему смотрел на него удрученно – выходка Григория словно отняла у него радость, которую испытал он, переписывая греческую Псалтырь. Ничто не причиняло ему такой боли, как пьянство или другие неподобающие поступки собратьев. Увы! – и в этом монастыре такое случалось.

– Ах, Григорий! – сказал он со вздохом. – Сколько раз давал ты мне обещание больше не пить…

– Слабая у меня душа, старче, – потупив взгляд, отвечал Григорий, – к тому же жалостливый я, вот и терплю за это. Сам не хотел, другие понудили, и я по доброте душевной не смог их ослушаться…

– Григорий! – строго сказал Максим. – Разве не добр Христос, который зовет тебя не к жалкому и мимолетному пированию, а к вечному пиру небесному? Что же выберешь ты из двух – Христа или дурных людей, склоняющих тебя к греху?

Григорий встрепенулся, голос его задрожал:

– Можно ли спрашивать об этом, отче? Конечно, Христа!

– А ежели так, то что же ты творишь, беспутный человек? – с гневом воскликнул Максим и, отодвинув Псалтырь, встал и подошел ближе к Григорию, чтобы слова доходили до него лучше.

…Вот уже четыре года Григорий жил подле Максима. Раз или два в неделю между ними повторялась та же самая сцена, потому что неизменно на пути у писца попадались какие-то добрые люди – или тут, в монастыре, или за его стенами. Покладистый Григорий не мог устоять перед соблазном. Каждый раз он поддавался, словно неопытный новичок. Однако Максим не отчаивался. Сколь неистощим он был в наставлениях и изречениях из святых книг, столь же неисчерпаемой была в нем надежда, что слова его не напрасны. Поэтому он с неизбывной горячностью принимался наставлять Григория – так, как если бы тот совершил первый в жизни промах.

И в то утро Максим снова говорил ему о вреде, который причиняет винопитие телу, и о двойном вреде, причиняемом душе. О грозном предостережении евангелиста Луки[188]188
  О грозном предостережении евангелиста Луки – см. Евангелие от Луки, XXI, 34.


[Закрыть]
в двадцать первой главе, и о еще более устрашающем предостережении святого апостола Павла[189]189
  …о еще более устрашающем предостережении апостола Павла – имеется в виду место из Первого послания апостола Павла к Коринфянам (VI, 10).


[Закрыть]
в Первом послании к Коринфянам, где он сурово и непреклонно отлучает пьяниц от царствия божия (Григорий знал эти слова наизусть, потому что сам неоднократно их переписывал). Напомнил Максим и все, что пишет об этом страшном недуге души и тела Иоанн Дамаскин, что говорят о нем блаженный Августин и святой Ефрем. Под конец он припас самое важное: о двойном долге, который ложится на священнослужителя, независимо от того, кто он – монах ли, архимандрит или митрополит.

– И ты, Григорий, – закончил наставление Максим, – человек не случайный. Знания твои вдвое или втрое больше обычных, стало быть, и долг вдвое или втрое больше! И наказание будет двойным и тройным! Вспомни, что говорит Лука: от всякого, кому дано много, много и потребуется. Неужто ты забыл об этом?

Так же благодушно, как пил он все, что бы ни подносили ему добрые люди, так же смиренно и кротко слушал Григорий наставления старца.

– Помню, – ответил он покорно и просветленно, и голос его струился, как теплая слеза, выкатившаяся из полузакрытых белесых глаз.

– Что же ты тогда, безрассудный, бесчинствуешь?

Обычно Григорий молчал. Однако случалось, что веселость его заходила несколько дальше, и тогда он осмеливался кое-что сказать в свою защиту.

– Ах, святой отец, – пробормотал он, печально покачивая головой, – не понимаешь ты нас…

– Чего не понимаю я, безрассудный?

– Ох, не понимаешь ты нас, – простонал Григорий с такой искренней болью, что глаза его наполнились слезами. – Ты воистину мудрый человек, однако нас не понимаешь. Для нас, святой отец, это самая что ни на есть изначальная привычка. Уразумей хотя бы, что даже великий князь Владимир, принимая христианскую веру, поставил условие Вселенской патриархии, дескать, какую бы веру мы ни избрали, без винного зелья нам нельзя никак…

Этот довод Максим слышал впервые. Он горько рассмеялся над словами пьяного писца. А Григорий продолжал смотреть на него, с трудом удерживая красные веки, и голова его покачивалась – медленно и печально, как большой монастырский колокол в час великой скорби.

