Текст книги "От Данте к Альберти"
Автор книги: Мэри Абрамсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Ни нежность к сыну, ни перед отцом
Священный страх, ни долг любви спокойный
Близ Пенелопы с радостным челом
Не возмогли смирить мой голод знойный
Изведать мира дальний кругозор
И все, чем дурны люди и достойны.
И я в морской отважился простор… (Ад, XXVI, 94–100)
Он вспоминает, как, достигнув уже пролива, «где Геркулес воздвиг свои межи» (Гибралтарского пролива), он обратился к своей дружине со словами, увлекшими их вперед, на дерзкое и опасное плавание по Атлантическиму океану.
О братья, – так сказал я, – на закат
Пришедшие дорогой многотрудной!{154}
Тот малый срок, пока еще не спят
Земные чувства, их остаток скудный
Отдайте постиженью новизны,
Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный!
Подумайте о том, чьи вы сыны:
Вы созданы не для животной доли,
Но к доблести и к знанью рождены. (Ад, XXVI, 112–120)
Саму гибель Улисса и его спутников Данте изобразил по-своему (не в соответствии с какой-либо из версий послегомеровской легенды): после пятимесячного плаванья по Атлантическому океану они увидели огромную гору, откуда надвинулся вихрь, перевернувший судно. Под горой Данте подразумевал Чистилище. Людей, осмелившихся по своей воле приблизиться к нему, ожидает кара за подобную дерзость – смерть{155}. Но в то же время в отношении поэта к своему герою явственно ощущается и восхищение этой дерзостью, ибо в основе ее лежит благородное стремление проникнуть в неведомое. И с рассказом Улисса, стержнем которого является тяга к знанию, перекликается отрывок из трактата «Пир» (написанного в первые годы изгнания поэта): «…так как познание есть высшее совершенство нашей души и в нем заключено наше высшее блаженство, все мы от природы стремимся к нему»{156}.
Данте убежден в высокой ценности человеческой личности. Одно из ее важнейших качеств – воля. Он считает, что воля человека свободна.
…волю силой не задуть;
Она, как пламя, борется упорно,
Хотя б его сто раз насильно гнуть. (Paй, IV, 76–78)
В третьем круге Чистилища ломбардец Марко говорит поэту; «Вам дан же свет, чтоб воля различала добро и зло…» (Чистилище, XVI, 75–76).
Судьба Италии зависит от людей: «И если мир шатается сейчас, причиной – вы» (Чистилище, XVI, 82–83). Впрочем, главную вину за это Данте возлагает на папу, дурному примеру которого следуют и миряне. И тем не менее природу людей – совсем неортодоксально – Данте считает доброй. Марко продолжает свою речь;
Ты видишь, что дурное управленье
Виной тому, что мир такой плохой,
А не природы вашей извращенье. (Чистилище, XVI, 103–105)
Поэт, несомненно, твердо верил в то, что люди, к которым он обращается, способны вернуть времена, когда в Италии «привыкли честь и мужество цвести». Суждение о свободе воли не было чем-то новым для средневековья, но отсюда следует характерный для Данте вывод: она может подвигнуть личность на великие дела, а всех людей, поскольку им присущи разум и добродетель, – на исправление мира. Сам Данте решился отправиться в путешествие по потусторонним царствам во имя блага людей: он должен затем описать увиденное «для пользы мира, где добро гонимо». Именно активная любовь к людям явилась источником творчества поэта.
А если с правдой побоюсь дружить,
То средь людей, которые бы звали
Наш век старинным, вряд ли буду жить. (Рай, XVII, 118–120)
В Данте сильно чувство личной ответственности за судьбы людей. Он заявляет: «…Не оправданье – когда другой добро за нас творит» (Чистилище, X, 89–90). Человек, следуя своему гражданскому долгу, должен быть мужественным, преодолевать страх перед трудностями и опасностями.
Нельзя, чтоб страх повелевал уму;
Иначе мы отходим от свершений,
Как зверь, когда мерещится ему. (Ад, II, 46–48)
В самом преддверии Ада Данте слышит во мраке «вздохи, плач и исступленный крик», слова, полные боли» гнева и страха. Вергилий объясняет поэту:
…То горестный удел
Тех жалких душ, что прожили, не зная
Ни славы, ни позора смертных дел.
…………………………………………
И смертный час для них недостижим,
И эта жизнь настолько нестерпима,
Что все другое было б легче им.
Их память на земле невоскресима;
От них и суд и милость отошли.
Они не стоят слов: взгляни – и мимо! (Ад, III, 34–36, 46–51)
Эти люди не были грешниками, но и не оставили никакого следа на земле. Поражает сила презрения Данте к таким людям; их не принимают ни небо, ни ад, они не воспользовались способностью человека действовать, творить добро пли зло и подвергаются теперь нравственной пытке, которой предпочли бы любое физическое мучение. Ниже, в круге пятом, в глубь Стигийских болот погружены люди, виновные лишь в унынии.
Увязнув, шепчут: «В воздухе родимом,
Который блещет, солнцу веселясь,
Мы были скучны, полны вялым дымом;
И вот скучаем, втиснутые в грязь. (Ад, VII, 121–124)
Наказание для них является естественным продолжением самого греха: они и после смерти обречены на ту же скуку. Их грех заключается в отказе от радостей бытия – какой поистине гуманистический мотив!
Земля по-прежнему остается центром притяжения, занимает вер помыслы и чувства тех, кому уже никогда не суждено ее увидеть. Даже в Предчистилище «счастливые души», увидев живого человека, толпятся вокруг него, «забыв стезю высот и чаянье прекрасного удела» (Чистилище, II, 74–75). Несмотря на жестокие муки, грешники стремятся узнать, что делается в Италии, война или мир в их родном краю. Услышав о неудаче своих былых соратников, вождь гибеллинов Фарината, лежащий в огненной могиле, говорит Данте, что эта весть «больнее мне, чем ложе мук моих» (Ад, X, 78). Отец поэта Гвидо Кавальканти сражен горем, когда, неверно истолковав слова Данте, решил, что его сын уже умер. Многие просят Данте рассказать о них на земле, в том числе те, кого после Чистилища ожидает райское блаженство. «Взгляни на нас: быть может, нас ты знала, – взывают они к Данте (т. е. к его душе), – и весть прихватишь для земной страны?» (Чистилище, V, 49–50). «Быть может, ты пройдешь землей Тосканы, так обо мне скажи моим родным» (Чистилище, XIII, 149–150), – вторит им знатная сьенская горожанка. Даже обжора Чакко, истлевающий под ледяным дождем Ада, умоляет Данте: «Но я прошу: вернувшись в милый свет, напомни людям, что я жил меж ними» (Ад, VI, 88–89).
То и дело земля властно вторгается в загробный мир в виде воспоминаний, пророчеств, сравнений. Сами его обитатели полностью сохранили тот характер, который имели при жизни. И Данте вносит в свое отношение к ним присущую ему страстность. Одним он горячо сочувствует, других, даже видя их муки, продолжает ненавидеть. Когда один из грешников просил поэта снять ледяную пленку с его глаз, Данте «рукой не двинул, и было доблестью быть подлым с ним» (Ад, XXXIII, 149–150)».
Во встречах и разговорах с бесчисленными обитателями потустороннего мира – современниками Данте, людьми, жившими в античную эпоху и средние века, героями легенд и мифов – вырисовывается система этических и политических воззрений поэта. Для Данте жизнь и творчество были немыслимы без борьбы со злом, царящим в «безмерно горьком мире» (Рай, XVII, 112). Его отношение к итальянским городам и папству глубоко эмоционально. Ненависть Данте обращена на изгнавшую поэта Флоренцию, которую он в то же время продолжает пылко любить, не теряя надежды когда-либо вернуться «к родной овчарне, где я спал ягненком» (Рай, XXV, 5). «Завистливый, надменный, жадный люд; общенье с ним тебя бы запятнало» (Ад, XV, 68–69), – отзывается о флорентийцах его умерший учитель Брунетто Латини. Сам Данте, говоря о Флоренции, не может сдержать своего гнева:
Ты предалась беспутству и гордыне,
Пришельцев и наживу обласкав,
Флоренция, тоскующая ныне! (Ад, XVI, 73–75)
Болонцы также, по мнению поэта, отличаются жадностью к деньгам. Один из жителей этого города сообщает ему, что в Аду много болонцев: «Немудрено: мы с алчностью своей до смертного не расстаемся хрипа» (Ад, XVIII, 62–63). В «нежданных прибылях», разгуле стяжательства, характерном для его эпохи, Данте видит главное зло своего времени. «Заветный голод к золоту, к чему не направляешь ты сердца людские?» (Чистилище, XXII, 40–41). Устами Беатриче он обращается к итальянцам: «Так одуряет вас корысть слепая» (Рай, XXX, 139). Именно в ней усматривает Данте причину партийных распрей и междоусобных войн. Он мечтает о возврате к старым, патриархальным временам, когда во Флоренции жила «любовь к добру и честным нравам» (Ад, XVI, 67), не осознавая, разумеется, что надвигавшиеся экономические перемены имели и оборотную сторону – изменение отношения к человеку, пересмотр этических норм – то, что раньше других интуитивно начал постигать сам поэт.
Данте яростно обрушивается и на пороки церкви: сребролюбие, роскошь, симонию, теократические притязания. Его гнев направлен в первую очередь против папства. В третьем рву круга восьмого Ада, где казнятся купившие за деньги церковные должности, находится папа Николай III, ввергнутый головой в каменную яму, с охваченными огнем ногами. Он ошибочно принимает Данте за еще не умершего в 1300 г. Бонифация VIII, который должен в Аду занять его место. Николай выражает удивление, что папа явился преждевременно:
Иль ты устал от роскоши и сана,
Из-за которых лучшую средь жен{157},
На муку ей, добыл стезей обмана? (Ад, XIX, 55–57)
Обличения пап и церкви звучат и в «Чистилище», и в «Раю». Данте обвиняет церковь в том, что она стремится присвоить себе также власть меча, т. е. светскую власть: «Меч слился с посохом, и вышло так, что это их, конечно, развратило» (Чистилище, XVI, 110–111). Далее эта мысль повторяется в еще более резкой форме:
Не видишь ты, что церковь, взяв обузу
Мирских забот, под бременем двух дел
Упала в грязь, на срам себе и грузу? (Чистилище, XVI, 127–129)
Монастыри превратились в вертепы, а монашеские рясы – в «дурной мукой набитые кули» (Рай, XXII, 78). Такой же гнев вызывает у него белое духовенство. Апостол Петр возмущенно заявляет: «В одежде пастырей – волков грызливых на всех лугах мы видим средь ягнят» (Рай, XXVII, 55–56).
Индульгенции называются «покупными и лживыми грамотами». Особой силой обладает обвинение, которое апостол Петр, имевший в Раю вид пылающего светоча, раскаляясь от гнева докрасна, обращает против папы:
Тот, кто, как вор, воссел на мой престол,
На мой престол, на мой престол, который
Пуст перед сыном божиим, возвел
На кладбище моем сплошные горы
Кровавой грязи… (Рай, XXVII, 22–26)
Нападки Данте на переродившуюся церковь не являлись чем-то новым для средневековья. Он надеялся исправить католическую церковь, сохранив ее структуру и вероучение. Но пафос его обличений неразрывно связан с обостренным гражданским чувством, неистовой натурой борца. Только реформированная церковь может, по убеждению Данте, помочь людям обрести вечное блаженство на небе.
Предвосхищая умонастроение людей Возрождения, Данте по-новому относится к славе. Вопреки средневековому представлению о тщете всего земного, слава, считает поэт, достойным образом увенчивает человеческие свершения.
«Храни мой Клад, я в нем живым остался» (Ад, XV, 119), – единственное желание палимого огнем Брунетто Латини{158}.
Когда Данте, поднявшись на вершину адского обвала, обессиленный, сел, Вергилий обратился к нему со словами:
Теперь ты леность должен отмести, —
Сказал учитель. – Лежа под периной
Да сидя в мягком, славы не найти.
Кто без нее готов быть взят кончиной,
Такой же в мире оставляет след,
Как в ветре дым и пена над пучиной.
Встань! Победи томленье, нет побед,
Запретных духу… (Ад, XXIV, 46–53)
И Данте вполне осознает величие своего подвига – именно так обозначает он нисхождение в Ад (Ад, II, 12). «Здесь не бывал никто по эту пору», – столь же гордо заявляет он, первым из смертных побывав в Раю (Рай, II, 7).
Возвышенно звучат слова последнего проводника Данте, Бернарда Клервоского, о поэте, вознесшемся на девятое небо Рая и созерцавшем Райскую розу:
Он, человек, который ото дна
Вселенной вплоть досюда, часть за частью,
Селенья духов обозрел сполна… (Рай, XXXIII, 22–24)
Данте хочет остаться в памяти людей, сохранить для будущих поколений «хоть искру славы заповедной» (Рай, XXXIII, 71). Он ощущает собственную значимость (чувство греховное, с точки зрения церковной!).
Твой крик пройдет, как ветер по высотам,
Клоня сильней большие дерева;
И это будет для тебя почетом, —
предсказывает ему его предок Каччагвида (Рай, XVII, 133–135).
В беседе Данте с Каччагвидой, которой отведены три песни «Рая» (XV–XVII), вновь ощущается раздвоенность сознания поэта. Данте гордится древностью рода, к которому принадлежит, – и тут же иронизирует над этим:
О скудная вельможность нашей крови!{159}
Тому, что гордость ты внушаешь нам
Здесь, где упадок истинной Любови,
Вовек не удивлюсь… (Рай, XVI, 1–4)
Данте помещает в Чистилище графа Омберто за то, что он, будучи представителем древнего рода, стал заносчив и начал презирать людей, «позабыв, что мать у всех одна» (Чистилище, XI, 62–63). В «Пире» Данте доказывает, что «не род делает благородными отдельные личности, а отдельные личности делают род благородным»{160}. «И я впрямь осмеливаюсь утверждать, – пишет он в том же трактате, – что человеческое благородство, поскольку это касается множества его плодов{161}, превосходит благородство ангелов, хотя ангельское в целом и более божественно»{162}. «Из всех проявлений божественной премудрости человек – величайшее чудо»{163}, – восклицает он.
Данте убежден, что гордость – смертный грех и должна быть наказана муками Ада или Чистилища. Но Данте – человек и поэт – перерастает Данте – моралиста и богослова: неосознанно он отклоняется от этих жестких и узких норм и относится сочувственно к людям гордым. Под огненным дождем, презрев страдания, лежит в седьмом круге Ада Капаней. В жизни, осаждая Фивы и поднявшись на городскую стену, он бросил вызов Зевсу и другим богам. «Каким я жил, таким и в смерти буду!» – кричит он, и Данте дивится его гордыне «как чуду» (Ад, XIV, 51). Столь же неукротим духом вождь флорентийских гибеллинов Фарината дельи Уберти, погребенный в огненной могиле среди эпикурейцев, отрицавших бессмертие души.
А он, чело и грудь вздымая властно,
Казалось, Ад с презреньем озирал. (Ад, X, 35–36)
Лишенные какой-либо надежды, обреченные на вечные муки, эти грешники проявляют необычайную стойкость духа, придающую им величие. Данте вновь расходится с традиционно-средневековым изображением грешников.
Процесс самоутверждения человека – процесс длительный и мучительный, а Данте стоял в самом его начале. В том, как он изображал этих гордых людей, нельзя усмотреть последовательно гуманистического взгляда. В поэме имеется и такое место:
О христиане, гордые сердцами,
Несчастные, чьи тусклые умы
Уводят вас попятными путями!
Вам невдомек, что только черви мы… (Чистилище, X, 121–124)
С этими словами обращается Данте в круге первом Чистилища к гордецам, которые очищаются от греха тем, что несут камни непомерной тяжести, придавившие их к земле. Данте, признаваясь в собственной гордости, уверен, что его ждет та же участь: «той ношей я заране пригнетен» (Чистилище, XIII, 138). Подобная мысль вызывает в нем ужас – и все же он даже не помышляет о том, чтобы отказаться от гордыни при жизни. Так в муках рождается личность, понемногу освобождающаяся от средневековых пут, формируется самосознание человека. Данте выражает твердую уверенность в непрерывном совершенствовании человеческого рода:
…на смену век идет не дикий!
Кисть Чимабуэ славилась одна,
А ныне Джотто чествуют без лести,
И живопись того затемнена.
За Гвидо новый Гвидо высшей чести
Достигнул в слове{164}; может быть, рожден
И тот, кто из гнезда спугнет их вместе. (Чистилище, XI, 93–99)
Так Данте говорит о себе! И как же неубедительно звучат после этих строк слова о бренности славы, так как на земле быстро забывают тех, кто при жизни был широко известен. Неубедительно для нас, но не для Данте. То, что нам представляется несовместимым, уживалось в сознании поэта, творчество которого было связующим звеном между средними веками и Возрождением.
Иным становится восприятие и античной культуры, Вергилий является руководителем Данте не только по Аду, но даже по Чистилищу, хотя язычникам и закрыт туда доступ, так как оно является ступенью на пути в Рай. Сама Беатриче, призвавшая Вергилия в духовные руководители поэта, предсказала Вергилию вечную славу, И устами римского поэта Стация (I в. н. э.), находившегося в Чистилище{165}, Данте говорит о божественном огне «Энеиды», воспламенившем и самого Стация, и тысячи других людей. Почитание схоластами Вергилия, духовно чуждого им, сменяется у Данте живым чувством любви к нему.
Данте не решается поместить великих поэтов, мудрецов и героев древности в один из кругов Ада, где бы они испытывали тяжкие муки, но, как верующий христианин, не может поместить их и в Рай, поскольку они жили до Христа и «не спасут одни заслуги, если нет крещенья, которым к вере истинной идут» (Ад, IV, 34–36){166}. Античных поэтов (Гомера, Горация, Овидия и Лукана), философов (Сократа, Демокрита, Платона и др.), ученых Данте помещает в Лимб – первый круг Ада, где еще нет мучений, но где пребывающие лишены надежды когда-либо достичь блаженства – попасть в Рай.
В «Божественной комедии» самым причудливым образом смешиваются образы христианской и языческой мифологии. Стражем Чистилища является почитаемый Данте стоик Катон Утический. По Аду текут реки античного царства мертвых – Ахерон и Флегетон, вытекающий из Стигийских болот и застывающий в центре земли в виде ледяного озера Коцита. Души умерших грешников перевозит в своей ладье через Ахерон «к извечной тьме, и холоду, и зною» Харон. Черти действуют заодно с кентаврами. Герои всех времен и народов находятся в одних и тех же кругах и рвах. Брут и Кассий соседствуют с Иудой. История и миф сплетаются, создавая поразительную по силе впечатления, картину.
Философская мысль Данте переросла узкие рамки средневековой схоластики как в ее ортодоксальном варианте (томизм), так и в еретическом (аверроизм). Не случайно Данте поместил осужденного церковью Аверро» аса в Лимб вместе с античными мудрецами. На Солнце – четвертом небе Рая – в священном хороводе, рядом с Фомой Аквинским, его учителем Альбертом Великим и другими ортодоксальными богословами, находится Сигер Брабантский – парижский аверроист, обвиненный в ереси и таинственным образом погибший в римской курии. В «Комедии» Фома говорит о нем: «ясный дух», который «неугодным правдам поучал» (Рай, X, 138).
Данте повествует о людских грехах и возмездии за них для того, чтобы заставить людей задуматься над своей жизнью. В этом он видит свой долг поэта и гражданина. Данте убежден, что человек, владея великим даром «благородного разума» и воли, может и должен вступить на путь деятельного добра, добиться счастья и на земле, и на небе. Так начинается освобождение личности от традиционных представлений о человеке и его предназначении,
Глава V
НАЧАЛО ГУМАНИЗМА

Если Данте являлся предвестником Возрождения, то Петрарку при всей противоречивости его взглядов можно с полным правом считать первым человеком Возрождения.
