Текст книги "Последние капли вина"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
– Стойте и ждите, – произнес он. – Бог дарует победу, но вначале должен пасть муж. До тех пор не двигайтесь с места.
Потом он громко выкрикнул имя бога и добавил: "Это я!". И с этим словом прыгнул вперед, прямо на линию щитов внизу. Какое-то мгновение, пораженные внезапностью, афинские воины стояли неподвижно, но потом в него вонзилось сразу несколько копий, и он упал. И тогда стены Мунихии отразили голос Фрасибула, выкрикивающего пеан.
Мы побежали с горы. Спуск облегчал нам бег, наша цель дала нам крылья. Это было, как на последнем круге забега, когда Эрот победы поднимает тебя. Я помню, что убивал и убивал, но гнева не ощущал – не больше, чем жрец, который проливает кровь жертвы на алтаре. Мы с Лисием сражались бок о бок, пробиваясь вперед, чувствуя, как линия врага прогибается перед нами, поддается – и разрывается. Их здесь стояло много, но корка у них была тонкая, а нутро мягкое; эти люди жили не в мире – ни с богами, ни с собственными душами. Довольно скоро они пали духом, и если какой-то из них еще стоял твердо, то это был человек, которому нечего терять.
В битве на миг наступило затишье, потому я смог услышать голос, призывающий сплотить линию; голос принадлежал оратору, не привыкшему говорить на поле боя, где муж обращается к мужу. Я узнал его. И вот, рванувшись вперед от Лисия (ибо до того момента мы вместе продвигались вперед шаг за шагом), я устремился на звук этого голоса через давку.
Я добрался до него у пустого сейчас прилавка горшечника в боковой части рынка. Я преследовал его молча, не выкрикивая его имени, не бросая вызова, ибо знал, что многие ищут его общества не меньше, чем я. Я преследовал его, как любовник, оставляя соперников в темноте и продвигаясь на ощупь. И вот наконец он оказался передо мной и я увидел его глаза в прорезях шлема.
Мы сошлись щитом к щиту.
– Когда-то ты добивался моей близости, Критий, – проговорил я. – Ну как, теперь я достаточно близко к тебе?
Но он лишь скрежетал зубами и тяжело дышал – ибо я жил в трудах, а он в уюте, и дыхание у него было короткое. Я силой отвел его щит в сторону своим и ударил копьем; наконечник попал в ногу.
– Узнаешь меня? Я – сын Мирона.
Я ожидал, что он переменится в лице, но он лишь дернулся при ударе, а в остальном лицо его никак не отозвалось; и тут я понял, что это одно имя ничего ему не говорит, оно затерялось среди имен многих, обреченных им на смерть. И тогда во мне закипела ярость и сила моя вспыхнула, словно факел; я напирал на него, он пятился, я улучил момент и зацепил его ногой под колено, как делал Лисий в панкратионе; он рухнул, гремя доспехами, на стойки горшечникова прилавка.
Рука его ухватилась за полку, доска сорвалась, он покатился и упал на спину, и тогда я прыгнул на него и сорвал с его головы шлем. Теперь я увидел, что волосы его обильно тронуты сединой, лицо, вытянувшееся от страха, как будто съежилось с возрастом, и у меня словно желудок перевернулся при мысли, что его надо убить, но я не припомнил, что он забыл имя моего отца, – и тогда сказал себе: "Это не человек у меня под коленом, это зверь!". Я выхватил меч и проткнул ему горло со словами:
– Получи за Мирона!
Он захлебнулся – и умер. Не знаю, слышал ли он меня.
Уверившись, что он точно умер, я вскочил на ноги и увидел, как повсюду вокруг меня колышется битва. Я возвысил голос и закричал:
– Лиси-и-ий!
Закричал, потому что торопился рассказать ему, что я совершил. Я слышал, как его голос поднялся над общим шумом:
– Алексий! Я иду!
Но тут словно огромная скала свалилась на меня; я был раздавлен и отброшен в темноту; звуки битвы доносились до меня, ничего не знача, – так дитя, засыпая, слышит голоса в другой комнате.