– Ох-ох-ох! – стонал Григорий в том же тяжелом ритме большого колокола. – Ох-ох… Не понимаешь ты нас, святой отец… Велика твоя мудрость, но нас ты не понимаешь…

Слезы сбегали по его бороде, густые, словно расплавленный воск. Вскоре плач перешел в рыдания, сотрясавшие все его тело. Вслед за рыданиями должен был прийти сон. Максим, в свою очередь, покачал головой.

– Эх, злополучный, – проговорил он с обидой и полью. – Опять проспишь целый день. А я-то полагал, что мы сегодня закончим Великую Вечерню, за которой вот уже месяц то и дело присылают от епископа…

Григорий захрапел. А Максим вышел во двор, чтобы, по обыкновению, прогуляться вдоль монастырской стены.

День был великолепный. Стоял май. Драгоценным камнем на груди ясного неба сияло солнце. После пытки дымом, которую братья чинили ему в темнице, глаза монаха ослабли. Сильный дневной свет вызывал слезы и боль. И все же Максим испытывал несказанное удовольствие, когда, закрыв глаза, подставлял солнцу лицо. Это было лекарством от боли. Сначала из-под век обильно струились слезы, но потом они истощались, высыхали, и несколько дней глаза не слезились и по ночам не кололи. Сидя на солнышке, он чувствовал, как тепло, словно сладкое причастие, разливается по всему его существу. Легкость передавалась окаменевшим суставам и старческим костям, легкость ощущалась всеми порами, словно омывались и тело его, и душа. Потому что в эти минуты он чувствовал себя ближе к родине.

Конечно, солнце здесь не такое яркое, а небо – не такое голубое и глубокое, как там. Но солнце, как и бог, всюду одно. Оно светит, согревает земную травку и людские кости, одаряет лаской робкие существа, великий благодетель всякой души, малой и великой. У восточной стены монах облюбовал местечко на солнцепеке и в добрую погоду выходил туда погреться. Земля покрылась травой. Тут и там загорелись огоньки цветов. Их становилось часа от часу больше, они будто торопились раскрыть глазки, чтобы порадоваться летним дням, которых в этих краях так немного. Краски цветов были яркими, трава – зеленой, но ни цветы, ни трава не благоухали. Монах наклонялся, разминая пальцами то листочек, то лепесток, и только тогда, словно сквозь густой туман, он еле различал трепещущую душу цветка, его запах. Ах! – вздыхал монах, чувствуя, как возрождается от этого тайного соприкосновения его память. Ах! – снова и снова вдыхал он слабый аромат цветка, который, казалось, долетел к нему сюда с раскаленного склона Афонской горы. Потому что каждый цветок, источавший аромат, напоминал ему Афон. Туда устремлялись память и чувства, и монах усматривал в этом добрый знак: уж если он помнит об Афоне ежечасно, то, видно, господь в конце концов удостоит его вернуться туда.

Тем не менее, сидя в то утро на солнцепеке, он думал не об Афоне. Несколько дней назад из какого-то женского монастыря монахини прислали ему подарки – теплые туфли и мешочек фундука. Максим отправил им свод своих сочинений, переписанных Григорием, но, кроме того, нужно было ответить им на один вопрос. Игуменья монастыри хотела узнать, почему под крестом на церквях находится полукружие в виде молодого месяца. Максим и сам не мог взять в толк, что означал этот знак, греческая буква «ипсилон», и, прежде чем ответить, следовало хорошенько подумать.

…Он был погружен в эти мысли, когда совсем поблизости раздался голос:

– Час добрый, святой отец. Благослови бедного путника…

Максим обернулся и увидел черную фигуру монаха, выплывшую из многоцветных кругов, которые тотчас запрыгали перед глазами, едва он приподнял больные веки.

