Текст книги "Камни Флоренции"
Автор книги: Мэри Маккарти
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Заключительный и самый острый спор, как это ни покажется удивительным, касался статуй. Ранее четыре угла моста украшали четыре скульптуры конца шестнадцатого века работы француза Пьетро Франкавиллы, представлявшие четыре времени года. Они не обладали особой художественной ценностью, но «всегда» стояли на посту, как и старая статуя Марса на Понте Веккьо. Три статуи удалось спасти без малейших повреждений – за одной из них, если верить рассказам, местный (а кто-то говорил, что иностранный) скульптор отважно нырнул в Арно, – но четвертая, «Весна», лишилась головы. Ходили слухи, что в суматохе боевых действий ее похитил какойэто чернокожий американский солдат, по другим свидетельствам, солдат был толи новозеландцем, толи австралийцем. В газетах Новой Зеландии были напечатаны объявления с просьбой вернуть голову, но это не дало результатов. А тем временем возникали всё новые странные слухи: то голову видели в Гарлеме; то ее якобы закопали в садах Боболи. Фантазия флорентийцев не желала примириться с мыслью о том, что она просто разбилась.
Когда развеялись последние надежды найти голову, руководство Дирекции изящных искусств решило вовсе не устанавливать статуи на мосту. Это вызвало бурный протест: люди хотели видеть фигуры на прежнем месте. Поскольку Дирекция изящных искусств настаивала на своем, был проведен опрос общественного мнения, показавший, что подавляющее большинство населения желает возвращения статуй. Тогда Дирекция уступила, или сделала вид, что уступила, но разгорелись новые споры: следует ли устанавливать «Весну» обезглавленной, чтобы она напоминала о войне и разрушениях, или же лучше изготовить для нее новую голову. Город снова разделился на два лагеря, на этот раз – почти непримиримых, и Дирекция использовала это в качестве предлога, чтобы свернуть всю операцию. Однако когда люди увидели, что пьедесталы не вернулись на прежнее место, у них возникли подозрения; в городской газете появились призывы к действию и намеки на то, что споры на тему «с головой или без головы» были самым бесчестным образом инициированы самой Дирекцией изящных искусств, чтобы расколоть горожан и не подчиниться воле народа. Газета потребовала, чтобы Дирекция проявила добрую волю, для начала вернув на законное место все четыре пьедестала.
Ни в одном другом городе мира такого рода проблемы не взволновали бы все слои общества и не обсуждались бы с таким жаром и горечью. Это тем более показательно, что флорентийцы, как мы уже говорили, относятся к своему прошлому без излишней сентиментальности. Во Флоренции нет развалин, и страсти, разгорающиеся по поводу руин, все эти романтичные (или рим-античные) страсти, в этом городе совершенно немыслимы. В основе истории со статуями лежит нечто глубинное, первобытное, неистребимое и, не побоимся этого слова, суеверное, нежели просто эстетические разногласия или «вопрос вкуса». Макиавелли, говоря о свободолюбии, как о характерной черте маленьких независимых республик классического образца (а за его флорентийским образом мысли всегда стоит Римская республика), связывал его с «общественными зданиями, залами магистратов и символикой свободных институтов», которые напоминают гражданам о свободе, даже если она была утрачена несколько поколений назад. Чтобы искоренить это чувство, пришлось бы, камень за камнем, разрушить город и все его символы. Именно это хотели сделать гибеллины после того, как в 1260 году одержали решительную победу над флорентийскими гвельфами при Монтаперти, и именно против этого на военном совете открыто (a viso aperto) выступил великий вождь гибеллинов Фарината дельи Уберти. Катилина, изгнанный из Рима, ушел, пригрозив вернуться и сжечь город, но Фарината, как истинный флорентиец, не дал согласия на уничтожение родного города. Смело и гордо – недаром это был один из самых больших гордецов, которых Данте встретил в аду, причем не среди предателей, а среди еретиков и эпикурейцев, – он заявил, что поднял меч на Флоренцию не для того, чтобы увидеть ее в руинах, а для того, чтобы вернуться в свой город. Весьма характерно, что за этот недвусмысленный и решительный отказ разрушить Флоренцию сограждане вознаградили его довольно скверно: неблагодарные гвельфы снесли башни, построенные потомками Фаринаты в центре Флоренции, неподалеку от того места, где сейчас стоит Палаццо Веккьо. Говорят, это здание приобрело столь причудливые формы, потому что синьория не могла допустить, чтобы хоть один из камней, предназначенных для его постройки, валялся на земле, некогда замаранной презренными гибеллинами Уберти.
Во Флоренции все зримо, и даже форма зданий служит назиданием потомкам и политическим уроком; история со статуями стала просто еще одним примером этого. Новую голову «Весне» не сделали, она так и стоит на своем пьедестале, подобно старой искалеченной статуе Марса, – как напоминание о нацистской оккупации. Не Дирекция изящных искусств, а народ захотел, чтобы тосканская богиня вернулась на прежнее место[41]41
В конце концов, голову нашли в Арно во время каких-то работ возле Понте Веккьо. После того, как самые тщательные проверки подтвердили подлинность находки, ее пронесли по городу в торжественной процессии и водрузили на «Весну» (примечание автора).
[Закрыть].
Глава третья
Над историей Флоренции нависает мрачная тень Катилины, облаченного в консульскую тогу. У некоторых из его сподвижников, сумевших выжить на Пистойских холмах, впоследствии появились дети, которые, в свою очередь, стали родоначальниками непокорных семейств средневековой Тосканы. Древняя Пистория превратилась в Пистойю, по словам Данте, самую удобную берлогу для такого зверя, как Ванни Фуччи, грабившего церкви, после смерти «сверзившего» из Тосканы в адский ров, где Данте и увидел его, обвитого змеями, но все еще не раскаявшегося: он по-прежнему богохульствовал и показывал Господу непристойный жест, именуемый «фигой». Поэт, упоминая Пистойю, желает ей обратиться в пепел за то, что своими злодействами она превзошла породившее ее семя (под которым подразумеваются Катилипа и его приспешники).
Пистойя, превратившаяся ныне в центр садоводства, до которого от Флоренции можно за полчаса доехать по автостраде, на самом деле была неугасимым очагом споров и раздоров; именно там произошло столь разрушительное для Флоренции разделение на Черных и Белых. Можно подумать, что дьявольские потомки Катилины решили отомстить городу, возникшему на берегу реки на месте римского лагеря. Говорили, будто распря началась со ссоры между двумя пистойскими семьями, а та, в свою очередь, вспыхнула из-за детской игры. Один мальчик слегка поранил другого во время дружеского поединка на шпагах; отец отправил его извиняться, а отец второго мальчика приказал своим слугам отрубить обидчику руку на колоде для разделки мяса, а потом отослал его домой со следующим наказом: «Передай своему отцу, что раны, нанесенные шпагой, лечат не словами, а железом». И город, словно только и ждавший сигнала, немедленно раскололся на две группировки; поскольку прародительница одной из враждующих семей носила имя Бьянка, они стали называть себя Бьянки и Нери, то есть Белыми и Черными. Зараза быстро распространилась на Флоренцию, где, воспользовавшись именами пистойских партий, с воодушевлением набросились друг на друга два самых знатных рода, Докати и Черки. В начале четырнадцатого века Дино Компаньи в своей хронике описывал главу флорентийских Черных Корсо Донати как человека, который во всем походил на Катил и ну, вот разве что в жестокости превосходил его. Подобно Катилине, он был «благородным по крови, изысканным в манерах, красивым, умным, и с мыслями, всегда обращенными ко злу». Из-за непомерной гордыни люди называли его «Бароном».
Слово «пистоль» происходит от «пистойский»; до появления огнестрельных пистолетов это были кинжалы, а название свое они получили от имени города, то ли потому; что их там изготавливали, то ли, если верить другому источнику, потому, что их там особенно часто пускали в ход. Первые пистолеты были сделаны здесь в шестнадцатом веке. До сих пор в Пистойе сохранилось много кузниц, откуда так и не выветрился запах горячего железа. Из всех тосканских городов именно с Пистойей связано больше всего темных страниц средневековой истории. Старые здания города построены из камня стального цвета – его так и называют «серым пистойским камнем» (pietra bigia pistoiese). Фасад Палаццо дель Коммуне, то есть здания муниципалитета, на главной площади города украшен мрачной головой из черного мрамора, над которой красуется то ли железная палица, то ли жезл; пистойцы утверждают, что это голова изменника, который сдал город лукканцам. Ученые считают, что это, скорее всего, портрет Музетто, короля мавров с Майорки, захваченного в плен неким капитаном-пистойцем во время военного похода пизанцев на Балеарские острова в XII веке. Среди лепных украшений здания – ключи, папская эмблема, принадлежащая Льву X (Джованни Медичи, сыну Лоренцо), но местные жители говорят, что на самом деле это изображение ключей от города, переданных предателем врагу.
По другую сторону площади высится дворец подеста, то есть иноземного наместника; какое-то время этот пост занимал Джано делла Белла, своего рода флорентийский Гракх. В величественном сером дворе, окаймленном портиками, стоят длинный каменный судейский стол, длинная каменная судейская скамья, а напротив – скамья для обвиняемого. Там, почти что под открытым небом, заседал, разоблачал виновных и выносил приговоры суд, славившийся даже в Тоскане своей непоколебимой суровостью, особенно в начале четырнадцатого века, в период демократии. Демократы, истинные последователи Катилины. ненавидевшие аристократов, лишили их всех гражданских прав и низвели до положения худшего, чем у преступников. В Пистойе человека низкого происхождения, совершившего преступление, карали пожалованием дворянства. Даже в эпоху Высокого Возрождения жители соседних городов считали Пистойю проклятым, зловещим местом. Микеланджело написал сонет, хуливший Пистойю; Макиавелли описывал семейство Паландра, «происходившее из деревни и при этом очень многочисленное, которое, как и все прочие уроженцы Пистойи, было вскормлено ради кровопролития и войн». Считалось даже, что гвельфы и гибеллины назывались так по именам двух соперничавших друг с другом братьев из Пистойи – Гвельфа и Гибела.
Впрочем, для тех, кто знает историю этого города, самым поразительным является тот факт, что в нем и на самом деле очень много черного и белого. Фасады многочисленных церквей в романском стиле и высокого восьмиугольного Баптистерия, построенных в богатой Пистойе, выложены горизонтальными полосами черного и белого мрамора; изобилие этих церквей, черные головы мавров (еще одна украшает полосатый фасад собора Сант Андреа), железные палицы, зловещий серый цвет гражданских зданий придают городу странный и внушительный вид, одновременно роскошный и аскетический.
Мода на украшение церковных зданий горизонтальными черными и белыми полосами пришла из Пизы, города мореходов; ее уроженцы сражались с сарацинами в Испании, одержали победу над египетским эмиром и участвовали в крестовых походах; когда пизанское влияние распространилось на Тоскану, в ее зодчестве тоже появились черно-белые полосы и некоторые намеки на восточную экзотику, например, изображения диковинных животных. Мерцающие полосы можно увидеть в розовой Сиене, на стенах вызывающего оторопь огромного собора, нависшего над площадью, словно тигр, изготовившийся к прыжку; их можно увидеть и в Лукке, городе шелка, обогатившем пизанский стиль декоративными рельефами, многоцветными вставками из мрамора, каменными львами на опорных колоннах, извивающимися каменными змеями. Пизанский стиль, иногда сливающийся с лукканским, сам по себе тоже изобилующий скульптурой и изящными многоэтажными лоджиями, дошел до самых отдаленных уголков сельской Тосканы. Точно так же и восточные специи добрались до крутых скал Вольтерры и Каррары, расположенных далеко к югу от древнего горняцкого города Масса Маритима в сердце провинции Ареццо, и до города шерсти Прато, находящегося на побережье напротив островов Корсика и Сардиния.
Флоренция, чьи классические традиции служили надежной защитой от экзотики, положила конец наступлению «тигровой» архитектуры. Черный и белый (а иногда, как и в других местах, темно-зеленый и белый) мрамор на Баптистерии, на Сан Миньято, на здании аббатства Бадия в Сан Доменико ди Фьезоле уложен не горизонтальными полосами, а прелестными геометрическими узорами – в виде ромбов или многоугольников, длинных волнистых линий, похожих на загадочные муаровые разводы, квадратов, рамок, розеток, солнц и звезд, колес, полукружий, полуовалов, языков пламени. Эти восхитительные узоры, такие свежие и веселые, ассоциируются с классическими архитектурными элементами: колоннами в чистом коринфском стиле, антаблементами и фронтонами. В отличие от массивных ломбардских церквей того же периода, флорентийские романские церкви, при всей их простоте, не были грубыми; а в отличие от пизанских, с их неизменными чудовищами и экзотическими элементами (наклон Пизанской башни представляется специально задуманной случайностью), в которых многочисленные иноземные стили и влияния переплетались так же, как переплетались маршруты судов в порту Пизы, флорентийские романские строения сохранили особое целомудрие и строгую чистоту. В средневековой Флоренции никогда не возводили грубо закрученных колонн; каменные змеи никогда не проползали через Эдем, в котором родился сын пастуха Джотто. Уже в тринадцатом веке флорентийцы старались прокладывать прямые улицы и создавать площади четких очертаний. Издавались указы, предписывавшие новым улицам, во имя красоты города, быть «pulchrae, amplae et rectae»{9}. Улица, оказавшаяся не красивой, не широкой и не прямой, признавалась «turpis et inhonesta»{10}.
Во всех флорентийских романских церквях есть что-то от простых часовен, стоявших в лесу или на перекрестке оживленных дорог. Баптистерий, отделанный снаружи черно-белым мрамором, а внутри – черно-белым мрамором и мозаикой, простой восьмиугольнике пирамидальной крышей, с внутренним куполом, под которым раньше находилась купель, где крестили всех детей, родившихся во Флоренции, изначально был городским кафедральным собором. Церковь Сан Миньято сохранила чистоту форм раннехристианской базилики, впрочем, с очень высокой алтарной частью, величественно вздымающейся над криптой; с обеих сторон к ней ведут изящные мраморные лестницы. Пол выложен поразительно красивым черно-белым мозаичным узором, с изображениями знаков зодиака, голубей и львов; в конце нефа стоит величественная триумфальная арка, также украшенная черно-белыми инкрустациями в виде голубей и канделябрами. Сан Миньято находится в том месте, где некогда располагалось кладбище, на котором хоронили первых христиан; храм носит на себе отпечаток чистоты погребального обряда, точно так же как Баптистерий отмечен чистотой крещения. Аббатство Бадия в Сан Доменико ди Фьезоле, с его маленьким, четких геометрических форм фасадом из темнозеленого и белого мрамора в обрамлении каменной стены, напоминающим драгоценный камень в оправе, возводилось под влиянием образа святого отшельника; в эпоху Возрождения Брунеллески заново отстроил его для Козимо Старшего, но оно тем не менее сохранило облик скита, приютившегося на склоне холма.
С этими простыми храмами, с их черно-белым знаковым языком многогранников, кругов, воды и огня, связаны наивные легенды. Считается, будто на вязе, растущем у Баптистерия, распустились листья в разгар зимы, когда мимо дерева проносили тело святого Зенобия; в память об этом чуде воздвигнута колонна. С двумя порфировыми колоннами по обе стороны восточных дверей Баптистерия связано предание о коварстве пизанцев: эти колонны были волшебными, и в их полированной поверхности отражались измены и интриги против государства; этот военный трофей флорентийцы захватили во время одного из походов на Балеарские острова против сарацин, однако пизанцы, прежде чем передать колонны флорентийцам, отправили их в печь, и пламя уничтожило их блеск и магические свойства. Над дверью Санти Апостоли, то есть церкви Святых Апостолов, стоящей на крохотной площади Лимбо, где хоронили некрещеных младенцев, можно увидеть надпись на латыни, гласящую, что церковь эту построил Карл Великий, а освятил архиепископ Турпен в присутствии Роланда и Оливье. В маленькой церкви, где по воскресеньям Ла Пира раздавал хлеб беднякам, хранятся обломки камней. которые якобы были принесены изхрама Гроба Господня неким Паццино деи Пацци, первым взобравшимся на стену Иерусалима во время Первого крестового похода: в Страстную субботу эти камни приносят в Баптистерий, и там от высеченной из них искры зажигают пасхальный огонь, который затем в сопровождении процессии несут в Дуомо. Под звуки пения «Славься!» во время торжественной мессы в Дуомо священным огнем поджигают запал, вставленный в механическую фигурку голубя, которая затем, перемещаясь по железной проволоке, попадает из апсиды на carrocio, то есть флорентийскую военную повозку, стоящую перед собором и нагруженную ракетами для фейерверка. Если голубь благополучно доберется до повозки и фейерверк вспыхнет, это сулит хороший урожай. Во всех этих легендах и ритуалах чувствуется влияние местного флорентийского наследия. Прообразом ранних флорентийских церквей, так отличающихся от роскошных храмов Пизы, Лукки, Венеции, Сиены, были, по всей вероятности, Вифлеемские ясли – как они выглядели до прихода волхвов. Еще более примитивная пасхальная церемония проходит в Эмполи, где сегодня женщины сидят на пороге своих домов и плетут сувениры из соломки для флорентийского Меркато Нуово; из окна главной церкви (на фасаде которой выложен традиционный флорентийский геометрический узор из зеленого и белого мрамора) на площадь опускают механического осла в натуральную величину. Последнего такого ослика сегодня можно увидеть в маленьком музее Эмполи.
Как правило, города с «полосатыми» строениями в пизанском стиле считались гибеллинскими, в том числе и сама Пиза, пользовавшаяся особым расположением императора благодаря своему флоту. Города, где преобладали геометрические узоры, такие, как Флоренция, Фьезоле и Эмполи, были гвельфскими. Исключения составляют Лукка и Прато, гвельфский пэрод, где долгое время господствовали гибеллины. Однако, независимо от архитекзурного стиля, флорентийского, пизанского или пизано-лукканского, в романский период во всей Тоскане преобладали двухцветные узоры; черное и белое, солнце и тень, диезы и бемоли, постоянно возникающие на фасадах старых церквей, навевают воспоминания о том, что называли шахматной доской средневековой тосканской политики, о череде гвельфов и гибеллинов, пап и императоров, Черных и Белых. Именно так, в этой суровой изначальной антиномии, мыслили и видели свою жизнь тосканцы. Последний церковный фасаде геометрическим орнаментом, один из самых красивых, был закончен Леоном Баттистой Альберти, представителем классицизма в эпоху Возрождения: это был фасад Санта Мария Йовелла, доминиканской церкви во Флоренции.
Лукка была по преимуществу гвельфеким городом; Пиза, ее исконный враг, – гибеллинским. Прато был гвельфским; Пистойя, находящаяся в нескольких милях от него, – гибеллинской. Флоренция была гвельфской, Сиена – гибеллинской. К каждой черной клетке на доске примыкает белая, обозначающая ее непримиримого политического врата. Иногда цвета менялись; Пиза на какое-то время становилась гвельфской, Лукка на непродолжительный период – гибеллинской. Ближайший и самый сильный сосед «естественным образом» становился врагом. Более того, в каждом городе были силы, выступавшие на стороне противника. Флорентийские гибеллины, возглавляемые старыми благородными семьями, поддерживавшими императора, объединялись с сиенцами, а сиенские гвельфы, купцы и мещане – с флорентийцами.
Политика победившей партии, как только ей удавалось прийти к власти, состояла в том, чтобы сжечь дома и башни побежденных и изгнать их из города; Италия была наводнена fuoriusciti – беженцами, вынашивавшими, как и положено всем изгнанникам, планы возвращения домой. Неизменно готовые начать новую войну и заключить любой союз ради возвращения домой, fuoriusciti представляли собой постоянную внешнюю угрозу, тогда как их друзья и родственники, остававшиеся в городах (ведь выгнать всех было просто невозможно!), представляли собой постоянную внутреннюю угрозу, которая, естественно, сразу же усиливалась, едва разгоралась война.
Не только в Пистойе, а почти в каждом тосканском городе рассказывали истории о подкупленном гарнизоне или о командующем, готовом открыть ворота противнику, – везде был свой il traditore{11}. Жизнь в этих процветающих торговых городах была далеко не безопасной; предательство было нормой. Кто угодно – любой недовольный горожанин, аристократ или священник – мог стать предателем, и, по этой самой причине, к предателю, человеку с двумя лицами, относились с отвращением и страхом, непонятным для не итальянцев. Тот факт, что предательство считалось в порядке вещей, превращал о его в нечто ужасное, в ловушку средь бела дня, в мину вроде тех, что в дни последней войны нацисты оставляли во Фьезоле, в домах, где они квартировали, пряча их в креслах, под лимонным деревом в саду, среди книг на полке; эти мины взрывались порой много месяцев спустя, когда жизнь уже возвращалась в нормальную колею. Более того, дорога к предательству иногда была вымощена добрыми намерениями, а существовавшая двойная мораль лишь все упрощала. Например, Данте поместил предателей в самый нижний круг ада, однако сам он, Белый гвельф в изгнании, живший при дворе Кангранде делла Скала[42]42
Кангранде делла Скала (1291–1334) – правитель Вероны с 1312 г., с 1318 г. – генерал-капитан гиббелинов Ломбардии.
[Закрыть] в Вероне, в окружении гибеллинских fuoriusciti, призывал императора возродить павшую Италию и, без всякого сомнения, был бы счастлив сдать родной город императорским войскам, если бы мог это сделать.
Этот странный двойной стандарт проявился в новой форме у Макиавелли, еще одного флорентийского гения, также приговоренного к изгнанию, чьи труды заворожили весь мир подобно мучительной загадке; советы, которые он давал Лоренцо Медичи (не Лоренцо Великолепному, а презренному герцогу Урбинскому, тому, что сидит в шлеме, погруженный в раздумья, на одной из гробниц Медичи работы Микеланджело), видя в нем стремление к деспотизму, в наши дни представляются прямолинейными и циничными, а вовсе недвусмысленными, хотя его рекомендации вполне можно истолковать двояко, и порой они оборачиваются горькой критикой тогдашней политики. Точно так же, как Пистойя дала жизнь «пистолету», понятие «старый Ник» (от Никколо Макиавелли) в английском языке стало синонимом дьявола, то есть предателя и fuoriuscito из Рая; впрочем, трудно, прочитав труды Макиавелли, не понять, что в его сухих рецептах тирании имеется один тайный ингредиент – страсть к свободе. В «Истории Флоренции» и «Рассуждениях» она прорывается наружу, действуя, как один из медленных ядов того времени. Но при всей «подозрительности» трудов Макиавелли, при всем том, что тирану не следовало поддаваться внешней благожелательности этого хитреца, они по-прежнему остаются типичным продуктом того времени и места, которые несли на себе печать предательства.
Быстрые изменения итальянской политики в эпоху Средневековья и Возрождения не позволяют говорить о каких-то определенных различиях между противниками в любой конкретный момент. В целом, партия гвельфов представляла интересы папства и итальянских деловых кругов; гибеллины были связаны с главой Священной Римской империи (причем связи эти простирались через Альпы в Германию) и представляли интересы старой феодальной аристократии. Когда император переходил через Альпы, это означало установление господства гибеллинов, многие города меняли свои цвета, а гвельфы отправлялись в изгнание; когда он возвращался домой, отправлялись в изгнание, в свою очередь, гибеллины. Сильный папа означал сильную партию гвельфов, и наоборот. Но эти различия сглаживались на фоне местного соперничества, вторжений норманнов или анжуйцев, религиозных распрей, ненависти к какому-нибудь тирану или кондотьеру; кроме того, не прекращалась торговля между соперничавшими городами. А неблаговидная политика, проводимая и папой, и императором, и появление бесконечных лже-пап и лже-императоров еще больше осложняли ситуацию.
Впрочем, различие между гвельфами (представителями торговых кругов) и гибеллинами (представителями феодальной верхушки) становится совершенно понятным, если сравнить два города: Флоренцию, удобно расположившуюся в низине, на берегу реки, с ее прямыми (более или менее) лучами улиц, с ее охристыми и серовато-песочными красками, с ее благородной светской скульптурой и простой надежной архитектурой, – и Сиену, словно осененную образами рыцарства, с ее яркими кирпичными строениями на холмах, окруженную стенами, с роскошными готическими замками и улицами, идущими по спирали, как в лабиринте, вверх, к горделивому богатому собору в центре города, с ее мистической живописью, золотисто-розовой и черно-красной, с ее раскрашенными деревянными фигурами ангелов Благовещения и Святых Дев. «Такие крестьяне, как мы, не смогли бы такое сделать», – сказал один флорентиец на открытии Бельведере, с горечью указывая на изысканную фреску в готической сиенской манере с изображением Богоматери. С другой стороны, «такие крестьяне», как Джотто, открыли объем и вернули живопись на землю, дав ей надежную и прочную опору. Противостояние между двумя городами чувствуется до сих нор: туристам, любящим Сиену, не нравится Флоренция, а сиенский аристократ никогда не посетит Флоренцию. Если он нуждается в интеллектуальных беседах, то приглашает флорентийских профессоров провести вечер в его дворце. Сиена славится своими скачками – Palio di Siena, происходящими в традиционных костюмах и с соответствующей геральдикой на главной площади города; Флоренция – игрой в футбол в средневековых костюмах на площади Синьории. Вот в чем различие между рыцарем и простолюдином.
Большинство тосканских городов, так же, как и тосканских мужчин и женщин эпохи Средневековья и Возрождения, обладали ярко выраженной индивидуальностью, как будто принцип индивидуализации утвердился здесь с поистине мистической силой, и каждый человек и каждый город сосредоточились лишь на достижении собственной энтелехии[43]43
Энтелехия (греч. entelecheia – завершение, осуществленность) – одно из центральных понятий философии Аристотеля, означающее осуществление какой-либо возможности бытия, силу, превращающую эту возможность в действительность.
[Закрыть]. В чем-то этот процесс продолжается и сегодня, Сиена становится все более «сиенской», а Флоренция – все более «флорентийской». В Средние века эти города казались более схожими, чем сегодня, поскольку оба были крупными торговыми и банковскими центрами, в них бурлила светская жизнь, работало множество искусных ремесленников, а феодальная аристократия была обречена существовать внутри городских стен.
Именно эти аристократы ввели в городскую жизнь разделение на фракции, оказавшееся столь губительным для Флоренции. Каждый историк, писавший о Флоренции, отмечал, что гордыня местной знати безгранична. Подобно сказочным людоедам, они регулярно совершали опустошительные набеги на окрестные села из своих замков в горах Муджелло и Казентино; типичным представителем этой касты был человек по имени Гвидо Бевисанге (Кровопийца); под стать ему был Гвидо Гуэрра (Война). Если флорентийским торговцам удавалось одержать в бою верх над таким аристократом, они поджигали его замок и угрозами вынуждали его каждый год на определенное время перебираться в город. Той же практики придерживались Лукка и Сиена. Странное спокойствие тосканской деревни, пустынные и голые холмы между Флоренцией и Сиеной – следствие этих «миротворческих» войн, начавшихся еще в восьмом веке, войн, которые вели города против знати, или магнатов, как их называли во Флоренции. По мере того как города становились все сильнее, замок за замком, крепость за крепостью подвергались разрушению, а окружающая местность так и оставалась безлесной и безлюдной. Башни Сан Джиминьяно, вырисовывающиеся на фоне неба подобно призрачным небоскребам, – только они могут рассказать современному путешественнику о том, как выглядело это место в ту нору, когда каждый холм был увенчан феодальным замком, деревенькой и густой порослью башен. Все это принадлежало феодалу; похожему скорее на разбойника с большой дороги, который взимал таможенные пошлины или просто грабил караваны торговцев, проходившие по его землям. Пейзажи на картинах треченто, напоминающие мятую серо-коричневую бумагу, с мрачными пропастями и нагромождениями островерхих голых скал, представляют средневековую Тоскану; как какую-то Богом забытую каменистую пустыню, подходящую разве только для того, чтобы там возносил молитвы коленопреклоненный отшельник или нищенствующий святой в подпоясанной веревкой коричневой рясе.
Позже холмы засадили оливковыми деревьями, виноградниками, кипарисами, зонтичными соснами; возле городов стали строить красивые виллы с садами, террасами, лимонными деревьями в кадках. Однако своеобразие красоты тосканского ландшафта состоит именно в сочетании возделанных земель с внушающим благоговейный ужас первобытным величием и тишиной; серебро олив и разные оттенки зелени на полях кажутся вышитой вуалью, наброшенной на дикие, обнаженные горные породы, на конусы, чаши и массивные треугольники, изваянные отступившим ледником. Войны между городами стерли с карты Тосканы следы рыцарской эпохи, превратившей пейзажи Венето в декорацию к волшебным сказкам с розовыми замками, возвышающимися на далеких холмах. За исключением случайно уцелевших развалин какой-нибудь серой стены или башни, о Средневековье в сельской Тоскане напоминают только монастыри и аббатства, ведь эта местность всегда притягивала набожных людей; отшельники и святые приходили сюда, селились в пещерах и гротах, проповедовали и основывали монастыри в тех местах, где их посещали видения. Особую склонность к Тоскане испытывали ирландские и шотландские святые; многие из них похоронены здесь, а церкви и деревни носят их имена – например, Сан Фредиано в Лукке или Сан Пеллегрино (что значит просто «паломник») делле Альпи. Брат святой Бригитты, блаженный Андрей, основал монастырь Сан Мартино на берегу реки Менсола, совсем рядом с Флоренцией, а ее саму ангел перенес из Ирландии в Тоскану, поближе к брату, во исполнение его предсмертного желания. Потом она построила церковь, названную впоследствии ее именем, и удалилась жить в пещеру среди холмов.
Представители благородных семейств из сельской местности, которые, если верить документам, были настолько невежественными, что не умели даже писать собственное имя, весьма смутно представляли себе, что такое христианство; зато они с превеликим удовольствием грабили монастыри и грубо подшучивали над монахами и послушниками, попадавшими к ним в плен. После «умиротворения» они перенесли из своих горных феодальных замков во Флоренцию обычай строить башни; этим они напоминали животных – крыс или бобров, – неизменно подчиняющихся инстинктам своего вида. Кроме того, они принесли в город понятие родовой вражды и кровной мести – вендетты. Первые башни во Флоренции возвели в одиннадцатом веке; век спустя их было уже больше сотни, в основном в старом квартале вокруг Меркато Веккьо – там, где теперь находится площадь Синьории. Эти неказистые башни, носившие такие имена, как Львиная, Блошиная, Змеиная, постепенно превратились в символы неуемного чувства превосходства, жесткого и властного характера, который с тех пор стал считаться неотъемлемой чертой флорентийцев: «Gent’è avara, invidiosa, e superba». Такой репутацией, по словам Данте, флорентийцы с давних времен пользовались среди соседей; в другом месте он говорит, что пизанцы смотрели на них, как на дикое племя горцев.