Отец Петрарки был нотариусом, принадлежавшим к белым гвельфам и изгнанным. из Флоренции после конфликта с черными гвельфами. Он нашел убежище в небольшом тосканском городе Ареццо. Здесь 20 июля 1304 г. у него родился сын Франческо. В 1312 г. семья переехала в Прованс и поселилась вблизи Авиньона. По настоянию отца Петрарка изучал право в Монпелье, а позднее в Болонье, отнюдь не собираясь стать юристом. Впоследствии он писал, что оставил эти занятия потому, что юридическая практика «искажается бесчестностью людскою. Мне претило углубляться в изучение того, чем бесчестно пользоваться я не хотел, а честно не мог бы»{167}.
Петрарка увлекается чтением латинских классиков, особенно Цицероном, которого он называл своим отцом. Возвратившись в 1326 г. в Авиньон (может быть, при известии о смерти, отца), он ведет вместе с младшим братом Герардо жизнь, полную развлечений. Позднее, в письме к Герардо, Франческо вспоминает с чувством осуждения и сожаления былые дни, когда он прилагал столько забот, чтобы уберечь от грязи модную одежду, не растрепать изысканную прическу, стремясь к тому, «чтобы наше безумие было широко известным и мы стали в городе предметом разговоров». Он признается и в любовных связях. Но именно в Авиньоне он встретил ту женщину, которую полюбил с первого взгляда, любил всю жизнь и обессмертил своими стихами, воспевавшими ее при жизни и оплакивавшими после смерти. «Лаура, известная своей добродетелью и долгие годы прославляем мая моими песнями, впервые предстала перед моими глазами на заре моей юности, в лето господне 1327, шестого апреля, в соборе святой Клары в Авиньоне, во время заутрени»{168}, – записал он на оборотной стороне переплета тома сочинений любимого поэта Вергилия.
Ученые до сих пор не располагают достоверными данными, чтобы судить о Лауре. Некоторые современники (а позднее – исследователи) даже сомневались в ее реальном существовании, считая Лауру поэтическим вымыслом, а ее имя (Laura), сходное с лавром (lauro){169}, – аллегорией. Однако еще в 1336 г. Петрарка писал епископу Джакомо Колонна: «Итак, что же ты утверждаешь? Будто бы я придумал прекрасное имя Лауры, дабы я мог говорить о ней и многие говорили бы обо мне, но в самом деле в моей душе нет Лауры, разве что поэтический лавр… О если бы это было с моей стороны лишь притворством, а не безумием!»{170} Впрочем, не имеет большого значения, кем же Лаура являлась в действительности. Не столь существенно и то, что Лаура была, очевидно, добродетельной матерью семейства и оставалась равнодушной не только к самому Франческо, но и к его стихам. Важно, что эта красавица вдохновила его на любовную лирику, которая по праву считается одной из вершин мировой поэзии.
Благословен день, месяц, лето, час
И миг, когда мой взор те очи встретил!
Благословен тот край, и дол тот светел,
Где пленником я стал прекрасных глаз!
Благословенна боль, что в первый раз
Я ощутил, когда и не приметил,
Как глубоко пронзен стрелой, что метил
Мне в сердце бог, тайком разящий нас! (Сонет LXI, пер. Вяч. Иванова)
В Авиньоне Петрарка принял духовный сан, хотя никогда не исполнял обязанностей, связанных с ним (что практиковалось не так уж редко); у Петрарки не было состояния, и церковные бенефиции, которые он получал благодаря духовному званию, служили источником постоянных, хотя и скромных доходов. О какой-либо церковной карьере он не помышлял. Он поступил на службу к епископу Джакомо из знатного и влиятельного римского рода Колонна и вскоре, сблизившись с его братом, кардиналом Джованни Колонна, перешел к нему. «В это время обуяла меня юношеская страсть объехать Францию и Германию… Истинной причиной было страстное желание видеть многое»{171}. Он совершил в 1333 г. нелегкое по тем временам путешествие в Париж, Льеж, Кёльн и Лион. Три года спустя по просьбе Джакомо он отправился на короткое время в Рим. Вечный город потряс его как величием Колизея, Пантеона, форумов, так и тем глубоким упадком, в котором находилась бывшая столица мировой империи.
Вскоре после возвращения в Авиньон Петрарка переселился в расположенную неподалеку от города долину Воклюз – туда, «где рождается царица всех ключей Сорга»{172}. Здесь он провел в полном уединении четыре года. Что побудило его к этому? Рассказывая в письме к Джакомо о своих страданиях и безуспешных попытках излечиться от безумной страсти, он писал: «В поисках спасения я обратил мысленно взор на отдаленную скалу на тайном бреге, показавшуюся мне в моем крушении надежным убежищем. Туда направил я тотчас же свой парус. И теперь, укрытый между этими холмами, я оплакиваю прошлую жизнь»{173}. Впрочем, бегство от Лауры не исцелило его от любви.
Со мной надежда все играет в прятки,
А ведь недолгий мне отпущен срок.
Бежать бы раньше, не жалея ног.
Быстрее, чем галопом. Без оглядки.
Теперь трудней. Но, сил собрав остатки,
Я прочь помчался, дав себе зарок,
Что вспять не поверну, но я не смог
Стереть с лица следы неравной схватки. (Сонет LXXXVIII, пер. Е. Солоновича)
Уединенная жизнь Петрарки скорее являлась бегством не от любви, а из Авиньона: он покинул его, «будучи не в силах переносить долее искони присущее моей душе отвращение и ненависть ко всему, особенно же к этому гнуснейшему Авиньону…»{174}.
«Рассадник зла, приют недоброй славы, где процветают мерзостные нравы» (сонет CXIV, пер. Е. Солоновича), – так характеризовал он папскую столицу.
Но даже не желание покинуть Авиньон послужило главным побудительным мотивом принятого Петраркой решения поселиться в Воклюзе. Он писал: «Здесь обрел я свой Рим, свои Афины, свою родину; здесь находятся все друзья, которых я имею или имел, не только испытанные в близком общении и жившие со мной, но и те, кто умер за много веков до моего рождения, кого я знаю только благодаря книгам и восхищаюсь либо их подвигами и доблестью, либо их характером и образом жизни, либо их красноречием и талантом. Я часто собираю их, являющихся ко мне в эту узкую долину из всех мест и всех времен, и гораздо охотнее общаюсь с ними, чем с теми, кто считает себя живым лишь по той причине, что в холодном воздухе видит туман от своего зловонного дыхания»{175}.
В самом деле, образ жизни, который он вел в Воклюзе, его занятия были совершенно необычными для того времени. Изредка Петрарку посещали друзья, чаще он переписывался с ними, остальное время он жил, погруженный в книги. «Я обращаюсь с вопросами то к одним, то к другим, они отвечают мне, рассказывают свои истории и поют свои песни. Иные открывают мне тайны природы, иные дают совет, как более достойно жить и умереть, иные повествуют о своих и чужих высоких подвигах, напоминая о давно прошедших временах, иные шутливыми словами рассеивают мою печаль, и я вновь улыбаюсь их шуткам. Иные учат меня терпеть, не лелеять тщетных надежд, познать себя…»{176}. Удивительно это новое отношение к книге не только как к источнику знания, но и как к близкому другу; книга отождествляется для Петрарки с образом ее творца.
В Воклюзе его творчество переживает пору расцвета. «Там были либо написаны, либо начаты, либо задуманы почти все сочинения, выпущенные мною»{177}, – вспоминал позднее Петрарка. Он приступил к книге «Жизнь знаменитых мужей» – биографиям героев древности, начиная с Ромула. К этому труду он периодически возвращается на протяжении всей своей жизни. И здесь же он начал в 1338–1339 гг. латинскую поэму «Африка», посвященную его любимому герою – Сципиону Африканскому Старшему, одержавшему ряд блестящих побед во славу Рима, В подражание античной поэзии Петрарка пишет гекзаметром. Поэма изобилует рассуждениями, длинными речами героев, экскурсами в мифологию, видениями Сципиона, пророчествами относительно будущего, ожидающего Рим.