– Аминь, брат мой. Прими мое благословение. Откуда прибыл, куда идешь?

– С востока на запад и с запада на восток. Брожу, как муравей по божьей ладони. Какую тропу найду, по той и следую. А ты, святой отец, не Максим ли Грек?

Максим кивнул головой.

– Да, я.

Неизвестный монах подошел еще ближе.

– Склоняю перед тобой колена и целую руку твою. Я монах из Кириллова монастыря, все мы там знаем и муки твои, и мудрые твои писания.

Монах наклонился, поцеловал руку. Максим плохо видел его лицо, глаза все еще были подернуты пеленой. По голосу, суровому, резкому, он угадывал, что перед ним мужчина средних лет и в монастыре он прожил недолго. Не было в его голосе сладкой мелодичности монашеской речи, сглаженной, отшлифованной чтением Священного писания, каким бы грубым ни был он от природы.

– Аминь! – произнес Максим. – Присядь, брат, если не торопишься.

– Я-то не тороплюсь, святой отец, да ты, я вижу, задумался, и лучше мне не мешать твоим мыслям.

– Присядь, – повторил старец. – Ты прав, я размышляю сейчас над одной загадкой, и бедный мой разум зашел в тупик. Скажи-ка мне, не слыхал ли ты, что означает этот знак, который ставят под святым крестом?

И хворостинкой он нарисовал на земле крест, а у его основания – букву «ипсилон». Монах наклонился посмотреть.

– Сказать по правде, святой отец, в первый раз его вижу.

– Ну как же! – удивился Максим. – И раньше его часто ставили, да и теперь ставят. По бедному моему разумению, причина может быть одна из двух. Или это символ, и тогда он может представлять не что иное, как мироздание, земное и небесное, над коим господствует святой крест. Или же это буква, греческий «ипсилон», и символизирует он божественную высоту и вознесение креста, как описывает евангелист Иоанн в восьмой главе, а также в третьей и двенадцатой.

Максим замолчал и снова погрузился в размышления.

– А может быть, брат, – произнес он немного погодя, – это не буква, а знак арифметический. И тогда это число четыреста… Но какое в нем значение?

Он написал число 400, наклонился, почти коснувшись носом земли, и застыл, пытаясь проникнуть в тайный смысл числа. Однако смысл не открывался. Старец стер число и снова нарисовал крест. Сверху крест, под ним неизвестный знак, а сбоку число 400. Число он написал еще раз в стороне, потом отдельно 4 и два ноля в скобках, потом снизу опять 4.

Наконец догадка озарила его лицо.

– Да, – воскликнул он, – так оно и есть! – Максим поднял голову, вознес глаза к небу и перекрестился. – Господи, кажется, с твоей помощью удалось мне уразуметь. – И, обернувшись к молчащему монаху, принялся объяснять: – Числом «четыре» святые отцы указывают четыре части света, к коим обращен четырьмя своими концами крест, просветивший вселенную, а сотнями они таинственно поясняют нам сокровенный смысл ста овец, из коих одна заблудилась, и добрый пастырь пошел отыскивать ее, и вернул ее ценою креста, то есть распятием своим и животворною смертью. Так постигает мой слабый ум эту загадку!

Старец замолчал. И тогда заговорил неизвестный монах:

– Ежели это так, как ты говоришь, святой отец, а ежели не так, а иначе, то что изменится от этого в жалкой нашей жизни?

Голос его прозвучал еще резче, чем раньше, почти с гневом. Максим поразился. Он выпрямил, сколько мог, сгорбленную спину, поднял воспаленные веки, стараясь вглядеться получше. Монах был таким, каким он представил его с самого начала: средних лет, с пышными рыжими волосами и рыжей бородой, с маленькими голубыми глазами, беспокойно сверкавшими под огненными кочками бровей.

– Что ты за человек? – спросил он. – Откуда идешь, как тебя зовут? Монах ли ты на самом деле? Скажи мне правду, не бойся.

– Я и сказал тебе правду, – ответил тот. – Я монах из Белоозера, а ежели хочешь большего, то знай, что прежде чем постричься, преступил я закон. Продали меня в Москве одному боярину, бежал я и подался в Кириллов монастырь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю