Текст книги "Последние капли вина"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Глава третья
Намного позже, когда я и другие юноши моего возраста стали эфебами [10], кое-кто говорил, что мы не имеем почтения к возрасту и обычаям, ничего не принимаем на веру и берем на себя смелость судить о различных предметах по собственному разумению. Не знаю. Человек может говорить только за себя. А я, помнится, считал большинство взрослых мужей людьми мудрыми – вплоть до того дня, когда мне исполнилось пятнадцать лет.
Мой отец ожидал на ужин друзей из своего кружка – гетерии, – и ему нужны были венки для гостей. Накануне я сказал ему, что смогу купить самые лучшие цветы рано утром, перед школой. Он засмеялся, понимая, что я ищу повода убежать без своего наставника, но все-таки разрешил – видимо, считал, что в этот час я встречу не так уж много соблазнов. Известно, что его самого в юные дни называли Мирон Прекрасный – наравне с обычным именем Мирон, сын Филокла. Но мой отец, как и все прочие отцы, полагал, что я моложе и глупее, чем был он в таком же возрасте.
В этот день он вполне справедливо догадывался, что мне хочется всего лишь посмотреть на флот, собирающийся на войну. Мы, ребята, говорили просто "Война", как будто со времени нашего рождения других войн и не было, поскольку это была новая рискованная затея Города, и уже само создание такой невиданной вооруженной мощи нам представлялось действительно войной. В палестре [11], по краям борцовской площадки можно было видеть, как люди в разговоре рисуют на земле маленькие карты Сицилии, которую собирались завоевать, дружественных и дорийских [12] городов, а также большой гавани Сиракуз.
Мой отец на войну не уходил, что меня удивляло: всадников еще не созывали, но многие из воинов, дабы не остаться в стороне, вызвались добровольно в качестве гоплитов [13]. Правда, он совсем недавно вернулся из похода – плавал с Филократом на остров Мелос, который отказался платить нам дань. Афиняне одержали победу, а жители Мелоса были полностью разгромлены. Я ожидал рассказов отца, мне хотелось говорить ребятам в школе: «Так сказал мой отец, он сам там был». Но он страшно раздражался, когда я приставал с расспросами.
В ту ночь я встал со вторыми петухами, когда звезды еще светили ярко, и постарался не перебудить весь дом – знал, что это рассердило бы отца, нас и так потревожили ночью. Собаки подняли громкий лай, нам пришлось подняться и проверить замки и засовы, но в конце концов никто так и не попробовал забраться в дом.
Я разбудил привратника, чтобы запер за мной, и вышел на улицу. В юности я всегда ходил босиком, как следует делать каждому бегуну, и вот, выходя из переднего двора на улицу, наступил на что-то острое. Но подошвы у меня были крепки, как бычья кожа, кровь не пошла, и я даже не остановился глянуть, что там подвернулось под ногу. В тот год мне предстояло выступать в длинном беге среди юношей на Панафинейских Играх, поэтому я бежал, стараясь соблюдать указания обучавшего меня наставника. После глубокого песка дорожки для упражнений бежать по мягкой уличной пыли было легко.
Даже в такую рань на Улице Панцирщиков уже горели лампы и дым над приземистыми трубами кузниц был подсвечен красным. Вдоль всей улицы стучали молотки – тяжелые молоты расплющивали металлические пластины, меньшие скрепляли их заклепками, а самые легкие насекали золотой орнамент, заказанный теми, кому он был по вкусу. Мой отец возражал против таких украшений – говорил, они часто задерживают на себе острие вражеского копья вместо того, чтобы отразить его в сторону и дать соскользнуть. Я бы с удовольствием зашел поглазеть на работу, но времени было в обрез только-только подняться в Верхний город и посмотреть на корабли.
Никогда еще я не бывал здесь так рано. Снизу стены выглядели огромными, словно черные скалы, и циклопические камни в их основании все еще хранили копоть от костров мидян [14]. Я миновал сторожевую башню и бастион и поднялся по ступеням к Портику [15]. В первый раз оказавшись здесь в одиночестве, я испытал благоговение – меня поразила его высота и ширина, и огромные пространства, теряющиеся во тьме; мне казалось, что я действительно ступил на порог богов. Ночь светлела, как темное вино, разбавляемое чистой водой; я уже мог рассмотреть цветную окраску под крышей, краски изменялись и углублялись в предрассветных сумерках.
Я вышел на открытое место рядом с Алтарем Здоровья и увидел крылья и треножники на храмовых крышах – они вырисовывались черными силуэтами на фоне жемчужно-серого неба. Здесь и там поднимались дымки – то ли кто-то приносил жертву, то ли жрец искал предзнаменования, – но никого не было видно. Высоко надо мной огромная Афина Предводительница смотрела из-под своего шлема с тройным гребнем. Пахло благовониями, пахло росой. Я прошел к южной стене и посмотрел на море.
Даль была тускла, как туман, но все же я видел корабли, потому что все их огни горели. На кораблях, ошвартованных у берега, огни зажгли для вахтенных, на тех же, что стояли на якорях, – для безопасности, слишком уж много их собралось. Можно было подумать, что Посейдон победил в старой борьбе с Афиной за обладание Городом и перенес его на море. Я начал считать их: те, что собрались у Пирея, и те, что лежали на вогнутом берегу бухты Фалера, и на якорях в бухте – но скоро сбился со счета.
Мне никогда еще не доводилось плавать дальше Делоса – туда я ездил в составе хора мальчиков танцевать в честь Аполлона. Меня переполняла зависть к мужам войска, которые уплывут испить чашу славы, а мне ничего не оставят. Вот таким, должно быть, видел флот мой прадед у Саламина [16], где бронзовый клюв его триремы [17] обрушивался подобно Зевсову орлу на корабли длинноволосых мидян.
В небе что-то изменилось; я повернулся и увидел, что за Гиметтскими горами затлел рассвет. Огни стали гаснуть один за другим, постепенно появлялись сами корабли, сидящие на воде, точно птицы. Когда наконечник копья Афины вспыхнул искрой огня, я понял, что нужно уходить, не то опоздаю в школу. Краски на статуях и фризах стали яркими, в мраморе появилось тепло. Как будто в этот миг громче зазвучала песня порядка, покрывая ночную тьму и хаос. Я чувствовал, как во мне поднимается сердце. Видя на воде эту гущу кораблей, я говорил себе, что именно они сделали нас тем, что мы есть, – предводителями всех эллинов. Впрочем, тут я остановил себя и, оглядевшись вокруг, подумал: "Нет, не так; но мы одни принесли в дар богам божественное".
Рассвет уже распахнул пламенные крылья, однако Гелиос еще не поднялся из воды. Все казалось светлым, бестелесным, и в мире царил покой. Я подумал, что надо бы помолиться перед уходом, но не знал, к какому алтарю свернуть, ибо, казалось мне, боги повсюду и все говорят одно и то же слово, словно их не двенадцать, а всего один. Я чувствовал, что вижу тайну, только не понимал, какую. Я был счастлив. Мне хотелось возблагодарить равно всех богов, потому я остался на месте и воздел руки к небу.
Спускаясь по ступеням, я словно очнулся – и понял, что опаздываю. Во всю прыть побежал на рынок и, быстро растратив отцовские деньги, купил фиалки, уже свитые в гирлянды, и немного стефанотисов; женщина задаром дала мне камышовую корзинку. За соседним прилавком продавали темно-синие гиацинты, на которые я оставил немного денег. Какой-то муж, выбирающий мирт, улыбнулся мне и сказал:
– Надо было их сначала купить, Гиакинт [18].
Но я лишь приподнял брови и прошел дальше, не ответив.
Рынок был полон народу, и все говорили. Я, как и любой другой, рад услышать что-нибудь новенькое; но я видел, что муж с миртом пробирается за мной следом, а кроме того, не хотел испытывать терпение отца. Словом, я поспешил, но не во всю прыть, чтобы не поломать цветы, и, озабоченный этим, не смотрел по сторонам, пока не добрался до дому.
Среди прочего я купил миртовый венок для Гермеса-охранителя, чтобы украсить к вечернему пиру герму. Это был очень старый Гермес, он стоял у ворот еще до нашествия мидян, и лицо его было, как на самых старых изображениях: с закрытым улыбающимся ртом, словно молодой месяц, с бородой и в широкополой шляпе путника. И все же, зная его с малолетства, я любил старичка, и его деревенский вид меня не смущал. Итак, я подошел к нему, роясь в корзинке, наконец нашел гирлянду и поднял глаза. Ясное утреннее солнце светило прямо на него. Я в ужасе попятился назад и сделал рукой знак против зла.
Кто-то пришел ночью и молотком разбил лицо на куски. Борода и нос исчезли, и поля шляпы, и фаллос на колонне; была отбита половина рта, и выглядел наш Гермес так, словно его изъела проказа. Лишь выкрашенные синим глаза остались на месте и глядели яростно, будто хотели заговорить. Повсюду валялись разлетевшиеся осколки, на один из них, должно быть, я и наступил, когда уходил в темноте.
В первом приступе ужаса я решил, что это сотворил сам бог, дабы проклясть наш дом за какое-то страшное прегрешение. Но тут же мне подумалось, что бог расколол бы изображение пополам одним ударом грома; нет, это поработали люди, и старались они изо всех сил. И только потом я вспомнил разбудивший нас среди ночи лай собак.
Отец, уже одетый, сидел за столом и просматривал свитки с какими-то счетами. Он принялся упрекать меня, ибо солнце уже взошло, но, услышав мои слова, бросился на улицу. Сначала, как я, сделал знак от дурного глаза, потом постоял молча какое-то время. Наконец сказал:
– Дом придется подвергнуть очищению. Должно быть, это сотворил какой-то безумец.
И тут мы услышали приближающиеся голоса. Наш сосед Фалин, с которым вместе были его эконом и двое или трое прохожих (все они говорили одновременно), выложил известие, что каждая герма на нашей улице осквернена, и на других улицах тоже.
Когда гомон чуть утих, отец произнес:
– Должно быть, это заговор с целью повредить Городу через его богов. За этим стоит враг.
– Какой еще враг, какой заговор! – возразил Фалин. – Или ты хочешь сказать, что кощунство вступило в сговор с крепким вином? Какой человек, кроме одного, бросает вызов законам из дерзости, а богам – для забавы? Но сейчас, накануне войны, это уже выходит за всякие рамки. Боги пошлют беду, от которой пострадает лишь виновный.
– Нетрудно догадаться, кого ты имеешь в виду, – отвечал отец, – но ты поймешь, что ошибаешься. Мы видели, как вино делает его сумасбродным – но не глупым; я верю оракулам Диониса.
– Ну, это – твое мнение. – Фалин терпеть не мог даже самого сдержанного несогласия. – Мы знаем, что Алкивиаду [19] все прощается… теми, кто наслаждался его расположением даже самое краткое время.
Не знаю, как собирался ответить ему на это отец, но тут он заметил, что я стою рядом, и, гневно повернувшись, спросил, не собираюсь ли я провести весь день, болтаясь по улицам.
Я позавтракал, позвал своего пестуна и отправился в школу. Можете догадаться, у нас с ним нашлось о чем говорить по дороге. Воспитателем у меня был лидиец по имени Мидас, который умел читать и писать; слишком дорогой раб, чтобы использовать его в качестве педагога, но мой отец не считал правильным отдавать детей на попечение рабам, которые более ни на что не пригодны. Мидас уже какое-то время копил деньги, чтобы выкупиться на волю, зарабатывая их перепиской речей для суда в свободное время; но стоил он дорого, думаю, добрых десять мин [20], так что пока не набрал и половины. Отец мой, однако, недавно пообещал ему, что, если он будет хорошо присматривать за мною до семнадцатилетнего возраста, то получит волю в качестве дара богам.
На каждой улице мы видели разбитые гермы. Люди говорили, что для такой работы надо было нанять целое войско. Другие отвечали – нет, это шайка пьяных бесчинствовала по дороге домой с пира; и снова мы слышали имя Алкивиада.
Перед школой собралась толпа мальчиков, глазея на тамошнего Гермеса. Это была хорошая герма, подаренная Периклом. Кое-кто из самых маленьких показывал пальцем, хихикал и визжал; тогда вышел один из старших учеников и велел им вести себя пристойно. Узнав своего друга Ксенофонта [21], сына Грилла, я окликнул его. Он подошел, глядя на меня серьезно и озабоченно. Он был красивый юноша, высокий для своих лет, с темно-рыжими волосами и серыми глазами; от него ни на шаг не отставал наставник, потому что он уже привлекал к себе внимание.
– Должно быть, это сделали коринфяне в надежде заставить богов сражаться против нас на войне, – сказал он мне.
– Ну, тогда они совсем простаки, – усомнился я. – Неужто они не подумали, что боги видят и в темноте?
– Некоторые деревенские люди с хуторов рядом с нашим поместьем не отличают бога от идола, в котором он живет. А вот в Спарте такое никогда бы не могло произойти.
– Должен согласиться. У них ведь перед грязными хижинами вместо герм только кучи камней. Хоть раз ты оставь в покое своих любимых спартанцев. Это был наш с ним давний спор, потому я не сдержался и добавил: – А может, они сами это и сделали; в конце концов, они ведь союзники Сиракуз.
– Спартанцы! – воскликнул он, уставясь на меня. – Самые богобоязненные люди в Элладе? Ты ведь прекрасно знаешь, что они никогда не трогают ничего священного, даже в открытой войне, а теперь у нас с ними перемирие [22]. Ты с ума сошел?
Вспомнив, как однажды из-за этих спартанцев мы с ним пустили друг другу кровь, я не стал больше дразнить его. Он всего лишь повторял то, что слышал от своего отца, которого очень любил, а у того были такие же взгляды, каких до самой смерти придерживался мой дед. Все правящие дома прежних дней, которые терпеть не могли вмешательства простонародья в общественные дела, желали мира и союза со спартанцами. Так было не только в Афинах, но и по всей Элладе. Спартанцы не меняли законов уже три столетия и держали своих илотов [23] в том положении, которое определили им боги. Я наслушался всего этого досыта во времена Родоски. Но на Ксенофонта нельзя было долго сердиться. Он был добродушный мальчик, готовый поделиться всем, что имеет, и никогда не терялся в рискованных положениях.
– Полагаю, ты прав, – сказал я, – если брать в качестве примера их царя. Слышал о свадьбе царя Агиса? Невеста была уже в постели, он только переступил порог, как тут случилось землетрясение. И тогда, увидев в том дурное предзнаменование, он послушно развернулся, вышел обратно и дал обет не возвращаться в течение года. Если это не богобоязненность, так что же тогда?
Я надеялся рассмешить Ксенофонта; он любил шутки, но на этот раз не увидел в моем рассказе ничего смешного.
Тут за нами вышел главный учитель, Миккос, и сердито заорал, чтобы мы шли на урок Гомера. Какие бы там волнения и беспорядки ни творилось в городе и среди нас, у него настроение было отличное и вскорости он уже вытащил свою плетку.
Следующим был урок музыки, мы едва дождались его конца, повесили наши лиры и помчались в гимнасий. Раздеваясь, мы увидели, что в колоннаде полно людей; теперь мы сможем узнать последние новости. Наш наставник командовал сотней при Делии [24], но сегодня он был не в силах перекричать шум, и даже звуки флейт, под которые мы делали упражнения, тонули в гуле толпы. Потому, выбрав для работы несколько лучших борцов, он велел всем остальным упражняться самостоятельно. Наши пестуны засуетились, видя, что мы слушаем разговоры мужей в колоннаде, но там толковали исключительно о политике. Об этом всегда можно догадаться даже издали: когда они спорили из-за какого-нибудь мальчика, то понижали голос.
Казалось, все точно знают, кто виноват, но в толпе не нашлось бы и двоих, согласных на этот счет между собой. Один говорил, что это коринфяне хотели оттянуть войну.
– Глупости, – отвечал второй, – это сделали люди, которые знают Город, как собственный двор.
– Как это глупости? Среди наших иноземцев-метеков есть такие, что отца родного продадут за пять оболов!
– Метеки прилежно трудятся и зарабатывают деньги. Вполне достаточное преступление с точки зрения несправедливых!
А люди, которые соперничали в любви или политике, но старались это скрыть, здесь сразу начали оскорблять друг друга. Никогда прежде мне не приходилось оказаться среди напуганных людей, и я по молодости не мог воспринимать их страх спокойно. До сих пор мне не приходило в голову, что столь великое неблагочестие, если его совершил кто-то из жителей, может навлечь проклятие на весь город.
Рядом со мной какие-то молодые люди обвиняли олигархов.
– Вот увидишь, они попытаются свалить вину на демократов, а потом потребуют разрешения ходить с вооруженной охраной. Старая уловка тирана Писистрата. Но он хотя бы ранил в голову себя, а не бога [25].
Естественно, олигархи тут же принялись кричать, что это грязная демагогия, разговор пошел на повышенных тонах, пока не прозвучало новое мнение:
– Не обвиняйте ни олигархов, ни демократов, во всем виноват только один человек. Я знаю свидетеля, который укрылся в святилище, опасаясь за свою жизнь. Он клянется, что Алкивиад…
При звуке этого имени гомон поднялся громче прежнего. Люди стали рассказывать басни о его эротических пирах, не слишком стесняя себя в выражениях, хоть мы, мальчики, стояли тут же и не пропускали ни слова; другие говорили о его сумасбродствах, о выставленных им семи колесницах на гонках в Олимпии, о его скаковых лошадях, флейтистках и гетерах; о том, что если он тратит деньги на какую-то пьесу или хор, то старается превзойти любого другого изяществом и роскошью раза в три.
– Только ради золота и добычи он затеял Сицилийскую войну!
– Так зачем ему устраивать святотатство и тем мешать войне?
– На тирании он поживится еще больше.
Город не уставал сплетничать об Алкивиаде. На свет вытаскивались истории двадцатилетней давности о том, как высокомерно обходился он с поклонниками, будучи еще мальчишкой.
– Он поддерживает продолжение войны ради собственной славы, – говорил кто-то. – Если бы он не выставил дураками спартанских послов, когда те приехали договариваться о мире, нам бы сейчас не приходилось воевать.
Но тут сердитый голос, который давно уже пытался вклиниться в разговор, закричал:
– Назвать вам главный грех Алкивиада? Он родился слишком поздно, в городе мелких людишек. Почему толпа изгнала Аристида Справедливого [26]? Потому что народу надоело выслушивать восхваление его доблестей. Люди признавали их – и им становилось стыдно за себя. А теперь им ненавистно видеть красоту, ум и доблесть, высокое рождение и богатство, объединившиеся в одном человеке. Что вообще, кроме ненависти к превосходству, кроме желания низов видеть, что ни одна голова не торчит выше их собственных, поддерживает жизнь в демократии?
– Ну уж нет, клянусь богами! Только справедливость, дар Зевса людям!
– Справедливость?! Так что, по-твоему, если боги дали человеку разум, или предвидение, или искусность, нужно принижать его, словно он добыл свои достоинства воровством? Этак мы скоро начнем ломать ноги нашим лучшим атлетам – по требованию худших, во имя справедливости! Или какой-нибудь гражданин, рябой и косоглазый, подаст жалобу на вот такого паренька, как этот, – тут он вдруг почему-то ткнул пальцем в мою сторону, – и, полагаю, ему сломают нос во имя справедливости.
Смех на мгновение прервал все споры. Самые воспитанные из них, видя мое смущение, отвели глаза, но один-другой продолжали пялиться. Я заметил, как Мидас поджал губы, и отошел от них подальше.
Среди немногих ребят, которые пытались заниматься упражнениями, был и Ксенофонт. Он закончил свою схватку и подошел ко мне. Я думал, он опять заведет, что в Спарте, дескать, было бы меньше шума. Но он сказал совсем другое:
– Ты внимательно слушал? Странную вещь я тебе скажу. Те, кто винят коринфян или олигархов, ссылаются на логику или говорят, что все на это указывает. А вот те, кто винят Алкивиада, твердят в один голос, что им сказал кто-то на улице.
– Согласен. Так, может, какая-то правда в этом есть?
– Может – если только кто-нибудь не распускает такие слухи умышленно.
У Ксенофонта было простое открытое лицо и скромные манеры; лишь те, кто успел хорошо его изучить, знали, что у него есть голова на плечах. Он постоял, оглядывая колоннаду, потом засмеялся про себя.
– Кстати, если после школы хочешь учиться у софиста, то сейчас подходящий момент выбрать себе учителя.
Не приходится упрекать его за этот смех. Пока он не напомнил, я совсем забыл, что здесь находятся и софисты. В любой другой день каждый из них стоял бы среди своих учеников, словно цветок, окруженный пчелами; но теперь, когда они сидели на скамьях или расхаживали по колоннаде, к ним обращались с вопросами, как к любому человеку, который утверждал, будто что-то знает; некоторые держались более благопристойно, чем окружающие, другие – отнюдь. Зенон яростно высказывал свои демократические воззрения; Гиппий, привыкший обращаться со своими молодыми людьми так, словно они все еще школьники, позволил им затеять ссору между собой, а теперь, раскрасневшись от крика, пытался их успокоить; Дионисодор и его брат, софисты низкого пошиба, которые за малую плату готовы были учить всему, от нравственной доблести до танцев на канате, вопили как базарные бабы, поносили Алкивиада и подскакивали от ярости, когда люди вокруг смеялись, ибо было широко известно, как он вызвал их на диспут обоих сразу и положил на обе лопатки полудюжиной ответов. Только Горгий, со своей белой бородой и золотым голосом оставался спокоен как Кронос, хоть и был сицилийцем; он сидел, сложив руки на коленях, окруженный серьезными молодыми людьми, чья изящная осанка говорила об их хорошем происхождении и воспитании; когда с той стороны доносилось слово-другое, становилось ясно, что они заняты только философией.
– Отец говорил мне, – заметил Ксенофонт, – что я могу выбирать между Гиппием и Горгием. Думаю, Горгий лучше.
Я огляделся вокруг и сказал:
– Они еще не все здесь.
Я не стал поверять ему свои собственные устремления. Он, как и мой отец, придерживался мнения, что философы должны одеваться и вести себя вызывающим уважение образом, соответственно своей профессии.
Но тут меня отыскал Мидас. Он относился к своей работе серьезно, а мой отец наказывал ему не только отгонять поклонников, но и держать меня подальше от всех софистов и риторов. По мнению отца, я был еще слишком молод, чтобы извлечь что-либо основательное из философии, она меня научит только пререкаться со старшими и более хитро врать.
Тем временем наш наставник заорал, что мы пришли сюда бороться, а не кудахтать, как девчонки на свадьбе, и что мы пожалеем, если ему придется повторять дважды. Пока все толкались, подыскивая себе подходящего партнера, в конце колоннады поднялся громкий скандал. Среди общего шума выделялся знакомый мне голос. Сам не знаю, почему я не остался там, где был. Мальчик, подобно собаке, чувствует себя лучше, ощущая за спиной стаю. А когда над его богами смеются, у него опускаются уши и хвост. Но я побежал в самый конец палестры, делая вид, что ищу партнера, хотя на самом деле избегал всех свободных.
Сократ во всю глотку спорил с крупным мужем, который пытался перекричать его. Когда я туда добрался, Сократ говорил:
– Очень хорошо, итак, ты чтишь богов Города. А законы тоже?
– А как же! – воскликнул тот муж. – Задай этот вопрос своему дружку Алкивиаду, а не мне!
– Закон доказательственности, например?
– Не пытайся сменить тему! – вскричал муж.
Но на это собравшиеся вокруг запротестовали:
– Нет, нет, это справедливо, ты должен ответить.
– Ладно, любой закон, какой тебе угодно, и давно бы уже пора ввести закон против таких, как ты!
– Очень хорошо. Тогда, если то, что ты говорил нам, представляется тебе доказательством, то почему не пойти с этим к архонтам [27]? Если твое доказательство чего-то стоит, они даже заплатят. Ты доверяешь законам; но доверяешь ли ты своему доказательству? Ну-ка, скажи нам.
Муж ответил, обозвав Сократа хитрой змеей, которая может доказать, что белое – это черное, и получает плату от коринфян. Ответ Сократа мне не был слышен, но крикливый муж внезапно двинул его в ухо, отшвырнув на Критона, который стоял рядом. Все вокруг закричали.
Критон, чрезвычайно разгневанный, сказал:
– Ты пожалеешь об этом. Ударить свободного человека! Ты заплатишь за это пеню!
Сократ к тому времени уже поднялся. Он кивнул своему противнику и произнес:
– Благодарю тебя. Теперь мы все видели силу твоего аргумента.
Тот выругался и снова занес кулак. Я подумал: "На этот раз он его убьет".
Сам не понимая, что делаю, я кинулся вперед, но тут увидел, как один из молодых людей, шедших за Сократом, выступил вперед и поймал драчуна за руку. Я знал, кто этот молодой человек, и не только потому, что видел его с Сократом и на улицах Города, – в передней у Миккоса стояла его бронзовая статуэтка, выполненная, когда ему было лет шестнадцать. Он когда-то учился у Миккоса и выиграл венок за борьбу на Панафинейских Играх, еще учась в школе. Как говорили люди, он был одним из самых приметных красавцев своего года, во что и сейчас легко можно было поверить. Я каждый день видел его имя, написанное на основании статуэтки: "Лисий, сын Демократа из Эксоны".
Противник Сократа отличался крупностью и массивным сложением. Лисий был выше ростом, но не так широк. Однако я видел его на площадке для борьбы… Он отогнул назад руку того мужа с видом серьезным и внимательным, словно приносил жертву. Кулак задиры разжался, пальцы задергались; когда он наклонился, потеряв равновесие, Лисий резко дернул его, и он покатился со ступенек в пыль палестры. Земля попала ему в рот, все мальчики засмеялись сладостный для меня звук.
Лисий глянул на Сократа, словно извиняясь за свое вмешательство, и снова отступил назад, в группу молодых людей. За все это время он не произнес ни слова. Я вообще редко слышал его голос, кроме верховых скачек с факелами, когда он подбодрял свою команду. Вот тогда его призыв разносился, покрывая приветственные крики зрителей, топот копыт и все прочее.
У Сократа на лице виднелась красная отметина. Критон уговаривал его подать иск, обещая покрыть затраты на сочинителя речей [28].
– Мой старый друг, – сказал Сократ, – в прошлом году на улице тебя лягнул осел, но я не помню, чтобы ты подавал на него в суд. Что же до тебя, дорогой мой Лисий, спасибо за твои добрые намерения. И все-таки жаль: он уже начал сомневаться в силе своего аргумента, а тут ты укрепил в нем это мнение красноречиво и убедительно. А теперь, почтенные друзья, не вернуться ли нам к разговору о значении музыки?
Их рассуждения были слишком сложны для меня, но я не уходил, стоял там в пыли и смотрел на них снизу вверх – они остановились на мощеной площадке надо мной. Лисий оказался ближе всех, потому что держался чуть позади остальных. Я мысленно поместил его рядом со статуэткой в коридоре; сравнение не составило труда, так как лицо его было выбрито – тогда эта мода только-только распространилась среди атлетов. Я пожалел, что никто не сделал с него нового бронзового изображения теперь, когда он стал мужем. Волосы, остриженные коротко, лежали у него на голове завитками; перемежающиеся золотистые и каштановые прядки блестели, словно бронзовый шлем, выложенный золотом. Я стоял, думая о нем, и тут он оглянулся. По лицу было видно, что он не помнит, видел ли меня когда-нибудь, однако он мне улыбнулся, словно говоря: "Если хочешь, подойди поближе, никто тебя не съест".