Я пришел в себя во дворе, заполненном ранеными. Посередине двора находился фонтан, струя его падала в бассейн, обложенный синей плиткой, так делают мидяне. Голова болела, меня мутило, одолевала слабость. Должно быть, я свалился после удара по шлему, который меня оглушил, но крови на голове не было; рана у меня оказалась на бедре, сразу под кромкой нагрудника. Она была глубока, я лежал в луже крови. Должно быть, ударили копьем, когда я упал. Там, где кровь растеклась по мраморным плиткам, она подсохла и почернела по краям; так я понял, что нахожусь здесь уже какое-то время.
Мне хотелось пить, и звук текущей воды еще усиливал жажду. Но только теперь, когда я осознал, как хочется воды, мне первый раз пришло в голову: "Так я пленный или свободный?" Повернув голову к человеку, лежащему рядом, я спросил:
– Мы победили?
Он глубоко вздохнул и перекатил голову в мою сторону; я увидел, что он близок к смерти.
– Мы потерпели поражение, – сказал он и закрыл глаза.
Тогда я узнал его, хоть он и переменился: это был Хармид. Я видел его перед битвой внизу, на рыночной площади, среди всадников. Я позвал его по имени, но он больше не заговорил.
Я пополз к фонтану – весть о победе дала мне силу духа; но какой-то раненый, который мог ходить и пользоваться одной рукой, принес мне воды в шлеме. Я напился, поблагодарил его и спросил, давно ли кончилась битва.
– Уже час прошел, – ответил он, – и они объявили перемирие, чтобы забрать убитых. Я был там до недавнего времени. "Тридцать" удрали; пока я там лежал, люди, собиравшие мертвых, разговаривали между собой – люди и с той, и с той стороны.
Он еще много говорил, но я был слишком слаб и не поспевал за его рассказом. Я посмотрел на свою кровь на плитах, провел по ней рукой и подумал: "Не зря пролита". Некоторое время я отдыхал; появилась какая-то старая женщина, перевязала мою рану полотном; мне стало легче, я открыл глаза и принялся озираться вокруг – не терпелось уже, чтобы пришел кто-нибудь и отнес меня к моим товарищам.
Послышались шаги людей, несущих что-то, я повернулся окликнуть их. Но они несли на щите мертвое тело. Голова откинулась назад, ноги ниже колен свисали с края щита и болтались; убитый был накрыт плащом всадника, закрывающим лицо. Плаща я не узнал – и уже отворачивался, когда заметил, что эти двое посмотрели на меня, а потом переглянулись. И тут я почувствовал, как провалилось во мне сердце, а раны похолодели. Ноги свисали из-под плаща, и на одной из них была грубо зачиненная сандалия.
Я собрал все силы и окликнул их – а они сперва притворились, будто не слышат меня. Но все же остановились, когда я позвал еще раз. Я спросил:
– Кто это?
Они молчали – ни одному не хотелось говорить первым. Наконец один пробормотал:
– Мне очень жаль, Алексий.
А второй добавил:
– Он умер прекрасно. Два раза после того, как его ударили, он поднимался на ноги, и даже после второго раза еще пытался. Прости, Алексий, мы пойдем – он тяжелый.
Я сказал:
– Не надо нести его дальше. Положите тут, возле меня.
Они осмотрелись по двору – он уже был полон народу, потом снова глянули друг на друга; я понимал, о чем они думают: раненые не любят лежать рядом с мертвым. Тогда я сказал: "Ладно, я пойду с вами", поднялся с камня и побрел за ними. В портике нашел копье с обломанным наконечником и взял его вместо палки, опираться. Мы прошли еще немного и оказались на небольшой мощеной площадке перед алтарем. Рядом с ней находилась разрушенная стена, камни покрывала пыль; но я не мог идти дальше и сказал:
– Это место подойдет.
Они уложили его и, извинившись передо мной, забрали плащ и щит – им надо было носить других убитых. У Лисия была рана между шеей и плечом; его убило кровотечение. Он потерял столько крови, что тело у него стало не просто бледным, как обычно у мертвых, но словно чистый желтый мрамор. На броне у него запеклась кровь, и в волосах тоже. Шлем где-то потерялся, он лежал на спине, и открытые глаза смотрели прямо в небо, как будто что-то спрашивали. Мне пришлось долго нажимать рукой, пока они закрылись.
Тело еще не окоченело, но кожа заметно остыла. Он уже лежал просто одним из бесчисленных мертвецов. Всегда, с самого первого моего воспоминания о нем, ехал ли он верхом, шел ли, бежал или просто стоял на улице, разговаривая с кем-нибудь, я сразу выделял его среди других мужей, стоило лишь взглянуть; и невозможно было для меня, даже темной ночью, перепутать его руку с чьей-то чужой. А теперь начали слетаться мухи, и мне пришлось отгонять их.
Я был слаб, и разумом, и телом, будто маленький ребенок, и все же плакать не мог. Это хорошо, можете сказать вы: когда эллин умирает достойно, даже женщинам подобает сдерживать слезы. И меня тоже с самой ранней юности учили, какие положено испытывать чувства в таких случаях; и не было для меня тайной, что любимый мой смертен. Но я теперь я словно стал чужим и этой земле, и своей собственной душе. Ибо случившееся сказало мне: существуй такой бог, который заботился бы о жизнях человеческих, этот бог сейчас сам страдал бы вместе со мной. А когда я подумал, что Бессмертные живут далеко, в радости и вечном празднике, то мне показалось, что богов вообще нет.
Не знаю через сколько времени те люди, что принесли его, вернулись посмотреть, как я. Я сказал, что ничего, и спросил, видели ли они, как он погиб. Они ответили, что сами не видели, но слышали похвалы ему от тех, кто видел; а один заметил, что был на том месте позже, когда он умирал. Я спросил, говорил ли он с кем-то.
– Да, – ответил этот человек, – он говорил с Евклом, которого знал лучше, чем меня, и спрашивал о тебе; он, кажется, боялся, что тебя убили. Он сказал, что ты кричал, звал его на помощь, и я думаю, он получил рану, когда пытался пробиться к тебе. Мы рассказали ему, что тебя вынесли с поля боя, но рана не смертельная, и он как будто был доволен и чуть успокоился. Но к тому времени его разум уже понемногу затуманивался, и он начал зевать – я такое видел, когда человек истекает кровью. Потом он произнес: "Он позаботится о девочке". Выходит, у него есть ребенок? Я думаю, ты знаешь, что он имел в виду.
– Да, – ответил я. – Сказал он еще что-нибудь?
– Видя, что он вот-вот уйдет, Евкл спросил, хочет ли он оставить тебе что-нибудь на память. Он ничего не сказал, только улыбнулся. Я подумал, он просто не слышал. Но когда Евкл спросил снова, он сказал: "Все, что есть". Евкл указал ему на кольцо, и он попытался снять его, но оно было там долго, и он от слабости не смог. Евкл сохранил его для тебя, снял, когда он умер. А как раз в это время войска Города вообще ушли с Агоры, оставив нас хозяевами поля, и Фрасибул приказал трубить победу. Он открыл глаза и спросил: "Мы победили?" Я ответил, что да, и он сказал: "Тогда все хорошо, значит?" Евкл ответил: "Да, Лисий, все хорошо"; и после этих слов он умер.
Я поблагодарил его, и они пошли прочь. Когда они уже ушли, я поднял его руку и увидел, как они ободрали ее, снимая для меня кольцо. И только теперь я заплакал.
Вскоре на стенах Мунихии победители запели хвалебный гимн Зевсу. Я слушал, и голова моя уплывала, а все вокруг таяло в темноте: пока я шел, рана открылась и снова пошла кровь. Потом какие-то люди поднимали меня на носилки и еще спорили, жив я или нет. Я не заговорил, мне это казалось неважным, – просто лежал с закрытыми глазами и слушал песнь торжества.
Глава двадцать восьмая
Год спустя, теплым весенним днем, я поднялся в Верхний город, чтобы получить оливковый венок.
Это был лишь один венок из семидесяти, которыми Город решил увенчать Фрасибула и людей, пришедших с ним в Филу. Гражданская война окончилась и тирания была сокрушена окончательно. Лисандр слишком переусердствовал в Спарте, пытаясь интригами получить царский трон; царь Павсаний это учуял и предпринял шаги, чтобы осадить его. Стремясь подорвать его силу повсюду, а также и из политических соображений, цари дали нам разрешение восстановить демократию. И вот Город возносил хвалы Зевсу и присягал правлению совершенной справедливости между людьми.
Странно было снова стоять в Храме Девы и ощущать на лбу шипы оливковых веточек. Много раз в юности молил я богов, чтобы мы с Лисием были увенчаны вместе; и он, полагаю, тоже молился об этом. А теперь я получил его венок и отнес домой. Я получил его вместо Талии, ибо теперь мне полагалось действовать за нее в этом деле и во всех прочих. Но мать моих сыновей за эти двадцать пять лет заслужила от меня лучшего, чем вольные разговоры о ней, словно о посторонней, а я и так уже написал больше, чем следовало.
После этого начались речи, восхвалявшие освободителей, воздававшие честь мертвым и призывавшие светлое будущее для Города; ибо, говорили ораторы, хоть мы и потеряли империю, зато нашли справедливость, величайший дар Зевса человеку. Потом были состязания хоров, бег в доспехах для мужей, а позже, когда спустится вечер, намечался еще бег с факелами для юношей.
Я сидел на стадионе и в перерыве между состязаниями думал, что скоро надо будет пойти к мальчикам, которых я готовил по бегу, и подбодрить тех, кто в этом нуждается. Но время еще оставалось. Продавцы воды и вина суетились вовсю, потому что вечер был теплый, а бегуны подняли пыль. Как обычно в таких случаях, друзья, завидев один другого со своих мест (еще только начинало смеркаться), переходили, чтобы сесть вместе, и другие двигались, освобождая им место. Мне помахал рукой Ксенофонт и пробрался в мой ряд. Мы тепло поздоровались. Амнистия дала нам обоим возможность восстановить нашу дружбу. Я сказал, что не видел его последнее время в Городе, и спросил, где он был.
– Ездил в Дельфы, спросить совета у Аполлона, какие следует принести жертвы перед путешествием, которое я собираюсь предпринять, – ответил он.
Я спросил, далеко ли он собрался.
– Не близко. В Персию, воевать за Кира.
Я уставился на него – от удивления не находил, что сказать.
– Проксен, мой фиванский друг, написал мне из Сард. Он уже служит у Кира и говорит, что никогда не встречал лучшего воина и более благородного человека. А Проксен – достойный судья в таких делах. Войска нужны, насколько я понял, чтобы очистить горы от разбойников, а у Кира щедрая рука – это немало значит для человека вроде меня, у которого имение заложено.
– Что-то мне эта история не нравится. Нанимать войско из эллинов, чтобы уничтожить разбойников? Слову мидянина верить нельзя, вас могут втянуть во что угодно [115]. Раз уж ты ездил к оракулу, что ж не спросил, стоит ли отправляться туда вообще?
– Те же слова сказал мне Сократ. Что ж, признаюсь, я не хочу менять свои планы. Но, полагаю, будь Аполлон сильно против, он бы уж мне намекнул.
Я беспокоился о нем сильнее, чем захотел бы признаться. Даже сейчас, в мирное время, он бы нанес большой вред своему честному имени, пойдя в наемники к покровителю Лисандра. Но ему следовало самому все понимать – он воин и не дурак. Еще мне хотелось спросить, почему он покидает Город теперь, когда дела становятся на ноги, – но не спросил. Ибо, хоть он все еще держал себя как всадник и командир конницы, все же что-то в нем потускнело и угасло со времени амнистии: он выглядел человеком без будущего. Он прошел через все тревоги шаг за шагом, не уронив своей чести как он понимал ее; под конец он ненавидел тиранов не меньше, чем любой другой, но его глаза раскрылись поздно, и, правду сказать, сейчас Городу не особенно были нужны люди, которые служили "Тридцати".
– Любой человек, – говорил он, – хочет, чтобы его имя осталось записанным где-то на свете. Не случайно мальчишки так любят вырезать его на дереве. Когда-то я мечтал основать город, но это в руках богов…
Подошел разносчик вина, Ксенофонт угостил меня – как всегда на играх, это оказалось довольно грубое пойло.
– А кроме того, – продолжал он, – мне хочется узнать Кира. Говорят, он рожден, чтобы править, и мне хочется понять, как устроены такие люди. Вечно слышишь громкие разговоры то от одной партии, то от другой, что они, дескать, лучше подходят для правления, чем кто угодно. Как обычно говорит Сократ, каменщик или кузнец всегда может ясно сказать тебе, насколько он искусен в своем ремесле, но никто еще не определил точно, что такое искусство правителя; вернее сказать, не найти и двух человек, согласных с любым таким определением. Сложности всегда возникают, когда ты не определишь понятий; но, кажется, самые большие сложности порождаются тем, что не определено именно это понятие.
– Ну, тогда желаю тебе удачи в поисках такого определения, – сказал я. – Но привези его сюда, чтобы поделиться с друзьями.
Я смотрел, как он пьет терпкое вино, – с таким лицом, будто ожидал, что оно окажется еще хуже. Мне казалось, что я в последний раз смотрю на мальчика, еще сохранившегося у меня в памяти.
В тот день я оказался прав. Следующий раз мы встретились через пять лет, и случилось это не в Афинах. Он стал продубленным, словно ремешок дротика, и крепким, как древко, теперь это был воин, которому, казалось, колыбелью в детстве служил щит; но самым поразительным изменением, я думаю, было увидеть в этом человеке, всегда столь внимательном к условностям, ту иноземную, диковинную бесшабашность, которую замечаешь в воинах прославленных нерегулярных войск; эти люди словно говорят: "Хотите верьте, хотите нет – вы-то никогда не были там, где мы побывали. Только мы сами вправе судить друг о друге".
Он отошел к другим друзьям, а я, увидев, что кто-то мне машет, поднялся, узнал Федона и перебрался к нему. С ним рядом был Платон, а на несколько скамеек ниже Сократ беседовал со своим старым другом Хайрофонтом, который вернулся из изгнания вместе с другими демократами. Я подошел сзади, и они меня не видели, но Платон подвинулся, освобождая мне место рядом с собой. Когда мы встречались на людях, он никогда не забывал проявить ко мне любезность. Но к себе в дом не приглашал. Хоть я никогда не похвалялся, что убил Крития (никто не станет хвастаться тем, за что заплатил так дорого), но кое-кому это было известно; и несомненно, плохой настанет день для Города, когда люди настолько потеряют благочестие, что станут принимать гостем человека, пролившего кровь их родственника.
Мы говорили о безразличных вещах и смотрели на жонглера, который подбрасывал на стадионе факелы – сумерки уже сгущались. На скамейке прямо под нами сидел, разговаривая с друзьями, Анит. Он тоже был увенчан в тот день за противодействие тиранам, и никто не заслужил эту почесть больше. Он трудился в изгнании почти так же упорно, как Фрасибул, и хорошо бился в Пирее, хоть был уже не молод. Но этот человек никогда не делал ничего наполовину. В те времена, когда весь Город был влюблен в Алкивиада, Анит со своей страстью выделялся среди всех, она процветала, невзирая на насмешки и даже публичные оскорбления. Рассказывали, что он однажды устроил пиршество, от приглашения на которое юнец отказался. Но Анит не прекратил назойливых просьб, чуть ли не на коленях умолял его прийти – на любых условиях. Алкивиад удалился со смехом; когда пришли гости, его среди них не было; однако позже он появился – и остановился в дверном проеме. Хозяин начал умолять его войти, а он ничего не сказал, лишь знаком послал своего слугу собрать со стола серебряные винные кубки – и ушел с ними, так и не сказав ни слова. Это произошло в то время, когда он бегал за Сократом, который, никогда не прося ничего для себя, сделал юнца еще более надменным чем прежде по отношению к толпам своих поклонников-рабов.
Теперь, однако, Анита приветствовали повсюду как спасителя демократии, – и он стал вылитым демократом. Он гордо расхаживал повсюду, оголив правое плечо, как ремесленник, вместо левого – при том, что был весьма состоятелен и использовал в своей кожевенной мастерской и рабов, и свободных людей. Он делал себе имя в политике, это было заметно и в тот вечер: его беседу с друзьями постоянно прерывали многочисленные приветствия.
– Ну что ж, – говорил он, – за это мы сражались – и вот мы видим это. Здесь сидит народ, вступивший в свои права, простые люди, встретившиеся как братья, чтобы отметить свое торжество, чтобы воздать честь старым доблестным бойцам, разделить их гордость и ощутить их радость. День презрения к нерешительным и малодушным, к безразличным и увиливающим, ко всем, кто не воспринимал их борьбу как свою собственную. Им принадлежит будущее, это их день.
Его друзья рукоплескали. Но Платон нетерпеливо повернулся к Федону со словами:
– Что делает этого человека подлым при всех его громких словах? Кто эти люди? Что за личности? И кто такие простые… Федон, что скажешь? Ты ощущаешь радость, Алексий?.. Прости меня. Ты вправе задать мне тот же вопрос.
Я сказал:
– Это образное выражение, я полагаю.
Его голос всегда звучал громко и ясно; судя по спине Анита, тот, думаю, все слышал.
– Значит, плохое выражение, ибо говорит об образе того, чего не существует. Здесь нет Народа. Здесь есть двадцать тысяч тел, в каждом из которых томится в заключении душа, центр космоса, невидимого ни для кого иного. Здесь они остановились, чтобы в компании друг друга провести в безделье немного времени, прежде чем каждый вновь возьмется за свой одинокий труд, лишь посредством которого душа его выживет или умрет, совершая свое долгое путешествие к Богу. Кто может творить добро, не зная, что это такое? И как человек найдет это добро, если не в раздумьях, молитвах, или беседах с немногими взыскующими правды друзьями либо с учителем, посланным ему богами? Не возникнет оно в броских фразах, выкрикиваемых на Агоре и означающих одно и то же для всех, кто слышит, нет, лишь в долгом изучении самого себя и причин своих ошибок, в обуздании желания и обламывании его, как обламывают строптивую лошадь, и в новом покорном возвращении к истине – и лишь в конце этого долгого труда будет душа очищена от примесей, как золото. Ничто из этого не может произойти в толпе – здесь человек лишь клонится как тростник под ветром гнева, страха, невежественных предубеждений, подхватывая, словно заразу, ложную убежденность в своем знании – или же, в лучшем случае, правильное мнение, но не взвешенное и не просеянное. Что же такое Народ, чтоб мы ему поклонялись? Должны ли мы поклоняться зверю в человеке прежде бога в нем?
Я видел, как оглянулся Анит и совсем было заговорил. Он как будто испытывал не очень ясный для себя гнев; но, увидев меня, сохранил покой, явно считая, что я – подходящее лицо для решения этой проблемы.
– И все же, – начал я, – люди должны собираться вместе, чтобы устанавливать законы, идти на войну или воздавать почести богам; они должны учиться действовать на общее благо. И для каждого правильного дела они должны ощущать себя Демосом, уверенно, как моряки ощущают себя командой.
– Да – но пусть опасаются лжи в своей душе. Люди поклоняются подобным словам; и тогда, ощутив себя частью чего-то, неспособного ошибаться, они утопают в гордыне, думая лишь о том, насколько выше они, чем какое-то другое собрание людей, – а не о том, насколько ниже они, чем боги. Что есть Демос иное, чем волна, которая тысячу раз сменяет свое вещество, пока прокатится от одного берега до другого? В чем его образец, идея? Давайте допустим, что божественный разум может содержать – наряду с идеями справедливости, святости и истины – идею Человека, воплощающую каждого из них, во всех пропорциях, безукоризненно настроенных и истинных, как Зевс Создатель впервые задумал нас. Ты можешь сказать, что человек, так сделанный, будет ближе к богу; что ж, в порядке Вселенной есть место и для такой мысли. Но как может существовать идея Народа? Кто может создать ее, кроме любви? Был ли ты влюблен в нее, Алексий, когда шел в Филу? Нет. Ты был влюблен в идею свободы и был достаточно логичен, чтобы знать: то, что ты любишь, погибнет в одном-единственном твоем объятии. Можно ли мне сказать о Лисии, раз уж мы сегодня вспомнили его? Он любил справедливость, будучи истинным сыном Зевса, и желал делиться ею, как делился всем хорошим, что у него было. Почему он должен был любить Демос, он, обладавший достаточно великим сердцем, чтобы любить людей? Даже если Зевс Всезнающий должен был отправить на землю того совершенного человека, которого мы постулировали, стал бы он любить Демос? Я думаю – нет. Он бы любил всадника и простолюдина, раба и свободного, эллина и варвара, может быть даже порочных людей, ибо они тоже есть узилища богорожденной души. А Демос объединился бы с тиранами в требовании, чтобы его распяли.
На стадионе зазвучала музыка и появился отряд мальчиков – в шлемах и со щитами; одни держали в руках копья, другие – факелы; они должны были танцевать в честь Зевса. Федон поднялся и сказал:
– Кончайте спор без меня; но, пока не начались забеги, я хочу переговорить с Сократом.
– Идемте все, – сказал Платон.
Но когда мы поднялись, Анит повернулся и заявил:
– Именно так я и думал!
– Извини? – отозвался Платон, останавливаясь.
– Так ты, значит, ученик Сократа? – произнес Анит.
– Нет, – возразил Платон, приподняв брови и сурово сведя их. – Я горжусь тем, что я – его друг. Прости меня.
Он ушел вслед за Федоном, который ничего этого не слышал. Я двинулся тоже, но тут Анит протянул руку и потеребил меня за гиматий. Он, будучи противником всякой церемонности и почтительности, от которых, как он считал, несет олигархией, имел привычку хватать, хлопать по плечу и тыкать пальцем в собеседника. Я испытывал почтение к его заслугам, потому сел снова.
– Удивляюсь я тебе, Алексий, – заговорил он, – что ты, который только сегодня был увенчан демосом и получил почести как друг, мог так спокойно слушать эти враждебные разговоры. Я думал, ты по крайней мере не позволишь Сократу больше дурачить себя теперь, когда стал мужем.
– Знаешь ли, Анит, я сражался как демократ здесь и на Самосе только потому, что Сократ научил меня думать своей головой. И Платон покинул лагерь тиранов, хоть среди них были его родственники, именно благодаря науке Сократа. Он учит каждого человека искать истину в себе самом.
Я видел, что он ждет, пока я закончу, чтобы высказать заготовленные заранее слова, как вроде я вообще ничего не говорил. Мне было легко с ним, нравилось, что он обращается с каждым человеком как с равным; но все же странно говорить с человеком, в мысли которого не можешь проникнуть. Внезапно мне показалось, будто меня окружает большая пустыня; я даже ощутил страх перед Паном, гонителем стад, как в каком-нибудь безлюдном месте.
– Этот человек, – ворвался в паузу Анит, – сколько я его помню, вечно водился с богатыми молодыми бездельниками, которые рисовались своей возможностью жить праздно и растрачивали лучшие годы, хотя могли бы овладеть честным ремеслом. Станешь ты отрицать, что Критий был его учеником? Или ты предпочтешь сказать "его другом"? Мало того, даже после восстановления демократии он над ней насмехается и старается ее подорвать.
– Не думаю, – возразил я. – Собственно, я не знаю, что ты имеешь в виду, – разве то, что, по мнению Сократа, глупо выбирать архонтов и судей жребием. Он говорит, что ни один человек не станет выбирать лекаря по жребию, если у него заболеет сын. А ты стал бы?