Но образ Лауры не отступал. Петрарка видит ее лицо, как он пишет Джакомо Колонна, и в густом лесу, и над ручьем, и в небе. Он продолжает воспевать ее в стихах.
Уединение не мешает Петрарке жаждать славы. Он сообщает нескольким друзьям о своем желании быть коронованным в качестве поэта – по примеру римлян, каждые пять лет короновавших на Капитолии лаврами победителя в поэтических соревнованиях. Ответ пришел скоро: 1 сентября 1340 г. Петрарка получил сразу два приглашения – из Парижского университета и от римского сената. Он предпочел, разумеется, Рим – «главу мира и царицу городов… где покоится прах древних поэтов»{178}, однако предварительно пожелал подвергнуть себя испытанию, избрав арбитром неаполитанского короля Роберта, известного как покровителя искусств. Роберт признал его достойным коронации. 8 апреля 1341 г. на Капитолийском холме при большом стечении народа римский сенатор, объявив его «великим поэтом и историком», присвоил Петрарке римское гражданство и надел на его голову лавровый венок.
В коронации Петрарка видел не только и не столько удовлетворение честолюбивых стремлений{179}, сколько торжественную церемонию, освящающую возрождение – после тысячелетнего забвения – культа поэзии. В письме Роберту поэт называет коронацию «несомненно, выдающимся деянием, отмеченным одобрением и радостью римского народа: обычай коронования лаврами, не только прерванный на многие века, но и вообще почти полностью преданный забвению… в наше время восстановлен под твоим руководством и с моей помощью»{180}.
В дальнейшем Петрарка лишь дважды, на сравнительно короткий срок, возвращается в Воклюз, вч «общество муз». В 1348 г., когда Петрарка находился в Вероне, «не ведая своей судьбы», из письма друга он узнал, что Лаура погибла от чумы, опустошившей в том году многие страны Европы. Еще долгие годы поэт продолжает воспевать ее, создав цикл стихов «На смерть мадонны Лауры».
Повержен Лавр зеленый. Столп мой стройный
Обрушился{181}. Дух обнищал и сир.
Чем он владел, вернуть не может мир
От Индии до Мавра. В полдень знойный
Где тень найду, скиталец беспокойный?
Отраду где? Где сердца гордый мир?
Все смерть взяла… Сонет CCLXIX, пер. Вяч. Иванова)
Петрарка этих лет – не только поэт и ученый. Порой, отрываясь от занятий, он принимает участие в бурных политических событиях. Этот период можно назвать годами странствий: Петрарка живет то в Парме, то в Падуе, но часто отправляется и в другие города Северной и Средней Италии, выполняя дипломатические поручения синьоров, на службе которых он состоял. Однажды, по дороге в Рим, он посетил Флоренцию – родину своего отца, но последовавшее вскоре предложение флорентийцев переехать туда, получив конфискованное у отца имущество, отверг.
В 1353 г. он поселился в Милане, который был опасным врагом Флоренции, у самого могущественного из итальянских тиранов – архиепископа Джованни Висконти. Это неожиданное для его друзей решение вынуждает его оправдываться перед ними. Он уверяет их в письмах, что ничто не угрожает его независимости. Джованни Висконти он называет «справедливейшим синьором», пишет, что этот «величайший из итальянских синьоров…обещал мне в огромном и многолюдном городе уединение и досуг. По этой причине я уступил, но с условием, что в моей жизни ничего не изменится, а в моем доме изменится лишь немногое, – не больше, чем это необходимо, чтобы остались неприкосновенными моя свобода и покой»{182}. Отчасти это верно. Петрарке удавалось субъективно не слишком сильно ощущать зависимость от Висконти и других тиранов и вести образ жизни, необходимый для его творчества, как-то примиряя главное – свои занятия – со службой синьорам. Ибо поручения последних он все же выполняет. В течение восьмилетнего миланского периода он ведет переговоры о мире между Миланом и Генуей, в 1356 г. отправляется в Прагу послом к германскому императору Карлу IV, едет зимой 1360/61 г. в Париж с миссией от Галеаццо Висконти к французскому королю.



