Тогда я набрался смелости и шагнул вперед. Но Мидас, который никогда не позволял себе подолгу бездельничать, уже заприметил меня и кинулся наперерез. Он даже схватил меня за руку; чтобы избавить себя от унижений, я пошел с ним, не сопротивляясь. Сократ, который говорил с Критоном, ничего не заметил. Уходя, я видел, что Лисий смотрит мне вслед, но не мог решить по его взгляду, одобряет ли он мое послушание или же презирает проявленную мною слабость.
По дороге домой Мидас ворчал:
– Сын Мирона, отроку твоего возраста положено уже обходиться без постоянного присмотра! Чего это ради ты побежал за Сократом после всего, что я тебе говорил? Особенно сегодня…
– А почему сегодня особенно?
– Разве ты забыл, что это он учил Алкивиада?
– Ну и что из того?
– Сократ всегда отказывался пройти приобщение к святым таинствам; так кто же еще, по-твоему, научил Алкивиада смеяться над ними?
– Смеяться над ними? – повторил я. – Но совершил ли он это на самом деле?
– Ты слыхал, что говорят все граждане.
Впервые я услышал от него такие разговоры; но я знал, что рабы многое рассказывают друг другу.
– Ладно, даже если он и сделал это, нелепо обвинять Сократа. Я за многие годы ни разу не видел, чтобы Алкивиад подходил к нему или разговаривал – разве что здоровался на улице.
– Учитель должен отвечать за своего ученика. Если Алкивиад оставил Сократа заслуженно, значит, Сократ дал ему повод и должен быть обвинен; если же незаслуженно, значит, Сократ не научил его справедливости, – тогда как же он может заявлять, что воспитывает своих учеников?
Полагаю, он подхватил этот довод у какого-то болтуна вроде Дионисодора. Хоть меня еще и не обучали логике, я почуял в нем ложность.
– Если Алкивиад разбил гермы, любой согласится, что это худшее из всех его деяний. Следовательно, когда он учился у Сократа, он был лучше, чем сейчас, так ведь? А ты даже не знаешь, сделал ли он это вообще. И еще, добавил я, снова рассердившись, – что касается Лисия, так он всего лишь хотел по доброте подбодрить меня.
Мидас втянул щеки:
– Ну конечно. Кто же в этом усомнится? Однако мы оба знаем, что приказывал твой отец.
На это я не мог придумать ответа, потому сказал:
– Отец говорил тебе, что я не должен слушать софистов; а Сократ не софист, а философ.
Мидас хмыкнул:
– Для своих друзей любой софист – философ.
Я шагал в молчании и раздумывал: "Почему я спорю с человеком, который думает лишь о том, чем добудет себе свободу через два года? Ну и пусть думает, как ему нравится. Кажется, я могу быть более справедливым, чем Мидас, – не потому, что я такой хороший, а потому, что свободный".
Он держался на шаг позади меня и чуть в стороне, неся мои дощечки для письма и лиру. Я размышлял дальше: "Став свободным, он отрастит бороду и сделается, пожалуй, довольно похожим на Гиппия. И, если захочет, сможет раздеться и заниматься упражнениями вместе с другими свободными мужами; но он уже староват для гимнасия и, наверное, постесняется показать свое тело оно у него, должно быть, рыхлое и белое". За все эти годы я ни разу не видел его обнаженным; с тем же успехом он мог вообще оказаться женщиной. И даже получив свободу, он все равно будет всего лишь метеком, прибившимся к Городу чужаком, но не гражданином.
Однажды, давным-давно, я спросил у отца, почему Зевс сделал одних людей эллинами, живущими в городах, где есть законы, других – варварами под властью тиранов, а третьих – рабами. Отец ответил: "Мальчик мой, точно так же ты мог спросить, почему он сделал одних животных львами, вторых лошадьми, а третьих – свиньями. Зевс Всезнающий поставил людей разного характера в состояние, подходящее их натуре; ничего другого мы предположить не можем. Не забывай, однако, что плохая лошадь хуже, чем хороший осел. И подожди, пока станешь старше, прежде чем задавать вопросы о целях богов".