У него потемнело лицо, и я понял, что пробудил какую-то мысль, досаждающую ему.
– Послушайся моего совета, – сказал он, – и не дожидайся, пока Сократ испортит тебя и оставит без всяких принципов, без религии, без почтения к чему бы то ни было, как других молодых людей.
– Испортит меня? Да я не понимал, что означает религия, пока не начал беседовать с Сократом! А сейчас уже поздно бросать его, Анит. С детских лет он был мне как отец – и много больше.
Я видел, как у него на лбу набухла жилка; и когда он заговорил снова, я уловил, что логика до него не доходит, он слышит только себя.
– Больше, чем отец? Вот ты и сказал главное. Вот где корень зла! Кто может направить мальчика лучше, чем его собственный отец, хотел бы я знать?
– Смотря в чем, – отвечал я. – Тебе не кажется, что, например, кормчий может, если мальчик в море? Или врач, когда у него лихорадка? Если не ошибаюсь, Город думает, что даже я могу лучше – если мальчик учится бегать…
И я перевел разговор на тех, кто состязался в беге с факелами, думая успокоить его. Но он распалился пуще прежнего.
– Софистика! – отрезал он. – Бесконечные увертки с целью сожрать достойные принципы, истинность которых каждый человек понимает чутьем. Как захватил он такую власть над молодыми людьми? Конечно же, льстя им, заставляя думать, что их ждет особое предназначение в жизни, что они станут чем-то выдающимся, как этот зазнавшийся молодчик, который только что глумился над демосом; да еще своими поучениями, что заниматься честным ремеслом, где они могут познать истинную демократию, что-то отдавая своим товарищам, что-то получая от них, – что это лишь пустая растрата их драгоценных душ; что если они не могут болтаться с ним весь день по колоннадам, сводя языками на нет все святое, они станут болванами – точно такими же, как их бедные отцы, которые только проливали кровь, чтобы они могли жить как граждане, а не как рабы!
– Он сам был обучен ремеслу – и гордится этим. Весь Город это знает.
– Не говори мне о Сократе! Если молодые люди не платят за его уроки, то, клянусь псом, расплачиваться приходится их отцам!
Я проследил за его взглядом, заранее зная, что увижу. Его сын Антемион, юноша лет восемнадцати, сидел чуть дальше, в группе сыновей ремесленников, которые не сводили с него восхищенных взоров. Судя по их смеху, он только что рассказал очень непристойную историю; у меня на глазах он поманил к себе продавца вина – я заметил раньше, что он уже делал это два или три раза. Хоть зелье было крепкое, он пил его неразбавленным, как человек, который не может обойтись без вина, – светловолосый белобрысый юнец с раскрасневшимся подвижным лицом и отчаянными глазами.
– Он пьет больше, чем ему может пойти на пользу, – заметил я. – Все его друзья сожалеют об этом. А в те дни, когда он приходил к Сократу, я вообще не видел, чтобы он пил. Не думаю, что он счастлив. И не потому, я уверен, что считает, будто слишком хорош для работы в твоей дубильне, но потому, возможно, что она мешает ему использовать что-то в себе, как бывает с птицей, если держать ее в клетке, когда у нее отрастают крылья.
– Болтовня! – отрезал Анит. – Кем он себя воображает? Отработает свое ученичество, как любой другой! Я сражался за равенство между людьми. Никто не скажет, что я воспитал своего сына так, чтобы он был лучше своих сограждан.
– Значит, он должен позабыть свою любовь к совершенству до тех пор, пока каждый гражданин не ощутит ее в той же мере? Я сражался, Анит, не ради венка – кроме тех случаев, когда бегал на Играх, – но ради Города, в котором я смогу знать, кто в действительности равен мне, а кто – лучше меня, чтобы воздать таким почести; где повседневная жизнь человека – это его личное дело и где никто не заставит меня лгать, потому что это выгодно или потому что так хочет кто-то другой.